ОДИН
ОДИН
Когда я получил эти разъяснения, тяжелая железная дверь камеры захлопнулась, повернулся ключ — в одном замке и во втором, — и вот настала мертвая тишина, я не слышал ни звука.
Усевшись на койку и обведя взглядом стены и дверь моей клетки, я заметил, что все-таки не один. Сквозь дверную прорезь, увеличенные стеклянною линзой, на меня неотрывно смотрели два глаза. Жуткое ощущение — я чувствовал себя беззащитным перед ними, скрыться было невозможно. Где бы в камере я ни находился, их взгляд неотступно следовал за мною.
Скоро на башне собора заиграли куранты: «Молитву возношу могуществу любви», — и снова тишина, коротенький напев оборвался, единственные звуки, еще соединявшие меня с внешним миром.
Я бросился на койку, все мысли, все чувства покинули меня, я погрузился в глубокий сон. Разбудил меня легкий шум открываемой дверной заслонки. На ней я увидел оловянную тарелку с деревянной ложкой, деревянную чашку с молоком и крохотный ржаной хлебец. На тарелке была рыбная запеканка с белыми грибами. Посуда чистая, приготовлено все вкусно. Молока в чашке оказалось этак с пол-литра. Тюремщика, принесшего еду, я не видел, со стороны коридора отверстие закрывала вторая заслонка.
Когда я опять сел на койку и поставил свой ужин на решетчатый низкий столик, я снова услышал куранты. На сей раз все четыре стиха первой строфы прекрасного хорала, а затем семь ударов — значит, я провел в крепости уже три часа, и не менее 45 минут из них проспал мертвым сном. Этот мертвый сон остановил бешеную гонку мыслей, и впервые за трое суток, прошедших с момента ареста, я ощутил голод и пустоту в желудке.
После ужина взгляд мой упал на тетрадь с перечнем книг. На первой странице — крупная надпись: «Внимание!», — а ниже уже слышанное мною от унтер-офицера предупреждение не делать ни в каталоге, ни в книгах никаких пометок; заканчивалось оно так: «Помните, что, нарушая это правило, Вы вредите другим узникам и что всякая книга с пометками сжигается и замене не подлежит. Все книги библиотеки суть подарки Ваших предшественников либо конфискованы у них».
Читая каталог, я очень удивился: наряду с беллетристикой и специальными трудами по разным отраслям науки на разных европейских языках там значилась всевозможная международная революционная литература, строго в России запрещенная: уже само владение ею считалось преступлением и каралось ссылкой в Сибирь. В мозгу мелькнуло, что этот каталог, возможно, ловушка, ведь по выбору книг можно сделать выводы об умонастроении и взглядах читателей. Иного объяснения этой уникальной для России свободы от цензуры я найти не сумел.
Я отметил себе в памяти каталожные номера нескольких романов Виктора Гюго и исторического труда о разделе Польши; ведь определенную роль в этом разделе сыграл один из графов Кейзерлингов, российский посол при дворе Марии Терезии{115}. Затем я составил посуду от ужина на заслонку и позвонил три раза. У отверстия появился унтер-офицер, я назвал ему номера книг и отдал каталог. «Завтра в семь, — сказал он, — вы получите желаемое». Передал я в коридор и окурки трех выкуренных папирос вкупе с горелыми спичками; чьи-то руки забрали посуду, положили три новые папиросы и пять спичек, после чего заслонка опять закрылась.
Меряя шагами камеру то вдоль, то поперек и постоянно чувствуя на себе неотрывный взгляд из-за стекла, я размышлял, есть ли вообще возможность бежать отсюда. Сам я не стал бы бежать и при открытых дверях, для меня существовало только одно — оправдание. Меня страшил позор, а не смерть. Занимаясь этими чисто теоретическими рассуждениями, я не мог не восхититься рациональностью, с какою здесь все было устроено; более целесообразной и практической системы просто придумать невозможно. Заключенным предоставляли все необходимое для поддержания физического их здоровья, учитывали даже их привычки касательно опрятности, питания и курения, обращались с ними вежливо, ни оскорбительным словом, ни неуважительным жестом не напоминая об их положении. И все же каждый не мог не чувствовать, что находится в преддверии вечности, что мир для него более не существует, что он беспомощен и отдан во власть чуждых сил, он даже собственной жизнью не располагал, так как и покончить самоубийством здесь невозможно. Все продумано до тонкостей — ни гвоздя, ни дверной ручки, ни оконного переплета, ни даже кроватной спинки, чтобы привязать веревку; нет ни простыни, ни вообще чего-либо, чтобы эту веревку свить. Стены прямо от пола наклонные, биться об них головой бесполезно. Острых углов нет; койка до того низкая, что и стоя на коленях об нее голову не расшибешь. Металлических предметов в руки не дают; посуда деревянная и из мягкого олова. Ложка и та круглая, деревянная, вилок узникам не полагалось.
Предосторожности шли еще дальше. Когда я однажды попросил ревизовавшего мою камеру полковника, чтобы мне дали иголку — нужно было удалить расшатанную зубную пломбу, которая причиняла сильную боль, — мне дали оную лишь через двадцать четыре часа; видимо, полковник испрашивал разрешения вышестоящих инстанций. Иглу мне принесли трое тюремщиков, один из них, уже знакомый мне унтер-офицер, передал ее мне, его спутники взяли меня за локти, а сам унтер-офицер, пока я выковыривал пломбу, глядел мне в рот. Происходило все в полном молчании, но я прекрасно понимал, что они опасались, как бы я не проглотил иголку. В конечном счете недреманное око за стеклом так или иначе помешает любой попытке самоубийства.
До десяти вечера в плафоне над койкой постоянно горела десятисвечовая лампочка, а ночью — двусвечовая, так что глаза за стеклом все время видели меня — спящего или бодрствующего. Я и не предполагал, что неотрывный наблюдающий взгляд, от которого некуда скрыться, может стать такой невыносимой пыткой.
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОКЧитайте также
14. Один
14. Один В длинные зимние ночи, когда остаемся одни, Государев рассказывает мне о своих интересных приключениях и об огромных пространствах, пройденных его собственными ногами. Теперь мне понятно, почему Государев все знает, умеет жить, понимать людей я смело отправляется
Один мир
Один мир В начале 1969 года казалось, что в основном все готово. Папирус был на пути из Эфиопии, кораблестроители в готовности ждали в Чаде, а власти дали «Ра» разрешение вырастать из песков пустыни на фоне возвышающейся пирамиды. Но кто станет членами экипажа?Тур хотел
181. Еще один
181. Еще один Еще один с мечтой безмолвной Бродил у тихих берегов, Еще один под сенью полной Напев подслушивал веков, И в замирающей лазури, Во вздохах праздной тишины Разгадывал рожденье бури И прихоть хищную волны. 21 ноября
— 1969 год, я остаюсь один, почти один -
— 1969 год, я остаюсь один, почти один - "…ибо крепка, как смерть, любовь; люта, как преисподняя, ревность; стрелы ее — стрелы огненные; она пламень весьма сильный…"(Книга Песни Песней Соломона, 8).Может быть тогда, в праистории так и было. Только ревность переживает и саму
Один шаг
Один шаг Майор милиции Сергей Владимирович Бекетов — командир ОМОНа на воздушном и водном транспорте. Кавалер ордена Мужества. В отряде служит с момента его основания, когда ОМОН был еще отдельной ротой милиции специального назначения. В 1995 году, в боевой командировке,
Один
Один Миша уехал, Зайку я видел все реже и реже. Жизнь моя текла по заведенной колее: утром борьба за место для занятий, борьба, которая всегда кончалась поражением, укоры учителя, тычки и шипение Ехиды, дежурство у жениха и невесты и, самое ужасное, — обед. Я сидел за столом,
VII.II. Один из
VII.II. Один из Забавное исследование питерских (тогда, конечно же, ленинградских) социологов: Листьев нравился молодым людям до 25 лет; Любимов — девочкам-тинейджерам, Захаров — так называемой интеллигенции; Мукусев — условно говоря, взрослым, а Политковский — военным и
Глава 2 «Я СТОЮ ОДИН-ОДИН…»
Глава 2 «Я СТОЮ ОДИН-ОДИН…» Неизвестно, стал ли бы Сухово-Кобылин драматургом, если бы не воля случая. Все началось с игры, с одной из тех обычных салонных забав, на которые так богато было XIX столетие. Летом 1852 года Александр Васильевич записал в дневнике: «…Обед у меня.
Ещё один дом
Ещё один дом babs71 раскопал ещё один дом, который стоит в моём детстве. Пройти мимо него я раньше не мог, а теперь и подавно.С первого по седьмой класс мимо дома Савиной я ходил каждый день в школу и обратно, взглядывая на мемориальную доску и дивясь необычности архитектуры
“Я не один”
“Я не один” Ле том 1989 года отец поехал на отдых. Пожалуй, это было его последнее путешествие.И письмо оттуда – одно из последних: Атенька, живу я второй день в роскошном мире. Глушь. Лужи и петухи. Колхозные старушки в белых платочках. Козы и гуси. Ни одного
Один
Один Меня разбудил солнечный луч, проникший сквозь листву пальмы. С недоумением оглянувшись по сторонам, я вскочил на ноги и через огромное, напоминающее дверь сванского дома окно увидел и пальму, и синее небо, и даже кусочек моря.Все было новым для меня и странным. На полу
ЕЩЕ ОДИН ГОД
ЕЩЕ ОДИН ГОД «Атмосфера здесь собачья, особенно после 17 декабря», — писал я Винцасу Жилёнису в Расяйняй, где он работал учителем. В Каунасе мне стало не по себе. Казис снова уехал в Вену. Правда, он частенько писал. Грицюс, мой товарищ по первому курсу, вместе с участником
Один на один
Один на один Был и второй случай встречи с волком. И тоже зимой – в сумерках. В тот год зима пришла злая. Она бессовестно настойчиво, будто с вызовом заявляла о себе: «Ну, москвичи, вашу мать так-то!.. Я вам покажу!.. Понаехали, понимаешь!»Злая, морозная, она, как зверь,