Глава 2 «Я СТОЮ ОДИН-ОДИН…»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 2

«Я СТОЮ ОДИН-ОДИН…»

Неизвестно, стал ли бы Сухово-Кобылин драматургом, если бы не воля случая. Все началось с игры, с одной из тех обычных салонных забав, на которые так богато было XIX столетие. Летом 1852 года Александр Васильевич записал в дневнике: «…Обед у меня. Сорочинский. — Зачатие Кречинского. Монолог». Но у этой записи есть своя предыстория, подробно изложенная в дневнике и прокомментированная многими исследователями жизни и творчества Сухово-Кобылина.

Сам Александр Васильевич озаглавил эту запись «1895 год. 40-летие Свадьбы Кречинского» и адресовал сыну Елизаветы Васильевны, Евгению Салиасу де Турнемир.

«После жизни в Париже я продолжал светскую жизнь до жестокого Дня 7 Ноября, который был жестокою точкою поворота Меня в Меня Самого… День этот — День потери любимой Женщины — был Днем жесточайшего немотивированного оскорбления и Днем, когда я покинул московское общество и отряс прах от ног моих… Случилось это так. Твоя мать написала — около 1851 или 52 года очень ловкую Сценку из светской Жизни — un proverbe (пословица). У меня за обедом в интимном Кругу зашла об ней Речь, и я упрекнул твою Мать, зачем она разменивает Талант на мелкие Вещи, а не пишет прямо для Сцены и т. далее. Конечно, стали говорить о Сюжете, и я посоветовал написать нечто в Роде будущего, т. е. зарождавшегося Кречинского. Спросили Лист бумаги, и я начал писать Scenario. Бывший тут очень даровитый Преображенский офицер Etienne Сорочинский, превосходный рассказчик и Театрал, предложил Твоей матери писать вдвоем. Что и было принято. Я должен был составить весь План, за что я на другой же день и принялся. В следующую субботу План был готов и одна Сцена, которую я, увлеченный Планом, тут же и набросал. Я прочел План и Сцену, которая поморила со смеху всю Компанию. Сцена эта и теперь Жива — это второе явление второго Действия, т. е. Entree Расплюева и его Слова: „Была Игра“, которая впоследствии была литографирована. Сестра Лиза и Сорочинский взялись за дело; но оно не пошло. Сорочинский писал Глупости и веши невозможные, и вообще дело не состоялось — но, имея массу свободного времени, продолжал писать, и таким образом написались в свободные Минуты и рядом с занятиями Гегелем весь второй Акт и за сим Третий Акт — что сделалось довольно скоро. Но первый Акт очень… трудный задержал работу».

Осенью 1852 года, отправляясь к отцу на Выксу, Сухово-Кобылин взял с собой рукопись и всю зиму работал над пьесой. По предположению В. М. Селезнева, он советовался со своим близким другом, Николаем Шепелевым. Получив восторженный отзыв «опытного театрала», Сухово-Кобылин уверился в том, что может писать не только в шутку, но вполне всерьез.

Работа шла довольно трудно; имея опыт сочинения водевилей для домашнего театра в отрочестве и ранней юности, регулярно записывая события своей жизни в дневнике, хорошо зная театр и драматургию, Сухово-Кобылин, тем не менее, впервые обратился к творчеству сознательно и серьезно. И оно захватило его, несмотря на то, что впоследствии Александр Васильевич постоянно подчеркивал, что писал лишь в свободные от философских занятий минуты. Это было не так.

Временами надолго отрываясь от пьесы, далеко не сразу ощутив ее «электрический заряд», способный противодействовать душевной боли и гнету обстоятельств, Сухово-Кобылин все же заразился «вирусом» творчества; выйти из магического круга, начатого простой игрой в литературном салоне, он не мог. Самое очевидное тому доказательство — возвращение к работе над пьесой в едва ли не самое тягостное для Александра Васильевича время, в 1854 году.

15 января 1854 года автор впервые читал «Кречинского» родным и близким на Выксе: «Пиэсса читалась с успехом», — записал Александр Васильевич в дневнике. Но его ждали новые испытания.

«Подошел 1854 год, когда я был подвергнут второму Аресту по делу об убийстве Луизы Симон. Арест продолжался шесть месяцев, и все они были употреблены на отделку и обработку Свадьбы Кречинского. Каким образом мог я писать эту Комедию, состоя под убийственным обвинением и требованием взятки в 50 т. р., я не знаю, — но знаю, что написал Кречинского в Тюрьме — впрочем, не совсем — ибо я содержался (благодаря защите княгини Гагариной и Закревского) на Гауптвахте у Воскресенских ворот. Здесь окончен был Кречинский».

Тюремное заключение было не столько строгим и обременительным, сколько оскорбительным для гордеца и «лютейшего аристократа». М. Бессараб обнаружила в дневниках Сухово-Кобылина того периода записи о том, что почти каждый день он купался в Москве-реке, катался на лодке, даже ездил домой обедать и принимал гостей в доме на Сенной. Но, скорее всего, так тщательно записывал он все эти маленькие события именно для того, чтобы самому себе продемонстрировать презрение к чиновничьему произволу и общественному мнению. Не потому ли, обращаясь памятью к этой поре своей жизни позже, в середине 1890-х годов, Сухово-Кобылин не рассуждал об этих милых мелочах, фиксируя лишь два главных момента: унижение и работа над пьесой вопреки всему происходящему. «Она электрическая, — писал Сухово-Кобылин в дневнике о „Свадьбе Кречинского“, — дела гнетут, а пьеса поднимает… Начинается лучшая часть работы… понимание ясное, поворот фразы сильный — тут являются все проекты».

Но слова Кобылина об окончании пьесы не следует понимать буквально. Работа продолжалась еще долго, и особенность творческого процесса Сухово-Кобылина выявилась уже здесь, в тщательности отделки его первого, в шутку начатого произведения, в бесконечном усовершенствовании, в стремлении не только к максимальной точности ситуаций и характеров, но и, как верно заметил исследователь русской литературы XIX века В. А. Туниманов, «к выразительности всех компонентов произведения… Четкая графика его пьес, стилистическая рельефность, образность и яркость языка персонажей, замысловатая и сложная логика мотивов, жесткий, геометрически ясный композиционный почерк, отделанность мизансцен, строгая продуманность и определенность всех сценических и литературных элементов — отличительные, специфические черты драматургии Сухово-Кобылина».

Среди всех названных исследователем черт одна представляется особенно существенной. Александр Васильевич умел сочетать сугубо сценические, зрелищные и литературные элементы настолько органично, что его пьесы, будучи редкостно театральными по самому способу построения, остаются высокой литературой.

Воспоминания современников свидетельствуют, что драматург умел превосходно, совершенно театрально читать. Видимо, в этом сказался опыт домашнего театра и мастерское чтение Марии Ивановны, которым заслушивались не только ее дети, но и гости дома, в основном, ученые, литераторы, актеры. Сухово-Кобылины вообще были ценителями театрального искусства. С самого раннего детства Александр впитал особую атмосферу, царившую в доме и описанную вполне иронически в одном из писем Н. И. Надеждина периода его неудачного романа с Елизаветой Васильевной: Сухово-Кобылины, писал Надеждин, «плачут над вымышленными бедствиями театральных героев».

В самый разгар романа, в 1835 году, в семье Сухово-Кобылиных разразился настоящий скандал из-за несовпадения театральных пристрастий.

В полемике о том, кто же выше как актер — Каратыгин или Мочалов, занимавшей поклонников сцены старой и новой российских столиц на протяжении нескольких лет, прозвучал сильный голос против исполнительской манеры Каратыгина. Статья, опубликованная в журнале «Молва», была подписана инициалами «П. Щ.», но в авторстве не без оснований был заподозрен Н. И. Надеждин. Страстные почитатели таланта Каратыгина, Сухово-Кобылины не могли смириться с публичным унижением кумира. В своем исследовании театральный историк К. Л. Рудницкий приводит любопытную запись из дневника Елизаветы Васильевны от 25 апреля 1835 года (напомним, что вела она дневник в форме писем к Надеждину, и исключительно для него): «Приехали наши… (с каратыгинского спектакля). К ним в ложу приходило много (народу) — все в восторге: говорили о тебе — все говорили, что ты писал статью о Каратыгине в „Молве“!.. Ты!.. Я этому не верю, но они верят… Все говорят это!.. Слышать, что о тебе говорят, как о друге Мочалова! Продолжай, продолжай! А я буду плакать!»

Сама интонация этой записи свидетельствует о том, насколько захвачена была вся семья театральными и околотеатральными страстями. Эта экзальтированность жизненная, фактически бытовая, зарождалась в отношении к явлениям литературным или культурным, но неизменно сопровождала и те сложные ситуации, которые происходили в реальности семейства Сухово-Кобыл иных. Например, в романе Елизаветы Васильевны с Надеждиным или в отношениях Сухово-Кобылина с Луизой Симон-Деманш. К слову сказать, и сама Луиза, переняв «стиль семьи», оказалась захвачена этой экзальтированностью. Вполне понятно, что в подобной атмосфере формируются соответствующие характеры — Марии Ивановны, ее дочери Елизаветы, ее сына Александра. И — характеры противоположные, тем более раздражающие своей несхожестью.

Так, о Василии Александровиче Мария Ивановна в это время писала: «Если бы я была отец, имела бы право защищать сына и имя честное, я везде бы дошла и все бы сделала… Я и не знаю, что я буду делать, а отцу и горя мало и даже не заботится ничего. Я решительно не понимаю, что это такое, ведь он сын ему, ведь это его имя в позоре».

Скорее всего, именно этой семье была обязана Луиза Симон-Деманш, недавняя скромная юная модистка из Парижа, резкими и жесткими чертами «фаворитки барина», которых так много насчитывает наша история…

Разумеется, Александр Васильевич не оставался в стороне от литературно-театральных переживаний, хотя к собственно драматургической деятельности его должно было что-то подтолкнуть. Пусть и салонная игра, от которой родился импульс.

Эта первая пьеса Сухово-Кобылина удивляет своей легкостью — не облегченностью, не воздушностью, а именно непринужденностью течения действия, логикой сочетаний и сцеплений. Трудно поверить, что работа над ней была поистине адской.

16 октября 1854 года Александр Васильевич пишет в дневнике, что закончил «Свадьбу Кречинского», а уже 21 октября читает пьесу замечательному русскому актеру Прову Михайловичу Садовскому. Спустя год Садовский сыграет в спектакле Малого театра Расплюева, и эта его роль останется в памяти современников как одна из лучших в репертуаре прославленного артиста. А при первом чтении пьеса Прову Михайловичу не понравилась, успеха «Кречинскому» он не предрек. Мало того, «отнесся к ней очень холодно и заявил, что вряд ли она может быть воспроизведена на сцене». «Замечательно, — рассказывал Сухово-Кобылин корреспонденту журнала „Семья“ в 1894 году, — что Пров Михайлович осудил именно те сцены, которые потом в его же исполнении имели наибольший успех».

Едва ли не еще резче отверг «Свадьбу Кречинского» актер Александринского театра А. М. Максимов. По воспоминаниям Ф. Бурдина, он наотрез отказался играть пьесу в свой бенефис, отозвавшись о ней: «Грязная пьеса, выведены какие-то каторжники, на которых нельзя смотреть без отвращения, и я вовсе не желаю быть ошиканным».

В ноябре 1854 года Сухово-Кобылин был освобожден.

«Получил утром свободу, — записал он в дневнике. — Плац-адъютант Дьяконский, арестовавший меня, приехал на гауптвахту и сам привез в дом матушке…» Этот день Сухово-Кобылины праздновали как избавление, не предполагая, что до конца дела еще очень далеко.

Начиная с 1851 года Александр Васильевич, не доверяя официальному следствию, параллельно проводил свое собственное и 18 марта подал в следственную комиссию «сведение»: повар некоего господина Поливанова, Григорий Игнатов, рассказал, что непосредственно после убийства Симон-Деманш Ефим Егоров приносил ему часы покойной для продажи. Спустя несколько дней Егоров признался в совершенном им убийстве, но Игнатов допрошен не был. В документах отмечена причина, по которой повара к допросу не вызывали: именно в это время он неожиданно умер.

Между тем в письме от 1854 года Мария Ивановна недоумевала: «Бывают ли подобные вещи на свете, когда живых мертвыми публично показывают и все ничего, то что же после этого ждать? Поливанова повара мертвым в деле и в рапортах министру показали, а он вчера у меня готовил». Но что могло изменить частное письмо, когда существовали тома официального следственного дела?..

Однако для нас письмо Марии Ивановны не может не представлять определенного интереса — мы вспомним его, когда будем говорить о третьей, последней пьесе Александра Васильевича, «Смерть Тарелкина», в которой конфликт построен именно на «подобных вещах»…

Александр Васильевич сразу же после освобождения углубился в хозяйственные заботы — отправился на Выксу, ездил в Кобылинку, вел почти привычную жизнь. Но все чаще вечера проводил дома, без гостей, работая над пьесой. Через месяц Сухово-Кобылин повез «Свадьбу Кречинского» в Санкт-Петербург, в Третье отделение собственной Его Императорского Величества канцелярии для получения цензурного разрешения.

Пьеса была запрещена.

«В Ноябре 1854 года я был уже в Петербурге и внес Материал в III отделение Соб. Е. В. Канцелярии Ценсору Гедерштерну, — пишет Сухово-Кобылин Е. Салиасу, вспоминая историю „Свадьбы Кречинского“. — Объяснение с ним было резкое. Он восстал на слог, который признал тривиальным и невозможным на Сцене, и когда я намекнул ему на его Некомпетентность как Германца судить мой русский слог — то он, бросивши на меня свирепый взор, объяснил мне коротко и ясно, что пиесу мою Запрещает. — Поставили на ней Красный Крест».

Праздник кончился, по сути, так и не начавшись, хотя именно с момента запрещения началась жизнь комедии, о которой Александр Васильевич с гордостью вспоминал впоследствии: «„Свадьба Кречинского“… целый год ходила в списках по Москве и имела немало энтузиастов».

А тем временем дело об убийстве совершало свое круговое путешествие во времени: единогласия судей по-прежнему не было, дело кочевало вновь и вновь по тем же инстанциям, конца не предполагалось. Крепостные меняли свои показания, отказываясь от одних, выдвигая другие. А почему бы и нет? Ведь в заключении им жилось куда привольнее, чем у строгих Сухово-Кобылиных, об этом свидетельствуют материалы дела, приведенные В. Гроссманом в его исследовании: «…арестанты Егоров, Кашкина и Козьмин имеют „в замке“ большую свободу: Егоров служит поваром на дворянской кухне, Козьмин прислуживает у письмоводителя, а Кашкина — у смотрительницы и сверх того торгует чаем».

Видимо, крепостные убийцы только здесь, «в замке», смогли ощутить себя полноценными людьми. Пролитая кровь открыла им дорогу к вольной жизни. И можно ли было ожидать чего-нибудь другого, когда даже обер-прокурор Сената К. Н. Лебедев писал в своем дневнике: «У нас нет правосудия, а есть суд, постигающий тех несчастных, которых предают в сердцах не нарочно, от нечего делать. Настоящих мерзавцев суд постигает редко и, если постигнет, им не удастся вывернуться, а что касается до низшего класса, то едва ли для него может существовать правосудие и наказание в собственном смысле слов сих. Нельзя, собственно, право, судить их, они в ложном, неестественном положении: нет действительных наказаний, ибо участь их едва ли не хуже той, какая ожидает их для наказания. О, мой Бог! О, мой Бог, какое у нас правосудие!».

О самом же деле Сухово-Кобылина Лебедев также оставил свидетельство в дневнике: «Дело это (об убийстве Деманш) поставлено Илличевским в самое затруднительное положение. Вопрос идет о том, назначить ли новое следствие или решить дело по показаниям людей. Я не ожидаю ничего от нового следствия». Заметка тем более любопытная, что, по мнению современников, обер-прокурор Кастор Никифорович Лебедев послужил прототипом Кандида Касторовича Тарелкина. Но об этом — позже…

Полгода не возвращался Сухово-Кобылин к рукописи, но, вероятно, пьеса стала для него единственным глотком воздуха в том безвоздушном пространстве, в котором Александр Васильевич оказался. Он начал понемногу читать «Свадьбу Кречинского» знакомым, она стала известна в театральных кругах двух столиц, как отмечалось уже, ходила в списках, а это, известно, случалось не раз с лучшими произведениями отечественной литературы.

17 февраля 1855 года умер Николай I. На следующий день Сухово-Кобылин записал в дневнике: «Получено известие о Смерти Императора — чрез Корша, который в 2 часа дня зашел ко мне, чтобы объявить мне… Все это время чувствовал себя в силе, как еще никогда».

На престол вступил Александр II, от которого ждали реформ. Завершалась жизнь «с платком во рту» (по выражению А. И. Герцена), на нового царя возлагали большие надежды, как во все времена принято в России при любой смене власти. Прошел слух об ослаблении цензурных требований.

А. В. Никитенко записал в дневнике полгода спустя после смерти Николая: «Теперь только открывается, как ужасны были для России прошедшие 29 лет. Администрация в хаосе; нравственное чувство подавлено; умственное развитие остановлено; злоупотребления и воровство выросли до чудовищных размеров».

Естественно предположить, что открылось все это не вдруг: о злоупотреблениях и воровстве знали и молчали, умственно отставали, нравственно чахли и все равно — предпочитали молчать, потому что правда нужна была менее всего. Последовавшая за коронацией нового императора всея Руси политическая оттепель обманула ненадолго, хотя, по словам Н. В. Шелгунова, после кончины Николая ощущение удивительного облегчения возникло буквально у всех: «Надо было жить в то время, — писал он в своих „Воспоминаниях“, — чтобы понять ликующий восторг „новых людей“, точно небо открылось над ними, точно у каждого свалился с груди пудовый камень, куда-то потянулись вверх, вширь, захотелось летать».

Весьма знаменательна дневниковая запись Сухово-Кобылина после ознакомления с манифестом и особенно той частью его, где говорилось: «При помощи небесного Промысла, всегда благодеющего России, да утверждается и совершенствуется ее внутреннее благоустройство; правда и милость да царствует в судах ее; да разливается повсюду и с новою силою стремление к просвещению и всякой полезной деятельности».

Сухово-Кобылин прокомментировал эти слова так: «Какие простые и правые слова, и как они новы и странны после теории и практики прошедшего царствования, — дай Бог, чтобы новый царь нашел бы у себя довольно силы и устойчивости, чтобы осуществить их».

Иллюзиям суждено было развеяться в самое кратчайшее время — следствие по делу об убийстве еще не было закончено. Погасли надежды и более масштабные — на возможность справедливого и разумного государственного устройства в России вообще…

Тем не менее, по воспоминаниям близкого драматургу Н. В. Минина, «когда император Николай I скончался, разнеслись вести и по всей России, что наконец наступит царствование либерального царя, ученика поэта Жуковского, и польются либеральные реформы всякого рода. Встрепенулись друзья Сухово-Кобылина и стали ему писать письма в деревню, чтобы он ехал в Петербург хлопотать о дозволении ставить его пьесу „Свадьба Кречинского“ в театре… И так Александр Васильевич пустился опять в путь проводить свою пьесу».

Весной и летом Сухово-Кобылин жил неподалеку от Москвы, в любимом Воскресенском, где многое напоминало ему счастливые дни с Луизой, где все дышало спокойствием и раздольем. «Лето было удивительное и необыкновенно долгое», — записал Александр Васильевич в начале осени.

Чем же оно было таким удивительным? Наверное, внутренним состоянием Сухово-Кобылина, отчаявшегося в окончании уголовного дела и благоприятной судьбе своего литературного детища. Он решил хоть на время предаться просто жизни — во всем ее спокойном и размеренном природой течении.

Природой — не людьми.

Сюда приезжали к нему друзья, близкие. Здесь он погрузился в хозяйственные заботы; в дневнике день за днем описываются работы в поле, уборка клевера, грозы и жара, безумолчное пение соловья. Здесь же, в Воскресенском, «Свадьба Кречинского» была прочитана любимому ученику Щепкина, артисту Сергею Васильевичу Шумскому, с которым познакомил Сухово-Кобылина Е. Феоктистов. Шумский искал себе пьесу для бенефиса и счел «Свадьбу Кречинского» именно тем материалом, который нужен.

28 мая в Воскресенском собрались гости, среди которых был и С. В. Шумский. Сухово-Кобылин читал пьесу: «Успех! Шумский просит ее себе на бенефис», — записал он в дневнике. Александр Васильевич, прислушавшись к замечаниям Шумского, решил внести некоторые исправления и вновь отправился к цензору.

«Высокий человек, худощавый — наружностью походит на правителя дел у какого-нибудь большого барина, — так описал Сухово-Кобылин этого цензора. — Говорит мягко и решает без апелляции, не допускает никакой тривиальности и потребовал, чтобы многое было переменено, а то, говорит: „мы положим крестик — так и дело с концом“». Допустить этого было нельзя, бенефис приближался, Шумский настаивал на том, чтобы Сухово-Кобылин довел пьесу до разрешения. Александр Васильевич неустанно работал…

16 августа 1855 года разрешение было получено!

Цензор Гедерштерн пишет рапорт управляющему III отделением Л. В. Дубельту, в котором, как положено, пересказывает содержание комедии и добавляет: «Язык этой пьесы очень груб, и хотя автор по замечаниям цензуры смягчил самые резкие места, но тем не менее все сочинение несет печать простонародности». В тот же день генерал Дубельт ставит резолюцию на цензорском рапорте: «Позволяется».

«…мне объявлено, что моя пиеса пропущена. Весьма рад и в духе», — записано в дневнике, а на следующий день добавлено: «Пропуск Комедии и скорое ее появление в свет наполняет меня внутренним Самоудовлетворением».

Обрадовав этим известием Шумского, Сухово-Кобылин не прекратил работу. Он все еще совершенствовал или, как он говорил, «уделывал» «Свадьбу Кречинского»: так появились «счастливые прибавления», а некоторые эпизоды поменялись местами… Всего за месяц до премьеры он написал новый вариант первой сцены — эпизод с Тишкой и колокольчиком. И, наверное, тем более жадно, неистово он работал, чем больше угнетала мысль: ничего, в сущности, не изменилось.

31 августа Сенат принял резолюцию: «Оставить Сухово-Кобылина в подозрении по участию в убийстве Деманш…»

Новые редакции, бесконечное, неустанное «уделывание» готового текста, шлифовка характеров — всем этим Сухово-Кобылин продолжает заниматься те два месяца, которые отделяют официальное разрешение от премьеры «Свадьбы Кречинского».

3 сентября он записывает в дневнике: «Получил пиэссу и весь день сидел над нею, переставил, что можно. Перемен довольно — все счастливы».

7 октября: «…Вечером уделывал пиэссу — новое прибавление в 3-й акт в роль Расплюева».

8 октября: написано «прибавление в 1-м Акте в роль Муромского с Атуевой».

25 октября: «…в 12-м часу пришла мысль изменить первую Сцену Комедии, и тут же набросал Карандашом Сцену с Тишкой. Ездил верхом в леса… Приехавши переписал Сцену и Сам смеялся до упаду. Даже легши в постель смеялся. Макар думал, что я сбрендил».

Позже подобный способ работы с бессчетными доработками, «уделываниями», переменами мест станет системой; так будет, когда придет время следующих пьес — «Дела» и «Смерти Тарелкина». Но там все по-иному, потому что иначе сложится судьба этих «картин прошедшего», увиденных автором «нигде и — везде».

Первая пьеса Сухово-Кобылина была самой удачливой из его немногочисленного наследия. Через год с небольшим после окончания, пролежав немного на цензорской полке, она была поставлена в театре с участием Щепкина (Муромский), Шумского (Кречинский), Садовского (Расплюев), Воронцовой (Лидочка) — цвет русской сцены, ее гордость и краса предстали в первой пьесе драматурга! Казалось бы, чего еще желать?!

А он желал…

После седьмого представления «Свадьбы Кречинского», доказавшего автору «полный; полный успех» его первенца, он записал в дневнике: «Вышла рецензия на мою Пиесу в „С.-Петербургских ведомостях“ — какого-то глупого и бестолкового господина, — из которой видно, что Цех литературный, с одной стороны, поражен Пиесой, а с другой, никак не хочет очистить ей почетное место в Литературе и дать мне право почетного гражданина — ничего, ничего — я сам его возьму».

Да, ему, действительно, необходимо было «взять» это право. И совсем не из амбиций. Об этом свидетельствует цитированное уже письмо Душеньке, написанное после того, как младшая сестра, Софья Васильевна, была удостоена золотой медали Академии художеств. Вспомним: «…Зная наслаждения всякого рода, я прихожу к убеждению, что лучшими из них являются те, которые доставляют нам наука и искусство, — они дают возможность говорить: omnia mea mecum porto. Это имеет огромное значение в жизни».

Признание было необходимо Александру Васильевичу как нравственное удовлетворение, а не потому только, что тем самым восстановилась бы некая высшая справедливость по отношению к безвинно страдающему человеку и непонятому драматургу. Сухово-Кобылин был философом, а значит — отдавал себе отчет в том, как передаются гуманистические традиции от поколения к поколению: запечатленные в слове, они способны пробудить дремлющую мысль, воздействовать на заблудшее чувство. Литература — не единственный, разумеется, но очень важный проводник и учитель нравственности. Хотя Сухово-Кобылин никогда не был в числе тех, кто «вышел из „Шинели“». Свой писательский и человеческий долг он понимал иначе, чем многие его предшественники и современники — сатира Сухово-Кобылина, словно оттолкнувшись от традиции XVIII столетия и почитаемого им Гоголя, медленно, но верно вела к принципиально новому жанру: к эксцентризму, к трагической буффонаде.

* * *

По мысли Гоголя, «комедия должна вязаться сама собой, всей своей массой в один большой общий узел. Завязка должна обнимать все лица, а не одно или два, коснуться того, что волнует более или менее всех действующих… Тут всякий герой; течение и ход пьесы производят потрясение всей машины: ни одно колесо не должно оставаться, как ржавое и не входящее в дело… правит пьесою идея, мысль. Без нее нет в ней единства».

В построении «Свадьбы Кречинского» Сухово-Кобылин строго следовал этому завету учителя, каковым всегда почитал Гоголя. Но, думается, дело здесь еще и в том, что пьеса писалась «нарочно», задумывалась как игра — плод соавторства совершенно разных людей, в различной степени наделенных литературным даром. Своего рода буриме — модная салонная игра интеллектуалов. И позже, когда Сухово-Ко-былин работал уже один, когда замысел далеко перерос тесные рамки игры и стал судьбой своего автора, первоначально принятый «свод законов» остался.

От этого — необходимость следования канону, а значит, и то строгое деление на амплуа, которое получило обоснование еще в «Поэтике» Аристотеля: «благородный отец», «герой-любовник», его неудачливый соперник «резонер», обманутая «благородная девица», «ловкая субретка», слуги — «резонер» и «комик». Все они в «Свадьбе Кречинского» присутствуют, но пьесу Сухово-Кобылина отличает один существенный нюанс, свидетельствующий о гротесковом, игровом понимании задачи. Вместо обязательной в комедиях подобного рода «ловкой субретки» — весьма ловкая дама, тетушка героини, потворствующая любовному увлечению своей воспитанницы и пытающаяся склонить непокорного отца к благословению брака. Впрочем, в этом сказался, как представляется, не только чисто игровой элемент — образ тетушки Атуевой достаточно многогранен и для отечественного литературного опыта принципиален. Мы к этому вернемся чуть позже.

«Аристотелев» канон требует определенных взаимоотношений действующих лиц. Как правило, основаны они на путанице, всякого рода недоразумениях, порой и просто — на обмане. Персонажи оказываются не теми, кто они есть на самом деле: по собственной воле или случайно. Действие развертывается по схеме, хорошо известной еще драматургам античности. Но есть и еще один момент, который нельзя упускать из виду.

Это — традиция, идущая от «Горя от ума». Параллель с грибоедовским творением, что называется, лежит на поверхности, однако сходство архитектоники почему-то часто упускается. А ведь строгое следование амплуа ведет еще к одной, выделенной Аристотелем черте: герои — непременные носители определенного качества.

Грибоедов создавал свою комедию в первой четверти XIX века и, используя каноны классицизма, впустил в «Горе от ума» дух и воздух своей эпохи, оставив лишь каркас от монументального здания классицистической комедии.

Сухово-Кобылин написал «Свадьбу Кречинского» три с лишним десятилетия спустя после распространения «Горя от ума» в списках. К тому времени классицизм уже окончательно изжил себя и следование его разрушенным канонам казалось, с одной стороны, явным анахронизмом, с другой же — подчеркивало именно заданность намерения, приверженность определенной традиции. И вовсе не случайны эти «анахронизмы» в драматургии А. Н. Островского, М. Е. Салтыкова-Щедрина.

Для чего они?

Вспомним отличительные черты русской драматургии 50-х годов XIX века, периода, отмеченного в истории литературы в первую очередь утверждением жанра народной драмы. В этом ключе писали К. и И. Аксаковы, А. и Н. Потехины, П. Шпилевский, А. Погосский. Традиции «натуральной школы», «физиологического очерка» органично вошли в драматургию. Сегодня давно позабыты пьесы, царившие на русских подмостках, публиковавшиеся в прогрессивных, умеренных и славянофильских журналах той поры: «Князь Луповицкий, или Приезд в деревню» К. Аксакова, «Суд людской — не божий» А. Потехина, «Доля-горе» Н. Потехина, сцена «Утопленник» И. Горбунова, «Лучшая школа — царская служба» П. Григорьева…

Разумеется, направление это было не единственным, но достаточно популярным, потому задуманная и написанная Сухово-Кобылиным как раз тогда история игрока и романтической любви к нему юной неопытной девушки казалась несколько необычной в сравнении с типичными сюжетами отечественной драматургии середины XIX века.

Сухово-Кобылина (и это отмечено, в частности, В. А. Тунимановым) трудно отнести к какой-либо определенной школе, идет ли речь об А. Н. Островском или М. Е. Салтыкове-Щедрине; о сатирической комедии XVIII века или о гоголевском направлении. Но ведь тем интереснее, тем важнее для нас неизбежные сопоставления! Ведь в трилогии Сухово-Кобылина представлено редкостное сочетание всех названных и многих еще не названных школ.

Самая удачливая по своей судьбе пьеса-первенец Сухово-Кобылина по сей день остается и самым популярным произведением драматурга. Чаще всего именно о ней вспоминают, когда заходит речь о творчестве Александра Васильевича; «Свадьба Кречинского», единственная пьеса из его трилогии, которая фактически ни в какие времена не сходила с подмостков. И подобная популярность сопутствовала ей изначально: по свидетельству П. Д. Боборыкина, «комедия эта сразу выдвинула автора в первый ряд тогдашних писателей и, специально, драматургов. Она сделалась репертуарной и в Петербурге и в Москве».

«Право», которого никак не хотели давать Сухово-Кобылину собратья по литературному цеху, досталось ему само и было подтверждено самым строгим и самым беспристрастным судьей — Временем…

* * *

В очерке о жизни и творчестве Сухово-Кобылина С. С. Данилов приводит два источника, рассказывающих о реальной «основе» и прототипах «Свадьбы Кречинского».

«Среди старожилов города, — сообщала в 1900 году ярославская газета „Северный край“, — до настоящего времени сохранились сведения о подробностях той семейной эпопеи, которая дала мысль А. В. Сухово-Кобылину нарисовать типическую фигуру Кречинского и его шулерскую проделку с солитером Лидочки Муромской. Многие из характерных черт комедии взяты из ярославской жизни, близко известной автору — местному землевладельцу». А вот что говорилось в одном из некрологов Сухово-Кобылину: «Сюжетом для своего первого произведения А. В. избрал наделавший много шуму скандальный случай, сильно взволновавший петербургское общество, — о подмене драгоценной булавки неким поляком красавцем Крысинским, выдававшим себя за графа, а потому имевшим вход в лучшее петербургское общество, но оказавшимся в конце концов лакеем князя Радзивилла. Крысинский долгое время жил в Ярославле, где с ним встречался и Сухово-Кобылин в семье местного помещика Ильина, давшей ему материал для создания Муромского и Атуевой; прототипом Расплюева для А. В. послужил некий певчий ярославского архиерейского хора Евсей Крылов, состоявший при Крысинском во время его пребывания в Ярославле, биллиардный игрок и шулер, покончивший весьма печально свою жизнь в начале 60-х годов в Ярославле, после одной шулерской проделки с актерами местного театра на биллиарде в гостинице „Столбы“».

Напротив, К. Л. Рудницкий в своей монографии опровергает версию, поддержанную С. Даниловым, ссылаясь на воспоминания Н. В. Минина: «Подробности, приводимые исследователем Переселенковым о Крысинском, о Расплюеве — Евсее Крылове, я от автора не слыхал». Ни о каком Крысинском, равно как ни о каком Крылове, воспоминаний современников не сохранилось. Герой Сухово-Кобылина, Михаил Васильевич Кречинский, был истинным, а не «подставным» аристократом, одним из тех представителей «золотой молодежи», среди которых прошла юность автора. В частности, здесь можно было бы назвать как наиболее реальный прототип Н. В. Голохвастова, чья история довольно подробно описана А. И. Герценом в «Былом и думах».

«…у него были черные волосы и огромные черные глаза, которыми он никогда не щурился. Эта энергическая и красивая наружность была все; внутри бродили довольно неустроенные страсти и смутные понятия… Николай Павлович всю жизнь решительно ничего не делал. В юности он не учился; двадцати трех лет он уже был женат… Балы, обеды, спектакли следовали друг за другом, его дом с утра был набит охотниками до хорошего завтрака, знатоками вин, танцующей молодежью, интересными французами, гвардейскими офицерами; вино лилось, музыка гремела… Как бы не находя довольно средством разорения балы и обеды, взял на содержание актрису-танцовщицу… С той минуты все пошло, как на парах: имение было описано, жена погоревала, погоревала о судьбе детей и о своей собственной, простудилась и в несколько дней умерла — дом распадался… Наконец, настало время продажи с аукционного торга… Все средства окончательно истощились, имение было продано, дом назначен в продажу, люди распущены… Наконец, Николай Павлович велел рубить свой московский сад для того, чтобы топить печи…»

И еще один эпизод подчеркивает сходство с героем Сухово-Кобылина: «При разделе (имущества с братом, являвшимся полной противоположностью Николаю. — Н. С.) брильянты матери достались Николаю Павловичу; Николай Павлович, наконец, заложил и их. Видеть брильянты, украшавшие некогда величавый стан Елизаветы Алексеевны, проданными какой-нибудь купчихе Дмитрий Павлович не мог. Он представил брату весь ужас его поступка; тот плакал, клялся, что раскаивается; Дмитрий Павлович дал ему векселя на себя и послал к ростовщику выкупить брильянты; Николай Павлович просил его позволения привезти брильянты к нему, чтоб он их спрятал, как единственное наследство его дочерей. Брильянты он выкупил и повез к брату, но, вероятно, по дороге он раздумал, потому что, вместо брата, заехал к другому ростовщику и снова их заложил… Я от души хохотал над этим высоко комическим происшествием».

Насколько важна для нас история реального прототипа и взятых за основу обстоятельств? Ровно настолько, насколько расшифровка помогает порой уточнить степень художественного вымысла и мастерства, особенно когда речь идет о начинающем авторе. Но если принять во внимание, что замысел пьесы возник за обеденным столом, во время светской беседы, почему бы нам не пофантазировать и не предположить, например, что на этом обеде говорили не только о литературе, но и о светских новостях, слухах и сплетнях?

Еще недавно на Страстном бульваре стоял небольшой особняк, ничем не привлекавший внимания прохожих. Со двора, войти в который можно было спокойно и просто, он смотрелся угрюмо — обшарпанные, местами потерявшие штукатурку до самого своего «скелета» стены, ветхое резное деревянное крыльцо. За домом — не раз перестроенный, завалившийся на бок флигель.

В этом доме, хранившем тайну, связанную с подозрением в убийстве, с пятнами крови, обнаруженными во флигеле, жил Александр Васильевич, уступив купленный для себя, небольшой, уютный особняк вышедшей замуж любимой сестре Душеньке. Дом, знавший дни счастливые, радостные и — горькие, страшные.

Именно здесь, в этом доме, и состоялся тот памятный обед в 1851 году. О чем могли говорить собравшиеся за столом? Наверное, о чем угодно, что отвлекло бы гостеприимного хозяина от его страданий, от нависшей над ним беды. И разве не могла зайти речь о реальных происшествиях: о случае на Нижегородской ярмарке, о шулерских проделках вообще, о лакее, «обернувшемся» барином, о пострадавшей репутации молодой неопытной девушки? И почему бы, говоря о «золотой молодежи» и ее нравах, не вспомнить Николая Голохвастова, близкого знакомого Александра Васильевича?

И почему бы, наконец, именно в этом переплетении слухов и собственных впечатлений не обнаружить сюжет для пьесы, которую будут писать три разных человека?.. Ведь в «Свадьбе Кречинского» очевидны элементы и комедии нравов, и черты социально-бытовой комедии, и зачатки гротеска.

Впрочем, здесь фантазии кончаются. Перед нами — произведение, созданное Сухово-Кобыл иным, и из какого бы пестрого сора оно ни родилось, оно стало началом уникального по своему строю и пафосу творчества, которое впоследствии обернется грозной сатирой, едкой обличительностью. И — самое главное! — именно здесь, в «Свадьбе Кречинского», значительно ярче, нежели в последующих пьесах, выступит индивидуальность автора. Такой она могла бы и остаться, если бы Александр Васильевич не попал в страшный омут бюрократического, чиновничьего судопроизводства.

В «Свадьбе Кречинского» перед нами раскрывается талант легкий, ироничный. Счастливый талант. Светлый дар.

Бывает ведь так — человек неожиданно обнаруживает в себе какие-то неизвестные ранее, дремавшие внутри силы, и, казалось бы, сами собой пишутся стихи, пьесы, картины, мелодии — рождаются вопреки гнетущим обстоятельствам и одолевают их. Это — счастливый, солнечный дар. Видимо, таким и был наделен от рождения Александр Васильевич Сухово-Кобылин, превративший заурядную светскую безделку в «Свадьбу Кречинского».

А бывает дар совершенно противоположного свойства — он не слабее, а в чем-то даже и сильнее первого, но зарождается не вопреки действительности, а как бы под ее давлением; крепнет от отчаяния, бессильной ярости, желания мести. Это — мучительный, «лунный» талант. Он проявился в Александре Васильевиче под гнетом нравственных пыток и постепенно преодолел, подчинив полностью чувству мести, присущее изначально Сухово-Кобылину светлое дарование.

«…совершился перелом странным переломом», — помните? Может быть, годы спустя этим перерождением таланта и «аукнулось» то горькое время? Не случайно Сухово-Кобылин предпослал в качестве эпиграфа к своей трилогии цитату из гегелевской «Логики»: «Wer die Natur mit Vernunft ansieht, den sieht sie auch vernunftig ап», переведя ее на русский достаточно вольно, с помощью хорошо знакомой народной мудрости: «Как аукнется — так и откликнется».

«Свадьба Кречинского» — пьеса совершенно особого рода, потому что, при всей «случайности» ее появления, она, в конечном счете, открывает трилогию: логически сцепленный, постепенно развивающийся единый замысел, который достаточно точно сформулировал В. Гроссман. «Гегельянец чувствуется уже в самом заглавии или, вернее, в сочетании трех заглавий: „Свадьба“, „Дело“, „Смерть“, — таков обобщающий философский охват жизни, который дан трилогией Сухово-Кобылина. Но философская концепция от соприкосновения с действительностью терпит крах, так как в „Свадьбе“ никто не женится, а в „Смерти“ никто не умирает. И даже дело, то житейское дело, которое должно быть содержанием и сущностью человеческой жизни, на самом деле — издевка над жизненным делом, ибо под этим словом подразумевается канцелярский уголовный процесс».

Современный исследователь Ст. Рассадин, в отличие от В. Гроссмана свободный от «идеологических обоснований», обозначил конфликт «Свадьбы Кречинского» как «стычку циничной, хозяйской, победительной силы с нерасторопной, податливой, беззащитной слабостью». И это справедливо, правда, нуждается в некотором дополнении: «стычка» происходит между слабостью, до совсем еще недавнего времени бывшей силой и опорой государства, и силой, буквально на глазах автора подменяющей собой все прежние ценности, идеалы и иллюзии.

Еще не между дворянством и разночинным чиновничеством (по Сухово-Кобылину — «грядущим Хамом») — это будет позже, в «Деле».

Еще не между Хамами всех мастей и оттенков — это будет еще позже, в «Смерти Тарелкина», которое автор предварит обращением «К читателю»: «Мы, Русские, говорим: без Троицы и дом не строится»…

В «Свадьбе Кречинского» перед нами конфликт внутри дворянства, в котором лишь в качестве пособников участвуют чиновники. Расслоение же обусловлено деньгами — это Сухово-Кобылин хорошо знал по собственному опыту: человек, не испытывающий особого стеснения в средствах, он после убийства Луизы был потрясен тем, как открыто требовали от него взятки, как увеличивались ее размеры, как возрастал аппетит тех, кто готов был за деньги объявить убийцей любого.

Надо же было случиться такому, что проблема денег стала одной из самых острых и болезненных для нас на пороге XXI столетия! Российская действительность XX века резко переломилась на грани веков, вернув нас к необходимости собственного переживания того, что было литературным вымыслом ли, историей ли, — неважно. Все это казалось слишком далеким от реальности, ушедшим, чужим.

«Как аукнулось…»

Сухово-Кобылин был философом не только по образованию, но и по складу характера, мышления. Он не идеализировал свое сословие, как не идеализировал и реальное положение вещей. Александр Васильевич видел — этот кризис вызван причинами не только внешними, но и внутренними. Может быть, в первую очередь именно внутренними.

Дворяне, писал Сухово-Кобылин в своем дневнике, «бросили быть помещиками — ибо надо трудиться — и все поделались должностными людьми, чиновниками, тунеядцами, мироедами… Дворянство превратилось в праздное, безобразное и никакому контролю не подлежащее чиновничество — и тунеядствует или лучше дармоедствует… Это проникнет скоро в сознание масс, которые не минуют его устранить… Настроенность дворянства есть уныние… Общее мнение, что дворяне разорены…»

Впрочем, эта запись относится ко времени, когда «Свадьба Кречинского» была уже завершена, но ведь не в одночасье все произошло — материальное и нравственное разорение надвигалось исподволь, Сухово-Кобылин наблюдал его, когда с едкой усмешкой, когда с присушим ему вспыльчивым раздражением. К началу Крымской войны, когда все противоречия, казалось, сошлись вместе, стало уже совершенно очевидным: наступает новая эпоха.

О том, как воспринимал Сухово-Кобылин обогащение купца и разночинца на фоне разорения дворян, красноречивее прочего свидетельствует дневниковая запись от 9 марта 1859 года.

«Россия разбита в прах, склонила голову… — флот погиб, Черное море отнято, крепости отобраны… во всех подобных оказиях откупщики более прочих отличаются у нас на Руси самыми живыми чувствами патриотизма. Обобрав крещеный народ и составивши миллионы из грошей, пропитых именно теми, у кого этот грош последний, пустивши по миру целые области, они всегда изъявляют особую готовность пожертвовать несколько тысяч рублей для бедных, на приюты детей пропившихся обывателей и вообще на все патриотические цели, находящиеся в распоряжении правительства, — трогательное зрелище!

Никогда я не прохожу мимо зеркальных окон и трехэтажных палат откупщиков Рюмина, Кошелева, Бородина, Воронова и др., чтобы не подивиться, как из малого составляется большое, и не размыслить, сколько должно было пропиться и отпиться мужиков, чтобы эти кварты и чарки, совокупь вместе, составили эти палаты, — сколько пропито и запито дарований, способностей, здоровья, сил, — сколько кочергою и оглоблею бито жен, невесток и всей фамилии, чтобы эти патриотизмом проникнутые сыны отечества, подъезжая на паре серых к дому Градоначальников, по движению их сердец, приносили на алтарь Отечества свои пожертвования, цветущие на их толстых шеях всякого рода красненькими и зелененькими ленточками».

В памяти возникает вереница литературных персонажей, пропивших и сгубивших свои «дарования, способности, здоровье, силы» — Мармеладов и художник Ефимов у Достоевского, Петр Веретьев из тургеневского «Затишья»… Их «кварты и чарки» тоже крепили патриотизм русских купцов, но никто до Сухово-Кобылина, кажется, об этом не задумывался, не обличал так желчно и непримиримо.

«Мы живем в такое время, — писал он в дневнике, — когда чувство достоинства, и личного, и национального, должно закрыть себе лицо руками, чтобы не видеть и света Божия».

Это и есть суть конфликта «Свадьбы Кречинского», основной пафос пьесы, сосредоточенный вокруг дворянства поместного, чуждого «праздности и безобразия», умеющего трудиться и получать удовлетворение от мельчайших хозяйственных хлопот, и разоренного, вынужденного волею обстоятельств стать если не чиновником-взяточником, то хотя бы игроком, шулером…