Глава 1 «УЖАСНЫЙ ВЕК… УЖАСНЫЕ СЕРДЦА…»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 1

«УЖАСНЫЙ ВЕК… УЖАСНЫЕ СЕРДЦА…»

Сегодня этот дом в Москве, в Большом Харитоньевском переулке, является охраняемым памятником архитектуры. В нем не сыщешь былого великолепия, величия, пожалуй, даже ничего особенного не увидишь: один из особняков неподалеку от Чистых прудов. Но в начале XIX века это была большая усадьба, граничившая с огромным Юсуповским парком, место раздольное, предназначенное для вольной жизни большого семейства. Не случайно младшее поколение Сухово-Кобылиных именовало себя Константинопольской республикой.

Дом этот был куплен Василием Александровичем Сухово-Кобылиным, полковником артиллерии, участником Отечественной войны 1812 года, получившим в 1816 году, после выхода в отставку и женитьбы на Марии Ивановне Шепелевой, Георгиевский крест за храбрость.

Василий Александрович был потомком боярина Андрея Кобылы, одного из предков царской династии Романовых. В родовом имении Кобылинка Мценского уезда Тульской губернии на протяжении столетий сберегались семейные реликвии, которые свидетельствовали о древности рода и о том еще, что предки Сухово-Кобылиных играли весьма заметную роль при дворе Ивана Грозного. Существует и описание этих реликвий, погибших при пожаре 19 декабря 1899 года. Его составил тульский помещик В. А. Зыбин, намеревавшийся в 1864 году опубликовать в газете «Русский инвалид» статью о семейном музее Сухово-Кобылиных. Статья так и не была напечатана, но ее копия сохранилась в архиве Александра Васильевича. Зыбин с восхищением описывает увиденные им в Кобылинке рескрипты «за собственноручными подписями царя Иоанна Грозного и царей Петра и Иоанна Алексеевичей на жалованные роду Сухово-Кобылиных города и села за боевую службу».

Но к началу XIX века Сухово-Кобылины утратили былое величие, от многочисленных имений осталось лишь несколько, а Василий Александрович, по описанию Зыбина, «был в 1799 году произведен в офицеры гвардейской конной артиллерии и с тех пор в течение шестнадцати лет вел боевую жизнь, принимая участие в походах и генеральных сражениях 1805, 1807, 1810, 1812, 1813, 1814 годов». Под Аустерлицем потерял глаз и «в чине подполковника, неоднократно раненный в бою, командуя конно-артиллерийской ротой № 10, в 1814 году громил из своих орудий Париж и вступил в него в авангарде нашей армии под начальством графа Палена».

По малочисленным воспоминаниям современников, Василий Александрович был человеком малообразованным, но честным и на редкость прямодушным. После выхода в отставку он некоторое время был уездным предводителем дворянства, а затем нашел себе спутницу жизни, девушку из семьи небогатых, но достаточно родовитых дворян Калужской губернии. Их предок, Юрий Шель, служил князю Дмитрию Донскому. Мария Ивановна Шепелева провела почти все свои детские и юношеские годы в родовом имении Расва, потому что у родителей недоставало средств для того, чтобы подолгу оставаться в Москве, поддерживая принятый уровень жизни.

Положение Шепелевых улучшилось после того, как Дмитрий Дмитриевич Шепелев, дядя Марии Ивановны, женился на единственной наследнице огромного состояния, Дарье Ивановне Баташевой.

Согласно преданию, отец Дарьи Ивановны не испугался, что зять пустит его и всю семью по миру (а шла за ним по пятам слава мота!): «Я даю за моей дочерью в приданое семнадцать тысяч крепостных душ, полтора миллиона чистого капитала и металлургические заводы; даже если мой зять и захочет, он не сможет всего промотать».

Ах, не знали эти милые, старомодные и наивные старики, удваивавшие и утраивавшие доставшееся им наследство, какое поколение приходит им на смену! Не чувствовали они смены времени, как не слышали новых ритмов жизни!.. Дмитрию Дмитриевичу понадобилось совсем не так уж много лет для того, чтобы растратить это состояние полностью! Но об этом мы вспомним чуть позже.

Василий Александрович Сухово-Кобылин и Мария Ивановна Шепелева встретились, полюбили друг друга, повенчались, и 7 сентября 1817 года в их доме в Большом Харитоньевском переулке родился первенец, сын Александр.

Вскоре этот дом стал известен всей Москве. Профессор университета, издатель журналов Н. И. Надеждин писал (правда, с определенной долей иронии), что Мария Ивановна «всегда имела притязания на новый образ мыслей, на европеизм», а вот историк М. П. Погодин искренне считал, что гостиная Сухово-Кобылиных — одно из «сосредоточий литературного движения», «ареопаг печатных явлений». Даже В. Г. Белинский писал брату, что дом Сухово-Кобылиных «известен в Москве своею образованностью», и признавался, что ему «очень хотелось бы пожить там немножко, чтобы приглядеться на beau-monde».

Полковник управлял своим и жениным имениями, находившимися в разных губерниях, он, человек отнюдь не светский, тяготел к религии, был нерешителен и особенным авторитетом в семье не пользовался. Василий Александрович мечтал, чтобы его старший сын Александр принял священнический сан. Разумеется, Мария Ивановна и слышать об этом не хотела, а муж и не настаивал. Елизавета Васильевна отмечала, что у главы семьи Сухово-Кобылиных «характера нет ни на грош», что на Василия Александровича «рассчитывать нельзя», потому что в своем собственном доме он «смолоду был зрителем».

Мария Ивановна, женщина энергичная, властная, порывистая, сама воспитывала детей, была хозяйкой знаменитого в Москве салона — не только литературного, но и светского. Александр Васильевич вспоминал позже о Марии Ивановне: она была «женщиной среднего и даже малого роста, но эта малость была кажущаяся и происходила от необыкновенной пропорциональности тела… Она имела очень черные волосы, проницательные глаза, прекрасный правильный нос и несколько толстоватые губы. Она была очень хороша собой!!! Ее храбрость была неустрашимость мужчины. Она ничего не боялась и никогда не пугалась».

Современники вспоминали о Марии Ивановне Сухово-Кобылиной по-разному. Так, например, Евгений Феоктистов, будущий домашний учитель ее внука, а позже и государственный муж, цензор, писал: «Эта женщина, урожденная Шепелева, представляла собою довольно оригинальное явление. Говорили, что в молодости она отличалась красотою: следы красоты эти сохранились и в то время, когда я познакомился с нею, но едва ли когда-нибудь красота эта была привлекательна: уже слишком поражала Мария Ивановна отсутствием всякой женственности, чем-то грубым и резким во всей фигуре. Она похвалялась, что в девичьи свои годы сама объезжала лошадей и ходила с ружьем на охоту. Под старость она, конечно, уж не предавалась этим занятиям, но зато не выпускала изо рта сигару. Помещица она была суровая: крепостным приходилось у нее очень жутко. Но так как преподавателями у ее детей были когда-то люди, занимавшие более или менее видное положение в ученом мире, — между прочим, известный Н. И. Надеждин и Ф. Л. Морошкин, — то Мария Ивановна была не прочь побеседовать о предметах, вызывающих на размышление, и даже прочесть ту или иную серьезную книгу. Нередко после расправы с горничными и лакеями, когда пощечины щедро расточались ею направо и налево, она закуривала сигару и усаживалась на диване с французским переводом философии Шеллинга в руках. Более странного сочетания мнимой образованности и самых диких крепостнических привычек не случалось мне встречать на моем веку».

Дворовые не любили ее за жестокость. Рассказывали, что, когда Мария Ивановна выезжала из своего двора, вслед ей неслось: «У-у, татарка поехала…»

Насчет «мнимой образованности» Марии Ивановны можно усомниться. Феоктистов не раз являл себя человеком пристрастным, желчным и несправедливым; особенно — по отношению к семье Сухово-Кобылиных. В мемуаристике о Марии Ивановне по большей части говорится, как о женщине образованной, отличавшейся изысканным вкусом и широкими культурными пристрастиями. Созданный ею литературный салон вскоре стал считаться одним из лучших в Москве, потому что хозяйка умела привлечь в него людей интересных, известных широтой взглядов и высокой культурой. Именно поэтому и домашние учителя для подрастающих детей подбирались Марией Ивановной из круга тех, кто посещал ее салон.

По воспоминаниям близко знавших ее людей, Мария Ивановна была прирожденным воспитателем; четверо детей (младший сын Иван умер в младенчестве) боготворили мать, уважая в ней не только властность, твердость убеждений, но и отсутствие чувства страха, и четко сформулированную педагогическую систему, которую она сама создала и проповедовала. Но характер у Марии Ивановны был нелегкий — не хватало терпения на собственную «систему», она часто бывала резка и несправедлива с детьми, за малейшую оплошность прислуга наказывалась «из своих рук», дворня жила в постоянном страхе… Александр унаследовал от матери вспыльчивость, неукротимый темперамент и, пожалуй, самую отрицательную черту характера — чрезмерную гордость («лютейший аристократизм»!), несправедливость в отношении к людям. Ведь именно мать «подала пример»: обожая сына, она огорчала дочерей (в частности, старшую, Елизавету) своей предвзятостью, развившей в Елизавете Васильевне уязвленное самолюбие и ревнивую зависть к брату.

Отец воспитанием не занимался, он вообще был почти равнодушен к своим домочадцам, жил своей жизнью и оставался в собственном доме лишь «зрителем». Но он обладал несомненными достоинствами, которые дети его оценили значительно позже, уже став взрослыми, и только тогда, пожалуй, по-настоящему полюбили Василия Александровича.

Основой системы воспитания Марии Ивановны был неустанный труд — домашнее образование Сухово-Кобылиных включало курс наук в объеме гимназии. Первой ступенью приобщения к искусству был домашний театр. Одолев ее, все дети Марии Ивановны (кроме Евдокии Васильевны), так или иначе связали свою жизнь с творчеством: с прозой — Елизавета Васильевна, с живописью — Софья Васильевна, с драматургией — Александр Васильевич. Не была исключением и Душенька — ведь на протяжении многих лет она, женщина поразительной красоты и обаяния, любимица Александра, была музой Николая Платоновича Огарева… Но об этом мы расскажем позже.

На первом этаже дома Сухово-Кобылиных в Большом Харитоньевском переулке, так называемых Огородниках, находился зал для театрализованных утренников, во время которых дети разыгрывали сцены из спектаклей и декламировали стихи. Чаще всего эти представления готовила сама Мария Ивановна, отличавшаяся, видимо, немалой артистичностью (современники вспоминают, что Мария Ивановна прекрасно декламировала стихи и драматические отрывки), которая в сочетании с высокой образованностью позволяла ей подбирать соответствующий репертуар и обучать детей сценическому искусству.

Когда же репертуар для детских утренников подобрать было сложно, Сухово-Кобылины сами брались за перо — Александр сочинял водевили и играл в них мужские роли. Мария Ивановна не только поощряла увлечение детей театром, но и всячески развивала его. Елизавета Васильевна Салиас вспоминала: «Матушка любила одеваться по моде, танцевала замечательно прелестно, любила театр и не упускала случая потанцевать и взять ложу».

А спустя время, во второй половине 1840-х годов, когда младшие Сухово-Кобылины уже стали взрослыми, а Василий Александрович, известный своей кристальной честностью и принципиальностью, был назначен правительственным опекуном над Выксунскими чугуноплавильными заводами, театр снова сделался одним из главных увлечений семьи Сухово-Кобылиных.

Выксунские заводы были частью промотанного Дмитрием Дмитриевичем Шепелевым приданого Дарьи Ивановны Баташевой. Ее старик отец оказался удивительно непрозорлив: к середине 1850-х годов от приданого не только ничего не осталось, но все дела Шепелева пришли в такое расстройство, что над личностью и имуществом недавнего миллионера пришлось назначить правительственную опеку. Шепелевы сами попросили сделать опекуном Василия Александровича Сухово-Кобылина. Так на целое десятилетие семья полковника получила замечательное место летнего отдыха — на реке Выксе, в 30 верстах от Мурома Владимирской губернии.

М. Бессараб в своей монографии поэтично описывает эти места и путь, которым добирался туда Василий Александрович Сухово-Кобылин: «Ехал до Владимира, затем глухими лесами до Мурома, оттуда до Оки, далее верст десять до реки Выксы, по Выксе до села Досчатое, а там до поместья — рукой подать. Почва сухая, песчаная — а по обе стороны дороги вся земля изрыта шахтами, — их называли дудками, — из которых извлекалась руда… Трехэтажный дворец был великолепен, но внутри — пуст, ибо кредиторы забрали все, что можно было забрать: мебель, ковры, вазы, гобелены, фарфор. Поэтому в огромном зале с беломраморными колоннами стояло лишь несколько простых стульев, а были комнаты безо всякой обстановки: одни стены… обитатели… жили в двух боковых крыльях здания. Днем они смело ходили по всему дому, а вечером боялись проходить по большим пустым залам и брали с собой слуг, которые несли свечи.

За дворцом начинался английский парк, аллея в полверсты длиной вела к зданию театра».

Это десятилетие не могло не остаться в памяти Сухово-Кобылиных, особенно — Александра Васильевича, всей душой привязавшегося к тем удивительно живописным местам. Там, на Выксе, был известный театр, принадлежавший родственнику и близкому другу юности Сухово-Кобылина — Николаю Дмитриевичу Шепелеву, которому впоследствии Сухово-Кобылин посвятит «Смерть Тарелкина». О Шепелеве оставил воспоминания Е. Феоктистов, назвавший Николая Дмитриевича «совершенным подобием Тентетникова… с тою только разницей, что Тентетников, по уверению Чичикова, занимался сочинением истории русских генералов, а Николай Шепелев не способен был ровно ни к какому занятию».

Здесь так и просится небольшое отступление, рисующее портрет самого мемуариста, почти забытого теперь человека, сохранившегося в памяти потомков исключительно благодаря двум свидетельствам.

В «Характерах» М. Е. Салтыкова-Щедрина читаем: «Слухи носятся, что г-жа Евгения Тур будет с 1861 года издавать в Москве „Журнал амазонок“. В числе амазонок будут гг. Вызинский и Феоктистов». Известна также эпиграмма Щербины, посвященная Феоктистову после того, как студент, готовивший к поступлению в гимназию сына Елизаветы Васильевны Салиас, сделал ошеломляющую карьеру, заняв пост председателя Цензурного комитета:

Не сердись, пришлося к слову,

Я тебя не упрекну:

При сочувствии к Каткову

Служишь ты Головнину,

Для такого ж человечка

Казнь народная строга, —

Говорят: «он богу свечка,

Да и черту кочерга»…

Известно, что к Александру Васильевичу Феоктистов никогда расположен не был, успех красавца Сухово-Кобылина у женщин вызывал лютую зависть некрасивого, никакими достоинствами не отличавшегося любителя прекрасного пола. В своих воспоминаниях об Александре Васильевиче Феоктистов писал: «Не подлежит сомнению, что это был человек очень умный… он много путешествовал, любил серьезное чтение, словом, все, по-видимому, сложилось в его пользу. А между тем, едва ли кто-нибудь возбуждал к себе такое общее недоброжелательство. Причина этого была его натура — грубая, нахальная, нисколько не смягченная образованием: этот господин, превосходно говоривший по-французски, усвоивший себе джентльменские манеры, старавшийся казаться истым парижанином, был, в сущности, по своим инстинктам, жестоким дикарем, не останавливавшимся ни перед какими злоупотреблениями крепостного права; дворня его трепетала. Мне не раз случалось замечать, что такие люди, отличающиеся мужественною красотою, самоуверенные до дерзости, с блестящим остроумием, но вместе с тем совершенно бессердечные, производят обаятельное впечатление на женщин. Александр Кобылин мог похвалиться целым рядом любовных похождений, но они же его и погубили».

С годами ненависть Феоктистова распалялась все сильнее: унижения, которые испытывал Александр Васильевич, внешне никак не отражались на его образе жизни. Он был драматургом, прирожденным философом, успех у женщин не померк от пережитой им трагедии.

Как же тут не исходить бессильной яростью? Единственное, что Феоктистов мог сделать, став цензором, — запретить «Смерть Тарелкина». И он сделал это, думается, не без радостно-мстительного чувства…

Но это — просто к слову, чтобы представить одно из эпизодических лиц нашего повествования, с которым не раз еще придется встретиться на этих страницах.

Впрочем, даже Евгений Феоктистов не мог не отдать должное Шепелеву. В своих мемуарах он пишет о том, что Николаем Дмитриевичем «по временам… вдруг овладевала судорожная деятельность, а именно, когда возникал вопрос об устройстве домашнего спектакля; он смотрел на это, как на дело величайшей важности; удовольствие превращалось для всех в мучение; он сидел почти безвыходно в театре, созывал на репетиции чуть ли не по два раза в день, приходил в отчаяние, когда относились к этому не совсем серьезно, надоедал каждому из нас бесконечными совещаниями о том, как надо гримироваться, какой надеть парик и т. д. В эти тяжкие для него дни несчастный заметно даже худел…»

В летние месяцы, когда здесь собиралась большая семья Василия Александровича Сухово-Кобылина, многочисленные кузины, кузены, друзья, театр на Выксе действовал как любительский, домашний. Все принимали участие в представлениях, которые, как правило, отличались изысканностью и обилием театральных эффектов, декорации и костюмы не уступали в тщательности исполнения столичным нормам. Круглый же год существовал крепостной театр, созданный двоюродным братом Марии Ивановны, Иваном Дмитриевичем Шепелевым.

«На одной из окраин Выксунского парка красовался театр. Можно сказать положительно, что даже в лучших из губернских городов не встречались подобные театры, — вспоминал Е. М. Феоктистов, — декораций и костюмов было множество; зала для зрителей с ложами и партером отличалась изяществом; на сцене устроены были люки, — это по-тому, что на Выксунском театре давались не только драмы и комедии, но оперы и балеты; между прочим, в „Цампе“ сам Иван Дмитриевич, обладавший хорошим баритоном, исполнял главную роль; балетмейстером его был одно время Иогель, известный всей Москве учитель танцев; многочисленный оркестр сформирован был на славу; окрестные помещики толпой съезжались на театральные представления, так что иногда зала не могла вместить всех посетителей.

Натура Ивана Дмитриевича была артистическая; он занимался рисованием, лепными работами, скульптурой, сочинял планы для возводимых им зданий, но во всем этом обнаруживал лишь способности дюжинного дилетанта. Главный же интерес представлял для него театр. До какого сумасбродства доходил он в этой своей страсти, свидетельствует, между прочим, следующий факт: однажды вечером, когда на сцене шла какая-то опера, главный управляющий явился к нему в ложу со страшным известием, что загорелась домна. Всякий сколько-нибудь знакомый с чугуноплавильным делом может понять важные последствия этого события. Вместо того чтобы отправиться на место пожара, Иван Дмитриевич распорядился никого не впускать в театральную залу, чтобы тревожный слух не смутил публику и чтобы не было прервано представление. Он сам просидел на месте до конца, всецело поглощенный тем, что происходило на сцене. Репетиции посещал он с примерной аккуратностью…»

Николай же Дмитриевич был режиссером, ставившим как драматические, так и оперные любительские спектакли. По воспоминаниям Елизаветы Васильевны Сухово-Кобылиной, Шепелев был «человек весьма замечательный по своим артистическим способностям, редкой сердечности, доброты и оригинальности, страстный театрал, обладал выдающимся комическим талантом». Видя невероятное увлечение Шепелева своим делом, наблюдая за его режиссерскими занятиями, Александр Васильевич втянулся в творческий процесс — сохранились свидетельства о том, что Сухово-Кобылин ассистировал Шепелеву в постановках, постигая искусство создания спектакля в деталях.

Может быть, с тех далеких времен и зародилась совершенно особая «театральность», присущая всем трем пьесам Сухово-Кобылина? Ведь в подобном приобщении к театру она возникает естественно, без напряжения…

Счастье на Выксе было недолгим, честнейший Василий Александрович ничего не мог поделать с запутанными делами Баташевых-Шепелевых, хотя сразу же привлек к работе сына. Александр Васильевич внимательно изучал производство, поняв, что будущее России связано с промышленностью. Он решил развернуть собственное дело — приобрести рудники в Сибири. Осенью 1847 года Сухово-Кобылин отправился в Томск, чтобы найти нужных людей и купить рудники. Три месяца провел Александр Васильевич в Сибири среди купцов-миллионеров, подрядчиков, золотопромышленников и понял, насколько чужд ему мир предпринимательства…

Спустя некоторое время Правительственная комиссия выявила значительную растрату, опека над Выксунскими заводами была снята, а Василий Александрович отправился в Москву с тяжелым осадком в душе — боевой полковник проиграл эту битву, она оказалась ему не по силам…

* * *

Вернемся в Москву и мы, но перелистаем страницы времени назад, чтобы вновь оказаться в Большом Харитоньевском переулке, где протекали детские годы Александра Сухово-Кобылина.

Первым воспитателем его стал Федор Лукич Морошкин, специалист по гражданскому праву, помогавший Василию Александровичу в управлении имениями. Морошкин заставил своего воспитанника вести дневник под названием «Журнал идей, мыслей, желаний, намерений и замечаний», выведя на первой странице: «Советую каждую неделю написать что-нибудь для упражнения в изложении мыслей — правильно и легко. Морошкин». Спустя немного времени эта тетрадь перешла к сестре Александра, Елизавете, которая записала: «Принадлежала Александру, но он мне ее отдал 10 генваря 1831 года. Елизавета Сухово-Кобылина». В этой тетради сохранились детские стихи Сухово-Кобылина, большая часть из которых — шутливые послания.

Одно из них адресовано самой младшей сестре и озаглавлено — «Послание к Соньке, выданному слуге и сотоварищу Сашки»:

О Сонька! Или ты доселе

Моею публикой была, —

И хохотала так, что еле

Не надорвала живота; —

Возьми теперь и эти бредни,

Как знак, что Автор вспоминал

И в зимний вечер и в осенний

Им незаслуженных похвал.

Пускай теперь получит их

Мой дебютирующий стих!

Здесь очевидны и весьма любопытны для нас некоторые вещи. Во-первых, речь идет о сценках, написанных юным Сухово-Кобылиным, восторженной «публикой» которых была младшая сестра. Во-вторых, иронично подчеркнутое слово «Автор», написанное с заглавной буквы, как будто выдает честолюбивые мечты Александра. И, наконец, сестре он посвящает свой «дебютирующий стих», а значит, подобно многим своим сверстникам. Александр Сухово-Кобылин был не чужд стихосложению. И возникла эта страсть явно не без влияния Николая Огарева, который был для Сухово-Кобылина кумиром.

И хотя тетрадь была отдана сестре Елизавете, привычка к дневниковым записям, привитая Морошкиным, сохранилась у Сухово-Кобылина на всю жизнь, помогая формировать мысль, обобщать увиденное и прочувствованное.

В 1831 году Федор Лукич начал водить Александра на некоторые лекции в Московский университет. Благоговейное отношение к этой «независимой республике» осталось у Сухово-Кобылина навсегда, как и память о тех, кто стал его кумирами в отрочестве, Герцене и Огареве. «С Герценом началась моя жизнь», — напишет в своей автобиографии драматург Александр Сухово-Кобылин спустя годы и далее продолжит в третьем лице: «Под влиянием своего друга детства, впоследствии знаменитого русского эмигранта Герцена, он обратился к литературным занятиям, и особенно к философии Гегеля».

И в этом нет ни грана преувеличения, потому что преклонение перед Герценом и Огаревым (к тому же бывшим дальним родственником Сухово-Кобылиных) предшествовало поступлению Александра в университет, влекло его в эти старые стены, придавая особую прелесть ожидаемым общениям.

Александр Сухово-Кобылин поступил на физико-математическое отделение университета, но счастье его было омрачено: Герцен и Огарев находились в тюрьме, по университету прокатилась волна арестов после того, как студенты выгнали из аудитории профессора права Михаила Яковлевича Малова за его грубость и апологетику власти. Поводом, конечно, была грубость профессора по отношению к студентам, но истинной причиной оставались нравы университетской независимой республики, не терпевшей насилия и соответственно воспринимавшей официальную власть как крайнюю степень его проявления. Меры были приняты крутые. Зачинщики бунта, среди которых был Герцен, оказались в карцере, затем в тюрьме, а затем их и вовсе выслали из Москвы за намерение создать тайное общество!

Но постепенно студенческая жизнь захватила Сухово-Кобылина. В год его поступления был принят новый устав, по которому вводились дополнительные дисциплины для студентов всех отделений без исключения. Предполагалось уже с первого курса приобщать студентов к различным областям знаний. Ведь почти каждый профессор в университете был специалистом в нескольких отраслях науки. Сухово-Кобылину повезло — он попал в замечательные руки: профессор П. С. Щепкин читал лекции по дифференциальному и интегральному исчислениям, профессор Д. М. Перевощиков — по астрономии, профессор И. И. Давыдов преподавал высшую алгебру и был при этом критиком, историком, философом, филологом, латинистом и эллинистом. М. А. Максимович вел курс естественных наук и славился как ботаник, историк, физик, фольклорист и писатель. Минералогию и сельское хозяйство преподавал профессор М. Г. Павлов. Но, пожалуй, самой большой популярностью пользовались лекции профессора Н. И. Надеждина, последователя Шеллинга, издателя прославленных журналов «Телескоп» и «Молва», специалиста по археологии и изящным искусствам.

О Николае Ивановиче Надеждине и его лекциях оставили свидетельства В. Г. Белинский, Н. В. Станкевич, И. А. Гончаров и многие другие, кому посчастливилось стать его слушателями. Вскоре Николай Иванович стал посещать салон Марии Ивановны. Сохранилось письмо Надеждина к Марии Ивановне, написанное спустя несколько лет. В нем раскрываются многие черты характеров и университетского профессора, и его корреспондентки, оживает атмосфера дома Сухово-Кобылиных, в который попал этот сын бедного священника из рязанского села.

«Вы, казалось мне, поняли меня, оценили и дали почувствовать мне самому, что я могу еще что-нибудь значить не для одного себя… Первое искреннее, пламенное чувство мое было к вам… Меня даже подозревали, что я влюблен в вас, с таким восторгом я говорил о вашей ко мне дружбе». На лето Надеждин был приглашен в подмосковное имение Сухово-Кобылиных, село Воскресенское на берегу Десны, и сделано это было не только из соображений гостеприимства и расположенности к профессору: практичная Мария Ивановна считала, что Елизавета должна прослушать курс лекций Надеждина по эстетике.

В селе Воскресенском и начался описанный в «Былом и Думах» роман Надеждина с Елизаветой Васильевной Сухово-Кобылиной, будущей графиней Салиас де Турнемир, будущей писательницей Евгенией Тур. В ту пору было ей 19 лет, она была романтической, во многом экзальтированной барышней, напитанной любовными романами и возвышенными идеалами. Вместе со своим тридцатилетним наставником они читали летними вечерами, вместе мечтали, бродя по аллеям парка, и случилось то, что не могло не случиться: «Пора пришла — она влюбилась…» Влюбилась со всей горячностью и страстностью натуры, унаследованной от своей матери.

Но Мария Ивановна была совершенно спокойна — уверенная в том, что Надеждин поклоняется ей, она не замечала расцветающего на ее глазах романа до такой степени, что предложила Николаю Ивановичу поселиться у них в Москве (к тому времени Сухово-Кобылины жили уже не в Огородниках, а в самом центре, напротив Страстного монастыря, в доме Римского-Корсакова, вошедшего в историю культуры под названием «дома Фамусова»).

Здесь, в этих стенах, и произошел скандал, достойный сюжета комедии, разыгравшейся в доме Фамусова.

Перехватив одно из писем влюбленной пары, Мария Ивановна потребовала от Надеждина сжечь всю переписку на ее глазах, грозила ему дуэлью с полковником или Александром. Ничем не помогло заступничество С. Т. Аксакова, узнавшего о романе от Белинского, с которым Надеждин был откровенен. Надеждин, уповавший в глубине души, что ему отдадут Елизавету Васильевну в жены, решился на серьезную жертву — он покинул университет и написал письмо Марии Ивановне: «В прошлую среду я подал прошение о моей отставке, она принята… Итак, все мои связи с прошедшим кончились; все, что было приобретено мной для будущности, в поте лица, ценою кровавых трудов, — все это уничтожено в одно мгновение… Теперь я снова превратился в прежнее ничто, с которого начал бедное, злополучное свое существование. Не думайте, чтобы это пожертвование ничего мне не стоило… этот быстрый, решительный переворот не оставляет мне в перспективе ничего, кроме безотрадного мрака. Куда я денусь? Что из меня будет?.. Мне известна жизнь во всей ее отвратительной наготе. Я знаю, что в ней нельзя иначе двигаться вперед, как ползком, нельзя иначе поддерживаться, как подлостью и грабительством. Но я до сих пор не позорил своих колен, не осквернял своих рук. Это составляет мое утешение, мою гордость…»

Надеждин уехал в Петербург хлопотать о месте вице-губернатора, Елизавета Васильевна захворала, в доме Сухово-Кобылиных не прекращались скандалы, в которые включились уже и отец, и Александр, разъяренный упрямством сестры, готовой на мезальянс.

11 февраля 1836 года Елизавета Васильевна записала в своем дневнике (она вела его в форме писем к Надеждину): «Долгое сравнительное спокойствие разразилось страшной бурей вчера. Слушай, а как мне тяжело говорить тебе, но я должна сделать это… Не знаю, об чем, как завязался разговор, но я не думала, чтобы они метили на тебя. Маменька говорила: „Не выйдешь по своей воле замуж“. Пришел папенька, спросил, что такое, ему сказали — и началась история. — „Кого тебе надобно? этого…“ — и стали говорить то, что я скорей умру, нежели перескажу тебе. Я терпела пытку, но между тем, защищая тебя, я забыла, с кем говорю. Папенька сказал: „Я ему голову сорву“. Я ответила: „А в Сибирь“. „Позвольте мне идти в Сибирь“, — сказал, вскочив, бледен, как снег, а глаза, как угли, брат мой, — „чтоб только имя Сухово-Кобылиных… (я не помню, что тут), а после Надеждина, который в театральной школе, чулан с актрисами…“. Это докончило — я не помню, что говорила брату, но, вероятно, что-нибудь прекрасное, потому что отец так схватил меня за воротник платья, что задушил бы. Как он меня бранил, я тебе этого сказать не могу. Никогда я ничего подобного и не слыхала. Даже на другой день нашего прощанья у окна — тогда они боялись уморить меня. Он втолкнул меня в комнату, когда маменька отняла меня у него, и сам пошел за мною, говоря, что убьет меня… И это правда — он убьет или так запрет, что мне нельзя будет повернуться. Я это знаю. Я не могу повторить тебе всего, я не помню, я знаю, что продолжалось часа пол и было бы слышно за два дома, голоса отца и брата. Меня просто били».

По преданию, Александр Васильевич выразился более чем определенно: «Если бы у меня дочь вздумала выйти за неравного себе человека — я бы убил ее или заставил умереть взаперти». А ведь он не мог не общаться с Надеждиным!.. В одном из писем к Елизавете Васильевне Николай Иванович писал: «В понедельник я, может быть, явлюсь на лекции. Надо дать экзамен студентам по моим предметам. Без этого не выпустят из университета. Что делать! Соберу все свои силы. Я должен буду увидеть Александра и экзаменовать его… пытка!». Это была пытка для обоих, для профессора и его студента, и пытка публичная, потому что все вокруг все знали и обсуждали. Каково было Александру Васильевичу при его неукротимом темпераменте, при неистовой гордости терпеть это!..

Может быть, сама судьба отомстила ему спустя несколько лет, когда он встретился с «неравной себе» Луизой Симон-Деманш и увлекся француженкой настолько, что семья вновь встревожилась по поводу репутации Сухово-Кобылиных?..

А пока в московских гостиных оживленно обсуждали роман знатной барышни с профессором «из низов», постепенно в скандал втянулись многочисленные знакомые и друзья дома. Аксаковы порвали все отношения с Александром, отчаявшаяся Елизавета Васильевна настаивала на похищении, помочь в котором взялся близкий друг Герцена, врач и переводчик Шекспира Н. X. Кетчер.

Раскроем «Былое и думы»: «Когда Надеждин, теоретически влюбленный, хотел тайно обвенчаться с одной барышней, которой родители запретили думать о нем, Кетчер взялся ему помогать, устроил романтический побег, и сам, завернутый в знаменитом плаще черного цвета с красной подкладкой, остался ждать заветного знака, сидя с Надеждиным на лавочке Рождественского бульвара. Знака долго не подавали. Надеждин уныл и пал духом. Кетчер стоически утешал его, — отчаяние и утешение подействовали на Надеждина оригинально: он задремал. Кетчер насупил брови и мрачно ходил по бульвару. „Она не придет, — говорил Надеждин спросонья, — пойдемте спать“. Кетчер вдвое насупил брови, мрачно покачал головой и повел сонного Надеждина домой. Вслед за ними вышла и девушка в сени своего дома, и условленный знак был повторен не раз, а десять раз, и ждала она час-другой; все тихо, она сама — еще тише — возвратилась в свою комнату, вероятно, поплакала, но зато радикально вылечилась от любви к Надеждину. Кетчер долго не мог простить Надеждину эту сонливость и, покачивая головой, с дрожащей нижней губой, говорил: „Он ее не любил!“».

Конечно, к этому сюжету можно отнестись по-разному. Герцен описывает неудавшееся похищение с явной иронией, несмотря на то, что и ему пришлось впоследствии увозить свою невесту, и снова на помощь пришел тот же Кетчер, только на этот раз на нем была соломенная шляпа, которую он потом надел на Наталью Александровну, когда они ждали приезда Герцена на кладбище. Но право на иронию дает Александру Ивановичу нерешительность, вялость тридцатилетнего профессора, спасовавшего перед обстоятельствами, да и не очень тщательно скрываемая неприязнь к «героине романа». Да, жизнь Николая Ивановича Надеждина оказалась разбитой, он потерял все, но не была ли его любовь «теоретической», как пишет Герцен? Не проявились ли в ней склонность к уступчивости, отказу от борьбы?…

Другая жертва обстоятельств, Елизавета Васильевна, излечилась от роковой страсти довольно быстро — в новом своем качестве, писательницы Евгении Тур, она вызывала у Герцена уже откровенное презрение, отягченное и отношениями с Огаревым…

И хотя поздние комментаторы этого события в жизни Надеждина и Елизаветы Васильевны склонны объявить Сухово-Кобылиных чуть ли не моральными убийцами, полагаю, что их жестокость по отношению к Надеждину была, увы, обычной для своего времени сословной чертой. Для преодоления такого препятствия требовался характер не Надеждина. И любовь, настоянная не только на романтических грезах…

Впрочем, злые языки утверждали, что всей этой истории предшествовал роман Надеждина с Марией Ивановной, а значит, в той агрессивной активности, которую проявила мать, было больше женской ревности и соперничества, нежели беспокойства о чести семьи. Говорили, что Надеждин на первых порах не только ничего не испытывал к своей ученице, но относился к ней с едва скрываемым отвращением, а потом соблазнился возможностью заполучить богатую и знатную невесту. Может быть, и этим вызвана ирония Герцена? Кто знает…

Вернувшись в Москву в 1835 году, Надеждин попытался оживить журнал «Телескоп» и опубликовал в нем одно из «Философических писем» П. Я. Чаадаева. Журнал был запрещен, а Надеждина выслали «на житье в Усть-Сысольск, под присмотр полиции». Слух об этом дошел до Елизаветы Васильевны, которая в то время жила с матерью во Франции. Она написала Николаю Ивановичу сочувственное письмо, но ответ на него, видимо, уничтожил в девушке остатки любви. Убежденный в том, что полиция перлюстрирует его переписку, Надеждин ответил возлюбленной, что раскаивается в своем поступке. Это был конец отношений. Елизавета Васильевна тяжело пережила свою драму, но, вероятно, поняла на всю жизнь, что за счастье надо бороться, что такие, вроде бы далеко отстоящие друг от друга черты, как любовь и сила воли личности, связаны теснейшим образом. Вот только и она оказалась неспособной на это…

Сплетни и слухи заставили Марию Ивановну увезти дочь на время за границу. Поправить здоровье и отвлечься от любовных страданий. План удался на славу — в Испании Елизавета Васильевна познакомилась с графом Андре Салиасом де Турнемир (позже она назовет его «титулованным ничтожеством», сославшись на то, что так называли его все окружающие). Еще не забывшая пережитого романа, Елизавета Васильевна равнодушно приняла предложение руки и сердца — о любви и речи не было: граф искал богатую невесту, Елизавете Васильевне необходимо было «восстановить свое честное имя».

Эта сделка никому не принесла счастья, брак был недолгим и несчастливым. Поначалу граф, человек, не отличавшийся ни интеллектом, ни моральными, ни деловыми качествами, решил удвоить доставшееся ему приданое в 80 тысяч рублей способом вполне традиционным — построил первый в России завод по производству шампанских вин. Он выписал из-за границы мастеров, организовал производство, но из этой затеи ничего ровным счетом не вышло. Вскоре он разорился, а спустя еще несколько лет дрался на дуэли и был выслан из России. Елизавета Васильевна осталась в Москве с сыном Евгением и двумя дочерьми. Больше она своего графа не видела.

Материальное положение молодой женщины с тремя детьми было крайне тяжелым, но Александр Васильевич, который очень рано взял на себя заботы обо всех делах семьи (он много помогал отцу на Выксунских заводах, помогал даже Салиасу в организации завода шампанских вин, владел конским заводом, текстильной фабрикой, винокуреным и свекло-сахарным заводами, ездил в Томск, присматриваясь к горнорудному и приисковому делу), — решительно отказал сестре в поддержке. Он считал, что приданое, выделенное ей, достаточная компенсация на всю жизнь. И это (кстати, оговоренное в законе) положение, разумеется, омрачило отношения между братом и сестрой.

К слову сказать, Александр Васильевич вообще был очень строг к сестрам. Его опека была порой тяжела для них, но уже значительно позже он признался как-то в письме к Душеньке, что именно заставляло его, единственного брата трех сестер, быть столь придирчивым к ним: «Я всегда боялся, признаюсь тебе в этом откровенно, чтобы вы, выйдя замуж, не стали слишком светскими или просто светскими женщинами и чтобы вы не увеличили собою, к моему огорчению, число всех этих болтушек, в которых в сущности нет ничего дурного, но и ничего хорошего».

Помогала Елизавете Васильевне сестра Душенька. А потом графиня Салиас де Турнемир всерьез занялась литературным трудом…

* * *

Но мы снова отвлеклись от линии жизни Александра Васильевича, а он тем временем завершал свое университетское образование. До последних дней жизни он считал эту школу важной для себя. «В математическом отделении Московского университета, — писал Сухово-Кобылин в одном из поздних писем, — получил я те основы научного образования, которое… составляет все истинное, т. е. непреходящее содержание моей жизни».

24 июня 1837 года в актовом зале университета состоялась торжественная церемония вручения медалей за сочинения. Они были зашифрованы латинскими эпиграфами и запечатаны в конверты. Вскрытие конвертов происходило публично.

«Г. Ректор в присутствии совета распечатал куверты, в коих оказалось, что сочинение под эпиграфом „Tantum series juncturaque pollet“ принадлежит студенту 3-го курса Александру Сухово-Кобылину» — ему единственному единогласно присудили золотую медаль. Сочинение называлось «О равновесии гибкой линии с приложением к цепным мостам». Спустя год, в 1838-м, Сухово-Кобылин закончил университет и записал в дневнике: «Я не дождался акта и уехал за границу», там еще находились мать и сестра, с ними он хотел не только отдохнуть, но и посоветоваться о дальнейшей стезе: служить или продолжить образование?.. Впрочем, совет был делом чисто формальным, служить Александр Васильевич не хотел, несмотря на честолюбивые мечты Марии Ивановны о блестящей карьере сына. Он думал о том, чтобы (как это было принято) отшлифовать свое образование, прослушав курс лекций в одном из европейских университетов, а затем…

Не случайно в его дневнике появилась запись: «Мое первое авторство. — Пишу самую романтическую повесть — по Целым ночам».

Вернувшись из-за границы с Елизаветой Васильевной и ее мужем, Александр Васильевич поселился с ними на Кисловке, в доме графа Сухтелена. Началась веселая, праздная жизнь, общение с «золотой молодежью»… Мария Ивановна не могла так легко отказаться от своих честолюбивых надежд, она по-прежнему уговаривала сына поступить на службу, делать карьеру. Но, по сохранившимся преданиям, Александр Васильевич всякий раз отделывался шутливыми замечаниями: «У меня и на могиле, маменька, будет написано: „Никогда не служил…“».

Наконец было принято решение: Сухово-Кобылин отправляется на три года за границу изучать литературу и философию в Гейдельбергском и Берлинском университетах, что даст ему возможность проводить каникулы в Европе, наведываясь и в Россию. И начать знакомство с Европой Сухово-Кобылин решил еще до поступления в университет — вместе с Николаем Шепелевым они поехали в Рим.

Но прежде Александр Васильевич навестил в Киеве своего бывшего учителя — профессора Михаила Александровича Максимовича, одного из основателей Киевского университета Святого Владимира, в котором он возглавлял кафедру русской словесности (в Москве М. А. Максимович был профессором естественных наук). Узнав, что Сухово-Кобылин собирается в Рим, Максимович послал с ним книги для Н. В. Гоголя.

Подарок судьбы, перст судьбы! Сухово-Кобылин зачитывается Гоголем, боготворит его, и вот ему предстоит встреча с любимым писателем. Какой была эта встреча, Сухово-Кобылин вспомнит через много десятилетий, и рассказ его останется запечатленным в мемуарах писателя и театрального критика Ю. Беляева «У А. В. Сухово-Кобылина»: «В этом человеке, — рассказывал Александр Васильевич о Гоголе, — была неотразимая сила юмора. Помню, мы сидели однажды на палубе. Гоголь был с нами. Вдруг около мачты, тихонько крадучись, проскользнула кошка с красной ленточкой на шее. Гоголь поднялся и, как-то уморительно вытянув шею и указывая на кошку, спросил: „Что это, никак ей Анну повесили на шею?“ Особенно смешного в этих словах было очень мало, но сказано это было так, что вся наша компания покатилась от хохота. Да, великий это был комик. Равных ему я не встречал нигде».

Здесь нам вновь понадобится небольшое отступление. Восторженное отношение Сухово-Кобылина к личности и творчеству Гоголя, пафос творчества самого Александра Васильевича дали основание многим исследователям говорить о преемственности традиций. Однако это мнение кажется спорным. Безусловно, творчество Гоголя, как и творчество других отечественных (и не только отечественных) писателей-сатириков, было усвоено Сухово-Кобылиным, но оно было принципиально переосмыслено под пером того, кто открыл России жанр буффонады, трагического гротеска. Подробно мы будем говорить об этом позже, но преамбула здесь, в части биографической, представляется важной.

Уже из приведенной цитаты ясно, что встреча Сухово-Кобылина с Гоголем была не единственной. Передачей книг от Максимовича их знакомство не ограничилось, оно продолжалось какое-то время, и можно только предполагать, что в общении и беседах со своим кумиром будущий писатель нащупывал собственный путь. Глубоко самобытный, который не дано будет в полной мере оценить породившему его времени.

Но все это будет позже, гораздо позже, а пока кончаются вольные дни путешественника и начинаются будни, наполненные изучением философии и литературы, ради чего и прибыл в Германию молодой Александр Васильевич.

Еще когда Сухово-Кобылин занимался с Морошкиным, он составил программу не только образования, но, главным образом, самосовершенствования. Приученный с самого раннего детства к жесткой дисциплине, он решил основательно расширить тот классический курс, который определил обязательным для своего воспитанника Федор Лукич (правда, речь шла тогда, на страницах первого дневника, о необходимом для поступления курсе): «До вступления в университет, Александр, ты должен знать:

Географию и статистику,

Историю и словесность,

Чистую математику и механику,

Физику, естественную историю и ботанику,

Философию,

Богословие и церковную историю,

Языки: латинский, французский и немецкий».

Завершив университетское образование с золотой медалью, Сухово-Кобылин ощущал недостаточность знаний в том, что интересовало его более остального: в философии и литературе. Где же лучше было совершенствоваться в философии, как не в Германии? Вот только время для этого было, пожалуй, не самое благоприятное — на сцену выступили младогегельянцы, отрицавшие «абсолютную идею». Впрочем, может быть, именно их бунт против Гегеля закалил Сухово-Кобылина, сделав его поначалу последователем и апологетом, а затем интерпретатором гегелевской философии и подтолкнув к созданию труда всей жизни «Учения Всемир».