Глава 4. Дом сердца
Глава 4. Дом сердца
В 1937 году я уехал во Флоренцию. Мне было тогда семнадцать. На самом деле я рвался в Рим, но Флоренция была ближе. Там находился еженедельный юмористический журнал «420», куда я посылал рассказики и рисунки. Меня взяли туда на работу. Работы было немного, денег и того меньше, но и журналист-то я был тогда никудышный. На самом деле меня использовали кем-то вроде курьера. Но то была моя первая работа, я получал первое твердое жалование и был полон надежд — пусть никто в журнале и не носил коротких шинелей, как герои американских боевиков. Я задержался во Флоренции только на четыре месяца. На самом деле я знал, что хочу в Рим.
Я вернулся в Римини, пообещав матери подать документы на юридический факультет Римского университета. Свое обещание я выполнил, но на занятия так и не явился. Ведь этого я не обещал.
Окончательно перебрался в Рим я только в январе 1938 года. Сойдя с поезда и ступив на перрон вокзала, я с первых минут понял, что Рим, о котором я мечтал, не разочарует меня; так и случилось — ни тогда, ни после он меня не разочаровал. В десятилетнем возрасте я видел город только из окон квартиры дяди. Думаю, что моя мать как домашний ребенок была лишь поверхностно знакома с тем многоликим явлением, которое зовется Римом. Рим оказался еще более грандиозным, чем открылся мне во время первой поездки в десятилетнем возрасте.
Приехав в Рим, я устроился на работу в газету. Мне было восемнадцать. Денег, которые я зарабатывал, не хватало на обед. Я мог позволить себе чашечку кофе и хлеб на завтрак и скромный ужин, но на обед денег не оставалось. Впрочем, мне требовалась еда — не деньги. Деньги были абстракцией. Я с трудом представлял себе прямую связь между лирами и спагетти. И мне всегда нужно было хорошенько подумать перед выходом на улицу, чтобы не забыть взять с собой деньги. К счастью, я пользовался кредитом в тех кафе, которые часто посещал. Когда дела пошли лучше, я стал питаться более регулярно — сомнительное преимущество, как оказалось позже.
На то, чтобы стать газетчиком, меня подвигла шляпа Фреда Макмарри. Представление о журналистах я получил исключительно из американских фильмов. Главное, что я усвоил: они ездят на красивых машинах, и их любят красивые женщины. Я был готов стать журналистом, чтобы иметь и то, и другое. О жизни итальянских газетчиков я не имел ни малейшего представления. Когда мечта моя осуществилась и я стал-таки журналистом, все оказалось совсем иначе. Я еще не скоро завел себе куртку, напоминавшую короткую шинель.
Наполовину я римлянин. Моя мать — чистая римлянка; ее корни прослеживаются до начала четырнадцатого века; думаю, если хорошо покопаться, то можно пойти и глубже. Среди наших предков был знаменитый (возможно, надо сказать «печально знаменитый») Барбиани. Барбиани — девичья фамилия матери. Он был фармацевтом, входил в папское окружение, а потом его посадили в тюрьму после сенсационного процесса, на котором его осудили как участника заговора с целью отравления. Лично я не сомневаюсь в его невиновности. Не имея никакой другой информации, я все равно должен защищать его: ведь он мой предок. У меня такое чувство, что, будь он виновен, я бы это знал.
По рассказам, его держали в заключении тридцать или сорок лет. Сидеть в тюрьме — ужасно в любом столетии. Но в то время даже жизнь во дворце была не столь удобна, как в наши дни, когда мы имеем возможность пользоваться удобствами, предоставляемыми центральным отоплением, водопроводом и канализацией. Мой предок выдержал все тяготы заключения, а это означает, что он был очень сильный и мужественный человек, сильнее меня — в этом я уверен. Хорошо, что он был таким сильным, ведь благодаря этому род не прервался (что так важно для меня) до 1920 года — иначе где был бы я? Думаю, когда я впервые приехал в Рим с матерью, во мне взыграла кровь римлянина.
После поездки к дяде в Рим, где прошла юность моей матери, я только и думал о том, чтобы вернуться в этот чудесный город и никогда, никогда его не покидать.
Когда, повзрослев, я смог наконец приехать в Рим, то поначалу не понимал, как мне удастся там выжить, но в душе не сомневался, что все как-то образуется. Ведь я нашел настоящий дом. Дом сердца. С тех пор мне никогда не хотелось из него уезжать.
В Рим я приехал девственником. В этом я не признавался друзьям из Римини, у которых (по их словам) был большой сексуальный опыт. Тогда я верил каждому их слову, всему, что они говорили. Я и сам любил приврать. Я не мог, конечно, вдаваться в детали, потому что мало что знал об этой области человеческих отношений: мой опыт существовал только в воображении. Позже я с удивлением открыл, что между воображением и сексом существует прямая зависимость. Воображение — важнейшая эрогенная зона. Похваляясь своими сексуальными подвигами, я черпал информацию из снов. Мои сны были великолепны и приносили мне большое удовлетворение. В них я всегда знал, что делать. Никакой неуклюжести или суеты. Я был настоящим героем-любовником; мое тело никогда не подводило и не стесняло меня.
Подростком я, как и все, приобрел некоторый опыт в поцелуях и обжиманиях; можно было пойти и дальше, но именно я всегда вовремя останавливался, хотя не исключено: не сделай я этого, меня бы оборвала подружка. Я не доводил дело до конца вовсе не из страха осрамиться или из-за отсутствия опыта. Уж как-нибудь сообразил бы. На самом деле меня останавливало то, что все девушки тоже были девственницами Или говорили, что были, и это налагало большую ответственность. Я не мог рисковать ни их, ни своей судьбой. Мне не хотелось никому приносить вреда, и еще я боялся: вдруг что-ни6удь помешает мне покинуть Римини.
Я твердо знал, что не хочу рано жениться. И не хочу угодить в западню, в какую попали отец и мать. Я не знал, что уготовано мне судьбой, но надеялся, что у меня есть будущее, и хотел обрести его.
Я жаждал свободы. Не мог жить по правилам, установленным матерью, которая считала, что должна знать каждый мой шаг (хотя я был уже почти взрослый), и если я недостаточно почтительно ей отвечал, отбирала ключи от дома. Счастье я понимал как свободу.
Сексуальную близость с женщиной я испытал только в Риме. Я стремился к этому, но не хотел накладывать на себя обязательства. Мне было непонятно, как люди с такой легкостью вступают в длительные отношения, толком не осознавая, на что идут. Меня пугала сама мысль о серьезном выборе чего-то или кого-то на всю жизнь.
Выход был один — отправиться в бордель. В те дни отношение к публичному дому было несколько иное. Он воспринимался как жизненная необходимость. И в то же время ассоциировался с чем-то запретным и греховным. Присутствие дьявола, принявшего, возможно, облик хозяйки борделя, увеличивало риск погубить душу. Католицизм сделал секс занятием, дразнящим воображение, — без особой, впрочем, нужды. В молодости гормоны не нуждаются в дополнительном стимулировании.
Мне повезло: когда я вошел в зал, там сидела только одна свободная девушка. Она была молода. Чуть старше меня. Она казалась вполне приличной, славной девушкой, ожидающей своего друга. И этим другом оказался я.
На ней не было ни черного кружевного, ни красного атласного платья, как принято у подобных женщин, в чем я впоследствии убедился. Такая своеобразная униформа могла меня отпугнуть. Помнится, я так волновался, что любая мелочь могла вывести меня из равновесия.
У девушки был нежный голос, она была молчалива и не агрессивна. Она производила впечатление, скорее, робкой особы. Позже я решил, что с моей стороны было большой наивностью думать, что проститутка может быть робкой. Но с| годами я стал думать: а почему бы и нет? Я знал робких актеров и актрис. Я был знаком с клоунами, которые, сняв клоунскую одежду и накладные носы, становились робкими людьми. Я знал одного робкого режиссера. Я сам довольно робок, когда не работаю и не охвачен творческой энергией, заставляющей меня забывать все на свете. Возможно, все люди робкие и просто притворяются другими.
Думаю, девушка была красива. Во всяком случае тогда она показалась мне привлекательной. По правде говоря, сейчас я не могу вспомнить ее лица. Вполне возможно, что однажды я прошел мимо нее на улице, не узнав. А она, может быть, узнала меня. А может, в одежде и не узнала.
Помнится, при встрече я подумал, что она из тех девушек, которым нужно носить белые перчатки. Я удивился, почему такая молодая и хорошенькая девушка сидит одна. Только спустя годы я понял, что она, наверное, только что рассталась с другим клиентом.
Все было чудесно. Реальность оказалась не хуже ожиданий.
Позже я узнал, что на свете существует и нечто большее, гораздо большее, — секс в любви. Тогда же я, глупый и невинный мальчишка, поверил, что люблю эту девушку, чье имя я сейчас не помню, и не сомневался, что, раз уж нам было так хорошо, и она любит меня.
Мне хотелось узнать ее лучше. Я предложил ей встретиться в другом месте. Наверное, правила это запрещали, о чем я не знал. Возможно, если бы девушку увидели со мною, то выгнали бы с работы. Я, который сам еще не знал, чем заработать на жизнь, собирался уговаривать ее сменить род занятий. Какое право я на это имел?
На мое предложение девушка ответила отказом. Нет, она не может встречаться со мною вне этого места, но зато я могу навещать ее так часто, как захочу. Она настойчиво меня пригашала.
Я собирался вскоре прийти вновь, но как-то не получилось. Больше я там не был. Но воспоминания остались самые мечательные. Думаю, мне не хотелось портить впечатления, жизнь моя приняла другой оборот, и мне больше не было ы посещать бордель, а мой опыт я, как мог, использовал в своих фильмах. Публичный дом — бесценный опыт для писателя или режиссера.
Иногда я вспоминал ту девушку, задавая себе вопрос, не обидел ли я ее тем, что больше не пришел.
Меня всегда интересовал остальной мир, особенно Америка, но, находясь вне Рима, я каждый раз чувствовал, что мне чего-то не хватает. Ни одно место на земле, когда я попадал туда, не выдерживало сравнения с моим представлением о нем. Только Рим. Он превзошел самые смелые мои ожидания, реальность оказалась лучше самой мечты.
Мне казалось, что в Риме все постоянно что-то едят. Повсюду я видел людей, удовлетворенно жующих разные вкусности, от которых у меня текли слюнки. В окнах ресторанов мелькало множество вилок с намотанными спагетти. Я даже не подозревал, что существует столько видов макаронных изделий. А богатейшие сырные лавки, несравненный запах теплого хлеба из булочных, на каждом шагу кондитерские…
Я не мог посещать эти кондитерские так часто, как мне того хотелось. У меня недоставало денег даже на обед. И я порешил непременно разбогатеть, чтобы есть столько пирожных, сколько влезет. Именно в этот момент я, который никак не мог набрать нормальный для своего возраста вес, я, который всегда стыдился своей худобы, открыл способ, как поправиться, и это сработало слишком хорошо. К тому времени, когда у меня появились деньги, чтобы купить столько пирожных, сколько хотелось, я поправился настолько, что не мог позволить себе съесть и одного. Теперь я стеснялся носить плавки из-за лишнего веса. Видимо, я стал набирать вес от одного лишь вида пирожных в витрине, которые мог есть разве что во сне.
В доме моих родителей прекрасно кормили, а еды было| больше, чем мы могли уничтожить. И все же после сытного вкусного обеда дома я мог стоять перед витриной ближайшей кондитерской, прижавшись носом к стеклу, и пожирать глазами роскошный торт, мечтая иметь в кармане достаточно денег, чтобы его купить. Я не был недокормленным ребенком, ни выглядел именно таким — особенно, когда стал усиленно расти, и потому мать считала, что мне надо больше питаться — даже в том случае, когда собственными глазами видела, как много я поглощаю еды.
Думаю, моя худоба смущала ее и по той причине, что ей было стыдно перед соседями, которые могли счесть ее нерадивой матерью. Отличной кухней наша семья была целиком обязана отцу. Тогда мы с братом этого еще не знали. Мы думали, что во всех семьях питаются так же. Конечно, это было далеко не так. Отец всегда старался, чтобы у нас все было самое лучшее, хотя сам редко разделял с нами трапезу. Некоторые торговцы привозят домой остатки — то, что не сумели продать. Но только не мой отец. Для его семьи все только самое лучшее. Только что отжатое оливковое масло. Отборные кофейные зерна. Лучший шоколад.
Я не знал, что значит голодать, пока не покинул дом и не уехал во Флоренцию. Всегда готовый чего-нибудь пожевать, я думал, что такое состояние и называется быть голодным. До Флоренции перерывы между едой у меня были не столь продолжительными, чтобы испытать настоящий голод. Подлинные муки голода я пережил только в Риме. Если удавалось продать что-нибудь из своих сочинений, я покупал дополнительные и более аппетитные булочки на завтрак, а также позволял себе выпить лишнюю чашечку кофе. В Риме я узнал, что такое голодные спазмы.
Приехав в Рим, я вел уединенный образ жизни. Я мало кого знал, а те немногие люди, с которыми я был знаком, не могли позволить себе роскошь устраивать вечеринки, и потому меня никуда не звали. Я же мечтал быть куда-нибудь приглашенным, мысленно воображая заваленный разной снедью буфет, от которого можно не отходить, пока не насытишься.
Слово «вечеринка» ассоциировалось у меня в Риме только со словом «еда». Мой опыт по части «вечеринок» до сих пор сводился к семейным приемам в Римини по случаю дней рождения детей, которые, если не считать специально испеченного к торжеству торта, устраивались больше как некое сопутствующее мероприятие к церемонии вручения подарков.
Мне казалось, что лучше всего присутствовать на приемах сторонним наблюдателем. Если б можно было выбирать, я предпочел бы появляться на таких мероприятиях в плаще невидимки, а лучше всего (по крайней мере, в первое время моего пребывания в Риме) в плаще с глубокими карманами, чтобы засунуть туда побольше еды про запас.
Со временем, участвуя в разных многолюдных сборищах, я понял, что они мне не очень-то нравятся. Перво-наперво, я не был уверен, что представляю интерес для других людей или могу внести достойную лепту в беседу: ведь я не интересовался ни оперой, ни спортом — даже футболом. А быть равнодушным к футболу считалось для мужчины более постыдным, чем оставаться равнодушным к обнаженной красавице. Чтобы не обижать хозяев или тех, кто меня привел, я пытался принимать участие в разговоре. Результаты были неутешительными.
Мне задавали вопрос: «А чем вы занимаетесь?» Я старался изо всех сил сделать карьеру журналиста или художника. Но это было никому не интересно. Друзья советовали мне рисовать на приемах карикатуры и тем забавлять гостей, но я никогда не мог привлечь к себе внимание. Помнится, после окончания войны мне пришлось прилюдно рисовать в магазине «Забавная рожица»; тогда за моей работой следило лишь несколько человек, и такое невнимание мне не нравилось.
По мере того, как ко мне приходила известность, меня все чаще куда-нибудь приглашали, а я все реже приходил. К этому времени я понял, что мне в принципе не нравится такой вид общения. Эти сборища все больше раздражали меня. Когда же я стал знаменит, то помимо неумения вести разговор ни о чем возникла еще одна проблема: мне приходилось распознавать и не подпускать к себе патологических лгунов, а также людей, почему-то уверенных, что именно я виновник всех их несчастий, а потому обязан откупиться, к тому же желающих получить роль, ибо, по их убеждению, у них были выразительные лица. Эти люди использовали вечеринки, чтобы иметь возможность поговорить с нужным человеком. Я думал, что с годами буду спокойнее относиться к таким вещам, но произошло обратное.
Когда я чувствую внимание на себе, то сразу робею, и у меня появляется неприятное ощущение, что ужин придется отрабатывать. Думаю, что вообще никуда бы не ходил — разве что к друзьям или когда речь идет о работе, если б не Джульетта Она гораздо общительнее меня и любит встречаться с друзьями. А мне не хочется каждый раз отказываться и отпускать ее одну, зная, что это ее расстроит.
Будучи ребенком, я испытывал на себе влияние воспитательной системы, которая превозносила героев войны. Нам внушали, что военная форма и ордена делают людей особенными и тех, кто ими обладает, нужно чтить. Нас учили, что нет ничего более достойного, чем умереть за благородное дело, но тут я был плохим учеником. Я никогда не восхищался Муссолини. В черно-белых новостях, которые шли в кинотеатре «Фульгор», он выглядел жутким занудой. Мне запомнились только сапоги.
Я родился практически в одно время с фашизмом. С ростом фашистского движения войну стали представлять как нечто, куда надо стремиться, — вроде приема, на который все хотят попасть. Должен сказать, что лично я не купился на призывы стать солдатом нового Рима и не отправился маршевым шагом на битву с врагом — напротив, я сделал все, чтобы не попасть на «прием». Больше всего мне не хотелось повторить судьбу отца в Первой мировой войне. Теперь моя позиция и нежелание быть солдатом армии Муссолини кажутся правильными и даже умными: в противном случае я поддерживал бы Гитлера и нацистов. Но в то время некоторые сочли такое мое поведение признаком трусости.
Я подкупал докторов и разыгрывал перед ними разные редкие болезни, достигнув в этом изрядного мастерства. Например, с блеском изображал одышку. Иногда перед обследованием я несколько раз пробегал несколько маршей вверх и вниз по лестнице. Я был так убедителен в изображении симптомов болезней, что иногда верил в них сам, чувствуя себя из рук вон плохо. Еще хуже я почувствовал себя, когда итальянских врачей сменили немецкие. Это было уже серьезно.
Вскоре стало известно, что итальянским врачам, работающим в Риме, не позволено давать справки об отсрочке от воинской службы тем, кто хотя бы стоит на ногах. Кто-то из жителей Болоньи посоветовал мне обратиться в местный госпиталь, где были не столь жесткие правила, и попробовать получить там отсрочку. По его словам, у него это сработало.
Я записался туда на прием и приехал в госпиталь довольно рано, собираясь как обычно перед осмотром побегать вверх-вниз по лестницам, надеясь изменить в худшую сторону характер сердцебиения, частоту пульса и цифры давления. В назначенное время меня пригласили в кабинет и предложили раздеться. Итальянские врачи выглядели необычно суровыми и недружелюбными. В госпиталь приехали немецкие инспектора.
Дожидаясь своей очереди, я освежал в голове симптомы болезни. Доктора должны удивиться, что я еще жив. Я надеялся, что ни одна армия в мире не захочет иметь в своих рядах такого больного солдата.
И тут это случилось. Рванула бомба.
Как я узнал позже, это не было прямым попаданием, хотя мне так показалось. Началась паника. Вокруг бегали люди, рушились потолки. Я выскочил на улицу в одних трусах. В руках у меня был ботинок, который я успел схватить перед тем, как выбежать. Я был весь в пыли и известке. Ботинки лежали рядом — непонятно, почему я вынес только один.
У меня были знакомые в Болонье, но они жили далеко госпиталя. Я шел по улице в трусах, но на меня никто не обращал внимания. Это напоминает сцену из одного фильма Рене Клера. Названия я не помню, но мне хорошо запомнилось, как мужчина в нижнем белье и в котелке входит в полицейский участок, чтобы подать какую-то жалобу. Как и героя фильм; ни один полицейский не остановил меня, потому что все был заняты устранением последствий бомбежки. Пока я шел, мне не встретился ни один.
Когда наконец я добрался до друзей, их не очень удив мой полуголый вид. То были странные и трудные времен Думаю, сведения обо мне потерялись во время бомбежки, потому что с тех пор меня перестали приглашать на медицинское освидетельствование. Но отсрочки от призыва у меня по прежнему не было.
Еще во времена своего детства в Римини я нарисовал не несколько карикатур на кинозвезд, чьи фотографии вывешивались у кинотеатра «Фульгор». Один мой друг их разрисовал. Карикатуры я подписал «Феллас», и их повесили в фойе кинотеатра. После этого нас с другом стали пускать туда без билетов. Нам не платили. Наша работа обменивалась на бесплатный проход в кино, причем некоторые фильмы мы смотрели по несколько раз.
Позже, в Риме, у меня был похожий договор. Одним из первых, с кем я там познакомился, был художник Ринальдо Геленг, с которым мы подружились. Геленг был очень талантлив, особенно как колорист. Он равно хорошо владел и акварелью, и маслом. Мы ходили с ним по ресторанам и кафе и рисовали посетителей. Я набрасывал рисунок, а он его раскрашивал. Денег на жизнь хватало, а иногда какой-нибудь особенно довольный посетитель угощал нас кофе с пирожными или даже обедом.
Наше дело могло бы процветать, если б Геленг делал и рисунки: он больше льстил заказчикам, чем я. Я же рисовал что видел. Люди за другими столиками следили за моей работой, и когда им казалось, что получается не портрет, а карикатура, они отказывались от заказа. Иногда клиенты, посмотрев рисунок, не хотели расплачиваться, а иногда и на самом деле не расплачивались. Но неприятнее всего было, если заказчик платил деньги, а затем тайком сворачивал и выбрасывал рисунок. Мне было больно это видеть, но работать иначе я не умел. У меня не получалось нарисовать то, чего я не видел. Думаю, то же самое происходит у меня и с кино. Я могу делать только то, во что верю и что чувствую.
Мы с Геленгом подрядились также оформлять витрины. Я рисовал, а он раскрашивал рисунки; дело шло хорошо, и так продолжалось до тех пор, пока каждому из нас не дали по отдельной витрине. Предполагалось, что наши рисунки «загнивают» клиентов. Часто нас приглашали, чтобы разрекламировать распродажу. Когда я рисовал, вокруг магазина собиралась толпа зевак, но это отнюдь не означало, что после кончания работы они дружно хлынут в магазин.
Моим коньком были рисунки женщин, щедро одаренных природой, пышнотелых, с необычайно округлыми формами. Ни зазывали в магазин на распродажу. Эти рисунки были не очень уместны, когда распродавали, к примеру, женскую обувь. Поглазеть на мое творчество обычно останавливались мужчины, а что мужчинам до женской обуви? Поэтому мои роскошные дамы не всегда одинаково хорошо исполняли роль «зазывал». Думается, уже тогда было ясно, что у меня нет особой коммерческой смекалки и умения работать только за деньги. Мне не хотелось изменять своему дарованию. Я надеялся, что всегда найдется кто-то, кому то, что я делаю, понравится настолько, что он заплатит за это и тем самым прокормит меня. Деньги сами по себе никогда не казались мне достойной целью.
Наш бизнес лопнул после того, как я стал расписывать витрины маслом. Обычно это делал Геленг, но тут мы получили сразу два заказа. Меня всегда раздражает, когда за работой наблюдают посторонние, но постепенно я привык, что за моей спиной толпятся зеваки. Однако тут возникла проблема: масляные краски не сотрешь. Я ничего не мог изменить в рисунке, и толпа быстро смекнула, что я влип. Я забеспокоился. Люди гоготали. Хозяин магазина вышел к нам, держа в руках дамскую туфлю на высоком каблуке. Мне вдруг показалось, что сейчас он запустит ею в меня. Я позорно бежал, бросив краски. Самое ужасное было в том, что, убегая, я слышал, толпа покатывается со смеху. Бегство — мое обычное спасение: давно известно, что я трус.
По разным причинам я часто менял место жительства. Снимая жилье, я не мог платить много, поэтому постоянно искал квартиру получше, чтобы она хоть как-то соответствовала моим представлениям о том, каким должно быть жилище. Иногда, когда дела шли плохо, я искал квартиру подешевле, снижая свои требования. Родители мне помогали, но мне не хотелось говорить им, что присылаемых денег не хватает. Рим — более дорогой город по сравнению с Римини, однако не просил увеличить мое содержание, понимая: здесь, в Риме я не оправдываю ожиданий родителей. Я шел своей дорогой.
Несколько раз попадались хозяйки, которым хотелось получить от меня не только квартплату, но и кое-что еще, и я смущении бежал от них. Такая круговерть не кончалась. Однажды я нашел квартиру, которая устраивала меня по всем статьям, но вскоре должен был съехать, потому что не был готов романтическим отношениям с хозяйкой. Она была старше меня, но вполне привлекательна. Мне же еще не исполнилось двадцати; возможно, я был несколько отсталым в сексуальном отношении — не в плане страстности, а по опыту. Похоже, хозяйке я действительно нравился, а так как я не хотел ранить ее чувства, мне пришлось опять поменять квартиру, хотя такой солнечной комнаты я больше не нашел.
Покидая Рим, я всегда беспокоюсь об этом городе, волнуюсь, как бы чего не случилось с ним в мое отсутствие, — будто мое пребывание в нем может защитить его, спасти от напастей. Возвращаясь, я всегда чувствую удивление, видя, что ничего не изменилось. Кафе «Розати» — все то же, как и кофе в нем. Сколько бы раз я ни уезжал из Рима, когда я возвращаюсь, он кажется мне еще прекраснее.
Мне нравится жить в старых городах. Новый город старится у вас на глазах, и вы сами чувствуете себя старым. В окружающей же вас древности трудно заметить признаки увядания. Столетия сделали город таким, каков он есть, и несколько лишних десятилетий не могут внести в его облик никаких значительных изменений.
Рим стал моим домом в тот самый момент, когда я впервые его увидел. Тогда-то я и родился. Это был момент моего настоящего рождения. Запомни я дату, ее стоило бы праздновать. Такое часто случается в жизни. Когда происходит что-то действительно важное, мы это не осознаем и не обращаем внимания. Нас затягивает текучка. И только оглядываясь назад, мы понимаем, что в нашей жизни было по-настоящему великим.
Приехав в Рим впервые, не зная в нем ни души, не ведая, Каким образом буду зарабатывать на жизнь и какой будет эта самая жизнь, я не испытывал ни страха, ни одиночества. Я никогда его не боялся- не из-за молодости, просто Рим завораживал меня. Я знал, что нашел свое место и никогда не захочу сменить его на другое. Город был моим другом, и потому я не чувствовал себя одиноким, зная, что он позаботится обо мне.