Глава 12. Комиксы, клоуны и классика
Глава 12. Комиксы, клоуны и классика
Ограничения могут быть в высшей степени полезны. Например, когда не дают всего, что тебе нужно, на помощь приходят изобретательность и воображение, которые открывают в тебе новые возможности — личности, а не финансиста. Я никогда не завидовал возможностям американских кинорежиссеров: нехватки стимулируют изобретательность.
Тут уместно вспомнить мой детский кукольный театр. Он казался мне самым лучшим подарком на свете, самым великолепным кукольным театром. Конечно, были и более дорогие театры. Можно было подобрать более укомплектованный — с самыми разными куклами в замечательных костюмах. И я мог этим удовлетвориться — придумывал бы всякие истории и подбирал подходящих персонажей. Мне же приходилось делать костюмы самому, и, следовательно, я был волен придумывать персонажи, которые больше устраивали мою фантазию. Делая куклам костюмы, я понял, что у меня есть художественные способности. Так как мне не хватало кукол, чтобы разыгрывать придуманные мною истории, я научился мастерить их сам. Делая куклам лица, я понял, как важно подобрать точное выражение, создать нужный типаж — что мне впоследствии пригодилось в кино.
Мои куклы и я составляли вместе особый, законченный мир, который был исключительно нашим; его единственными границами были границы моего воображения.
Частично мое воображение питалось чтением. Я любил Популярные комиксы моего детства: «Воспитание отца» и старого доброго «Кота Феликса», но я читал и книги. Особенно часто перечитывал «Сатирикон» Петрония [34], вельможи времен Нерона. До нас дошли только фрагменты этого произведения. Некоторые сюжетные линии не имеют конца, некоторые — начала. Встречаются и такие, в которых есть только середина, но все это только разжигало любопытство. Отсутствующие страницы волновали воображение даже больше тех, что сохранились. Отталкиваясь от существующих фрагментов, воображение мое разыгрывалось не на шутку.
Мне представляется, как в далеком 4000 году наши потомки наткнутся на некий склеп, где будут храниться давно забытый фильм из двадцатого столетия и проектор для его просмотра. «Какая жалость! — вздохнет археолог, посмотрев нечто под названием «Сатирикон Феллини». — В фильме нет начала, середины и конца. Как странно! Что за человек был этот Феллини? Должно быть, сумасшедший».
Если вы выбираете для фильма сюжет, вроде «Сатирикона» Петрония, то это все равно что делать научно-фантастический фильм. Только проекция — не в будущее, а в прошлое. Далекое прошлое почти так же неясно нам, как и неведомое будущее.
Я находился в благоприятном положении, ставя исторические фильмы или притчи, относящиеся целиком к области фантазии. Поступая так, я не был ограничен рамками и законами настоящего времени. Если ты помещаешь действие в наши дни, это не дает возможности изменить атмосферу, художественное оформление, костюмы, манеры, даже лица актеров. Сюжет и реальность интересны мне в той мере, в какой затрагивают воображение. Но логика реальности или, точнее, иллюзии реальности должны обязательно присутствовать, иначе зритель не будет сопереживать героям.
В «Сатириконе» я показываю время, настолько отдаленное от нашего, что трудно вообразить, какова была тогда жизнь. Несмотря на то, что это наше прошлое, представить себе жизнь в Древнем Риме невозможно. В детстве я заполнял пропуски в «Сатириконе» собственными выдумками. Попав в больницу, вновь принялся читать Петрония, который отвлекал меня от однообразной унылой повседневности и провоцировал на размышления. Подобно археологу, я собирал осколки древних ваз, пытаясь угадать, какими были недостающие части. Сам Рим — разбитая древняя ваза, которую вечно склеивают, но в нем постоянно встречаешь намеки на забытые тайны. Меня завораживает мысль о разных пластах моего города и о том, что может находиться прямо под моими ногами.
Петроний пишет о людях своего времени понятным нам языком, и мне хотелось вернуть выпавшие и потерянные части его мозаики. Эти зияющие лакуны привлекали меня больше всего остального: ведь у меня появлялась возможность заполнить их с помощью воображения, и таким образом стать частью повестовования. Это позволяло мне отправиться в прошлое и там жить. Что-то вроде того, как если бы я стал описывать жизнь на Марсе, отталкиваясь от свидетельств марсианина — так что «Сатирикон» предоставил мне возможность в какой-то степени удовлетворить желание снять научно-фантастический фильм. Впрочем, от этого оно разгорелось еще сильнее.
Для себя я решил ту часть («Пир Тримальхион»), которая дошла до нас почти целиком, снимать как можно ближе к первоисточнику. Несомненно, что ученые всего мира станут сопоставлять текст Петрония и фильм Феллини. В глазах критиков избыток воображения будет большей виной, чем буквализм. Так как я могу работать только для себя и реализовывать свои фантазии, стоило хотя бы тут пойти навстречу критикам. Многие ситуации в «Сатириконе» аналогичны нынешним. Обрушившийся дом мало отличается от того многоквартирного дома, который показан в «Брачном агентстве», а сами герои — от персонажей «Маменькиных сынков»: такие же молодые люди, старающиеся как можно дольше растянуть период юности, в чем их поддерживают родные. Эти юнцы не хотят взрослеть и принимать на себя ответственность, лежащую на взрослых. А родители подчас не хотят терять детей и потому продолжают относиться к ним, как к малолеткам. Ведь взрослые дети — знак того, что родители состарились.
Из-за открытого и непредвзятого изображения гомосексуальных отношений в фильме некоторые журналисты не удержались от соблазна предположить, что я, должно быть, тоже гомосексуал или хотя бы бисексуал, подобно тому, как их собратья, посмотрев «Сладкую жизнь», решили, что и я веду такое же светское существование, как мои персонажи. Но каждый, кто был знаком со мною в то время, знает, что я не принадлежал к миру знаменитостей и богачей и не жил на виа Венето. В действительности я предпочел воссоздать улицу за большие деньги на «Чинечитта», чем снимать прямо на ней. Чашка кофе у «Дони», неподалеку от отеля «Эксельсиор», не свидетельствует об утрате цельности натуры, как полагают некоторые. Это необходимо для наблюдений. Даже фантазия должна питаться живыми впечатлениями. Чтобы придумать определенных людей, не надо быть таким же. Если я описываю слепого, не надо слепнуть самому. Достаточно всего лишь закрыть глаза и почувствовать себя потерянным и беспомощным. И не надо самому сходить с ума, если хочешь изобразить безумца, как сделал я в «Голосе Луны», хотя в моей профессии это может и помочь, и находились такие, которые предполагали, что я тоже свихнулся.
Невозможно вообразить жизнь во времена «Сатирикона». Операции без анестезии. Ни пенициллина, ни других антибиотиков. Продолжительность жизни — двадцать семь лет. В наше время это самое начало жизни. То, что сейчас — юность, считалось тогда средним возрастом, почти старостью. К суевериям относились так же серьезно, как к примитивной медицине. Отрыжку, замучившую Тримальхиона после пира, принимают за серьезное предзнаменование. Мы можем свысока взирать на то время, но, возможно, и у нас найдутся такие предсказатели.
По своей вульгарности репетиция похорон Тримальхиона не очень отличается от того, что можно видеть в наши дни. А как насчет секса? Говорят, что мы перегружаем эротикой фильмы о тех днях. Но обратите внимание на то, что было во времена Аристофана, в пятом веке до нашей эры. Актеры носили накладные члены, которые свисали до земли и волочились за ними при ходьбе как часть костюма; этот прием перешел и в римский театр. Мне лично это кажется очень забавным, хотя не сомневаюсь, что многие пришли бы в негодование, увидев это в моем фильме, а моя мать в очередной раз стыдилась бы смотреть в глаза своим друзьям в Римини.
Петроний сам появляется в «Сатириконе». Это богатый вольноотпущенник, который кончает жизнь самоубийством вместе с женой после того, как дарует свободу своим рабам. Его жену играет красавица Лючия Бозе, кинозвезда ранних фильмов Антониони. Увидев ее впервые в тех фильмах, я как сумасшедший влюбился в нее, и, думаю, многие другие тоже. Она бросила нас ради испанского тореадора Луиса-Мигеля Домингина. Большая ошибка: ее карьера оборвалась, а с тореадором она через несколько лет рассталась.
Ряд сцен с красавицей-вдовой я решил не включать в окончательный вариант. Она так безутешна в своем горе, что хочет последовать за мужем. Затем, когда у нее появляется шанс продолжать жить с новым возлюбленным, она отдается молодому римскому солдату прямо у гроба мужа. Мы понимаем, что на самом деле она оплакивала не мужа, а себя. Предлагая отдать в обмен за жизнь нового возлюбленного тело покойного мужа, она переходит с крайне романтической позиции на сугубо прагматическую. И это естественно: человек крайних проявлений чрезмерен во всем.
Создавая «Сатирикон», я находился под впечатлением от фресок. В конце все эти люди, чьи жизни были такими реальными для них, — всего лишь обломки фресок.
Меня интересует история не столько человечества, сколько человеческой фантазии. Я бы назвал себя «рассказчиком». Попросту говоря, я люблю придумывать истории. От древних пещер к Титу Петронию — и дальше, к трубадурам, Шарлю Перро, Гансу Христиану Андерсену — вот такую традицию я продолжаю в своих фильмах: это и не беллетристика, и не документальная литература, ближе всего она к автобиографическому жанру, к идущим в глубину веков вдохновенно рассказанным историям о возвышенной жизни. Вот что я пытаюсь делать. Иногда у меня, получается, иногда — нет, но мне Редко хочется видеть уже законченный фильм: я не думаю, что когда-нибудь смогу выразить все мои чувства на экране. Вдруг то, что я увижу, разочарует меня, и в следующий раз я не отдамся работе всем сердцем, а только так и следует работать.
То, что я стал режиссером и снял «Клоунов», дало мне возможность прожить чужие жизни.
Комедия всегда привлекала меня, но я не понимаю, что именно нас смешит. Я много думал об этом. Согласно моей теории, смех снимает с нас напряжение, накладываемое репрессивной и нелогичной социальной системой. Но тут я увидел в зоопарке смеющегося шимпанзе. Думаю, он смеялся над моей теорией. Несомненно, у обезьян замечательное чувство юмора.
Сейчас я склонен думать, что смеемся мы по разным причинам. Иногда наш смех носит садистский привкус. Публика гогочет в конце одной картины с Лаурелом и Харди. Действие там происходит в средние века, и обоих доставляют в камеру пыток. Толстого растягивают на дыбе, а тонкого кладут под пресс — и пытка начинается. После освобождения они словно поменялись местами. Теперь Лаурел низкий и толстый, а Харди — длинный и тощий. Худого расплющили, а толстого — растянули, так они и уходят, трогательные в своих новых обличиях; этим кончается фильм.
Их было ужасно жалко. Лаурел и Харди такие славные и добрые, а с ними так жестоко поступили. До сих пор у меня в ушах стоит громкий хохот зрителей в «Фульгоре». Этот смех удивлял меня. Я не видел здесь ничего смешного. Я переживал за них. И почувствовал огромное облегчение, когда в следующем фильме с ними все было снова в порядке.
Почему же зрители так хохотали? Может быть, потому, что все это случилось с Лаурелом и Харди, а не с ними? Надо будет спросить об этом у шимпанзе.
В детстве я думал, что жизнь клоуна — идеальное существование, лучше не придумаешь. И понимал, что сам в клоуны не гожусь из-за собственной робости.
Моя робость была внутри, другие люди про нее не знали. Я думаю, моя застенчивость была на самом деле оборотной стороной повышенного самоосознания, что является разновидностью эготизма. Я же считал причиной недостаточную уверенность в себе, особенно в отношении наружности. Удивительно, что по прошествии многих лет я узнал, что большинство моих знакомых находили меня весьма привлекательным. Жаль, что я не знал этого раньше. Мне бы это доставило удовольствие. На съемочной площадке я абсолютно раскован, но в остальное время живу с ощущением, что у меня на носу прыщ или что-то вроде этого.
Перед началом съемок «Клоунов» я подумал: а что, клоуны по-прежнему смешат людей? Изменились ли зрители? В моем детстве их легко было рассмешить. То, над чем мы животики надрывали от смеха, сегодня не вызвало бы даже улыбки, а то, к чему относились серьезно, теперь кажется ужасно смешным. Тогда никто не осмелился бы смеяться над немецким офицером, гордо шествующим в шинели, волочащейся по земле, что можно видеть в «Клоунах».
Лицо ребенка в «Клоунах» четко не видно, потому что этот ребенок — внутри меня. Вдохновителем здесь выступил Маленький Немо. У ребенка его точка зрения, и все время, пока шли съемки, я держал книгу Уинзора Маккея у изголовья. В школе, когда мы изучали латынь, я с удивлением узнал, что «nemo» означает «никто».
В интервью, которые я брал у старых клоунов для фильма, я выяснил, что одни с радостью вспоминают свою работу, а другие — с грустью, потому что все осталось позади.
Я легко ассоциирую себя с клоуном, который бежит из дома для престарелых. Он умирает, смеясь. Я бы тоже это выбрал. Хороший конец: умереть от смеха, глядя на клоунов в цирке.
Меня удивило, что некоторым клоунам не понравилось то, что в результате получилось: мой реалистический взгляд на вещи они расценили как пессимистический, не согласившись с предсказанием заката цирка и клоунского искусства. Все правильно, только я ничего не предсказывал. Не сомневаюсь, что это уже произошло. Хотя никто в мире не любит цирк и клоунов больше меня! Все это говорит о том, что в этом мире угадать реакцию на свои слова и действия невозможно.
В «Риме» мне хотелось показать: под современным городом находится древний Рим. Он так близко! Я всегда помню об этом, и эта мысль заставляет мое сердце биться сильнее. Только задумайтесь: попасть в «пробку» у Колизея! Рим — самая грандиозная съемочная площадка в мире.
Любые земляные работы в Риме, вероятнее всего, перейдут в археологические раскопки. Так, прокладывая метро, наткнулись на целое здание, и археологи пытались уберечь что было можно. Конечно, ничто не сохранилось в таком прекрасном состоянии, как хозяйство, раскопанное в «Риме». Как часто бывает, этот образ пришел ко мне во сне.
Мне снилось, что я заключен в темнице глубоко под Римом и слышу нездешние голоса, доносящиеся из-за стен: «Мы — древние римляне. Мы все еще здесь».
Проснувшись, я вспомнил виденный в детстве голливудский фильм «Она» по книге Г.Райдера Хаггарда [35]. Фильм так меня потряс, что я прочитал книгу. Лежа, я размышлял, возможно ли, чтобы где-то под Римом случилось нечто подобное: сохранилось бы, к примеру, жилище одной семьи, сохранилось в идеальном состоянии — герметично замурованное на протяжении веков. Даже те находки археологов, которые дошли до нас в состоянии лучшем, чем прочие, выглядят такими непривычными, что нелегко вообразить, чем они были для людей того времени. Мне трудно представить даже Рим на рубеже девятнадцатого и двадцатого веков, который знала моя мать.
Я воображаю, как вхожу в прекрасно сохранившийся римский дом первого века нашей эры, вхожу как один из жильцов. Но стоит мне открыть герметично пригнанные двери комнат, как все под воздействием долго сдерживаемых разрушительных сил рассыпается перед моим огорченным взором. Статуи и фрески обращаются в пыль за минуты, вместившие в себя два тысячелетия.
Римское метро — отличная съемочная площадка. Это не только наиболее подходящее для съемок место, оно еще таинственное и страшное.
Сцена, происходящая в варьете в «Риме», иллюстрирует мое убеждение: то, что происходит в зрительном зале, всегда интереснее, чем само представление. В театре в этот момент сосредоточен весь мир. В этом смысл театра. Зрелище так захватывает тебя, что, выйдя на улицу, ты словно попадаешь в незнакомую среду, и именно она воспринимается как нереальная.
В сценах, связанных со Второй мировой войной, жители Рима верят, что город никогда не будут бомбить, и тут как раз начинается бомбежка. Их вера не имеет ничего общего с реальностью.
Ближе к концу фильма есть эпизод, в котором одна женщина срывается с места и убегает. В моем воображении она бежит за помощью: в охваченном пламенем доме, куда только что попала бомба, остались ее дети. Стоящие поодаль мужчины, в которых, на первый взгляд, нет ничего героического, бросаются ей на помощь. Они совсем не похожи на людей, ведущих полезную, осмысленную жизнь, а скорее, на тех, кто слоняется без дела, всегда готовые подраться, словом, на хулиганов — без царя в голове и надежд на хорошее будущее. Но вот случилась беда, и они, рискуя жизнью, бросаются в горящий дом, чтобы спасти детей. Они поступают так, не колеблясь. Им не надо думать — срабатывает рефлекс; точно так же они, стоя на углу, смотрят вслед молодым женщинам. В них нет ничего героического, пока не происходит нечто, что требует героизма. В повседневной жизни непонятно, кто герой, а кто — нет. Человек до поры до времени не знает, на что способен. Он может только надеяться.
Но и в самые опасные моменты герои фильма не забывают о сексе. Когда персонаж, играющий молодого Феллини, выбирается утром из бомбоубежища, его приглашает к себе разделить одиночество немецкая певичка, чей муж воюет на русском фронте. В данных обстоятельствах их отношения выглядят почти невинными; они похожи на детей, подражающих взрослым и толком не понимающих, чем занимаются.
Снимая «Рим», я спросил у Анны Маньяни, не хотела бы она появиться в фильме на короткое мгновение. Я знал, что она очень больна, но знал также, что она не может жить без Работы.
— Кто еще будет в кадре? — спросила она.
— Твоя роль продлится не больше минуты, — пояснил я.
— Кто еще будет в кадре? — повторила она. — Я никогда не соглашаюсь играть, пока не узнаю, кто мой партнер.
— Я, — ответил я, не задумываясь. Из ее молчания я заключил, что она согласна: если ее что-то не устраивает, она никогда не молчит.
В конце фильма мы встречаемся ночью у дверей ее дома. Маньяни была ночным созданием: она спала до обеда и кружила по городу до утра. Добрый дух голодных бездомных римских кошек, она обычно кормила их перед рассветом. Я занимался не своим обычным делом и подшучивал над собой.
— Можно задать тебе вопрос? — в завершение говорю я, а она отвечает:
— Чао, иди спать, — и скрывается за дверью.
Это «чао», сказанное мне, — последние слова, произнесенные ею в кино. Вскоре она умерла.