НА ПОДОЗРЕНИИ У ВЛАСТИ И ОППОЗИЦИИ
НА ПОДОЗРЕНИИ У ВЛАСТИ И ОППОЗИЦИИ
Авторитет Ермолова среди подчинённых непререкаем, и всё-таки уверенность покидает всесильного «проконсула Иберии», его страшат трудности, на которые прежде пускался он решительно, опасается завистников и клеветников, превратно истолковывающих все «благонамеренные действия» главнокомандующего. Врагов у него всегда хватало.
— Когда их было много, — признавался Алексей Петрович великому князю Константину Павловичу, — я их ещё считал, а когда их стало слишком много, перестал даже думать о них.
«Ермолов был неуступчив и шероховат в сношениях с высшими сановниками, — вспоминал о нём один из современников, — резко писал, а ещё резче высказывал им свои убеждения, нередко шедшие вразрез с петербургскими взглядами, а сарказм его, на который он не скупился, задевал за живое очень многих сильных мира сего»{617}.
Только враг отечества мог рекомендовать для Кавказа такую глупость, писал однажды наместник в Петербург, делая вид, что не знает автора рекомендации, но явно метя в министра иностранных дел графа Нессельроде. Ермолов мог упражняться в остроумии, пока был жив Александр I, да и то в известных пределах. Государь высоко ценил интеллектуальные способности и военные дарования своего генерала, поэтому многое ему прощал. Но в конце его царствования проявление такой смелости стало очень опасным и для него.
Алексея Петровича одолевают мрачные предчувствия, и он делится ими с Петром Андреевичем Кикиным: «Я, не шутя, ожидаю смены, которая, может быть, и потому нужна, чтобы дать место кому-нибудь из клиентов людей могущественных… Нельзя без некоторого героизма прожить в здешней стране долгое время, зная, что каждое твое действие отравляет клевета»{618}.
Впрочем, он готов был уйти в отставку еще пять лет назад, но только по собственному желанию, а не по воле сверху. Популярность наместника стала пугать некоторых в Петербурге. Он оказался на подозрении у верховной власти. Не случайно именно в это время Александр I писал брату Николаю Павловичу:
«Ходят слухи, что пагубный дух вольномыслия разлит или, по крайней мере, разливается между войсками, что в обеих армиях равно, как и в отдельных корпусах, есть в разных местах тайные общества или клубы, которые имеют притом тайных миссионеров для распространения своих идей: Алексей Ермолов, Николай Раевский, Павел Киселев, Михаил Орлов, Дмитрий Столыпин и многие другие из генералов, полковников и полковых командиров»{619}.
Как видно, в списке неблагонадёжных Ермолов занимает первое место. С такой репутацией Алексею Петровичу стало трудно служить даже «великому государю» Александру Павловичу, который много лет покровительствовал этому оригинальному во всех отношениях генералу, а теперь вот заподозрил его в симпатиях к членам тайных обществ.
Великий князь и сам хорошо понимал, какое «на Кавказе необыкновенное влияние на войско» имеет Ермолов, и «решительно опасался, как бы он не вздумал когда-нибудь отложиться» от России{620}. Его высочество опасался напрасно. Алексея Петровича даже наедине с самим собой не могла посетить такая мысль. Не сложились у них отношения еще со времени парада русских войск на Каталунских полях близ Парижа, когда Алексей Петрович как мальчишку отчитал Николая Павловича, состоявшего тогда под его началом.
19 ноября 1825 года в Таганроге скончался Александр I. Узнав о смерти императора, великий князь Константин Павлович принял безоговорочное решение отказаться от престола в пользу младшего брата Николая, на чем настаивал при жизни государь, и уведомил об этом царицу-мать Марию Федоровну.
Восемь дней потребовалось фельдъегерю, чтобы доставить сообщение о смерти государя из Таганрога в Петербург — скорость невероятная. Получив это известие, генерал-губернатор столицы Михаил Андреевич Милорадович, запугивая Николая возмущением гвардии, буквально заставил его присягнуть Константину и приказал привести к присяге войска столичного гарнизона…
Позднее ситуация разъяснилась. На день 14 декабря 1825 года была назначена присяга Николаю I. Несколько раньше будущий царь написал в Таганрог Дибичу, бывшему в свите покойного: «Послезавтра поутру я — или государь, или — без дыхания. Я жертвую собой по повелению брата; счастлив, если как подданный исполню волю его. Но что будет в России! Что будет в армии! Господин Толь здесь, и я пошлю его в Могилёв с сим известием… и ищу доверенного для такого же назначения в Тульчин и к Ермолову. Словом, надеюсь быть достойным своего звания не боязнью или недоверчивостью, но с надеждою, коль я долг свой исполнил, то и все оный ныне передо мною выполнят. Я вам послезавтра, если жив буду, пришлю сам ещё не знаю, кого с уведомлением, как всё сошло. Вы также не забудьте меня уведомить обо всём, что у вас или вокруг вас происходить будет, особливо у Ермолова… Я, виноват, ему менее всех верю»{621}.
До Кавказских гор эта весть еще не дошла. Наши герои занимаются обычным делом, то есть изнывают от безделья, и готовятся к очередной экспедиции против горцев. 7 декабря 1825 года А.С. Грибоедов писал С.Н. Бегичеву: «Пускаюсь в Чечню, Алексей Петрович не хотел, но я сам ему навязался. Теперь это меня несколько занимает, борьба горной и лесной свободы с барабанным просвещением, действие конгревов [английских ракет]; будем вешать и прощать и плевать на историю.
Насчет Алексея Петровича объявляю тебе, что он умнее и своеобычнее, чем когда-либо. Удовольствие быть с ним покупаю смертельною скукою во время виста, уйти некуда, все стеснены в одной комнате; но потом за ужином и после до глубокой ночи разговорчив, оригинален и необыкновенно приятен. Нынче, с тех пор как мы вместе, я еще более дивлюсь его сложению телесному и нравственному. Беспрестанно сидит… окружен глупцами и не глупеет»{622}.
Как видно, восторженное отношение циничного Грибоедова к Ермолову все еще не прошло. Напротив, усилилось. О чем говорили «за ужином и после до глубокой ночи», понятно. А вот кто отстаивал какую позицию, из письма не видно.
Вечером 13 декабря 1825 года Ермолов, начальник штаба Кавказского корпуса Вельяминов, российский поверенный при персидском дворе Мазарович и другие находились в станице Екатериноградской на Тереке. Грибоедов читал им только что оконченную комедию «Горе от ума». Разошлись поздно. Не успели расположиться на ночлег, как явился фельдъегерь из Петербурга с известием о смерти Александра I.
Некий офицер Грузинского корпуса, вызванный к главнокомандующему, с которым довелось побеседовать историку Михаилу Петровичу Погодину, застал его в постели со слезами на глазах. «Скончался мой благодетель», — сказал он и распорядился срочно отправить фельдъегеря в Тифлис с повелением приводить к присяге императору Константину войска тамошнего гарнизона{623}.
Поутру 14 декабря присягнули на верность новому императору все войска Кавказского корпуса, ожидавшие приказа выступить в Чечню. А в Петербурге в этот день одни клялись на верность Николаю, а другие, спровацированные Милорадовичем, пытались помешать этому, поставив ничего не понимающих солдат под пули и картечь правительственных войск{624}.
Получив известие о вступлении на престол великого князя Константина Павловича, Алексей Петрович сообщил об этом в Тегеран. Фетх-Али-шах ответил, что известие о кончине императора Александра I он воспринял «как вихрь, разносящий пыль горести в цветник души», а вступление на престол нового императора — «как зефир радости, освежающий садик приятной весны»{625}. Правитель Персии сразу же отправил в Тифлис мирзу Мамед-Садыка для переговоров о разграничении земель, надеясь, что новый царь будет более сговорчив.
Генерал-лейтенант Вельяминов, которому наместник поручил вести переговоры, обещал донести требования персиян до министра иностранных дел Нессельроде. Что же касается вопроса об уступке каких-либо провинций, отошедших по Гюлистанскому миру к России, генерал Ермолов не может присвоить себе права, принадлежащие исключительно императору. Вот как начальник штаба корпуса мотивировал свою позицию в письме в Тегеран:
«Таковое присвоение всеми законами в мире признано преступлением, и я бы почёл себя слишком виноватым перед вашим величеством, если бы мог когда-либо подумать, что вы будете требовать от генерала Ермолова измены своему государю. Великим монархам таковые требования несвойственны»{626}.
После столь категоричного ответа шах решил отправить посольство в Петербург. Отказать ему в этом Алексей Петрович не мог. Поэтому поручил Вельяминову сообщить персидскому правительству, что по случаю кончины императора Александра I при дворе объявлен продолжительный траур, в течение которого никакие дела в министерствах рассматриваться не будут, тем паче новым государем. А по завершении его посол соседней великой державы, конечно, будет принят соответственно его сану.
Восстание в столице было подавлено. М.А. Милорадович, вызванный из-за утреннего стола танцовщицы Е.А. Телешевой, вынужден был призвать солдат к порядку. Его пламенную речь прервал выстрел декабриста П.Г. Каховского. Трудно сказать, чем бы кончилась для него эта авантюра, останься губернатор жив. Не исключено, что он составил бы компанию на эшафоте П.И. Пестелю, К.Ф. Рылееву и их товарищам. А может, следствие пошло бы по совершенно иному пути. Кто знает…
Манифест о восшествии на престол Николая Павловича Алексей Петрович получил в походе. Допустив ошибку в первый раз, он не стал спешить с присягой новому императору, чтобы снова не попасть в щекотливое положение. Эта задержка породила ряд нелепых слухов. Говорили, будто генерал Ермолов со своим Кавказским корпусом идет на соединение с мятежниками. Естественно, слухи не подтвердились.
Опытный полководец не мог не понимать, что любая его попытка развернуть наступательные действия против правительственных войск обречена на неудачу. Впрочем, у него и не могла возникнуть такая мысль.
Вскоре фельдъегерь Дмитриев привез на Кавказ известие об отречении Константина Павловича и восшествии на престол Николая I. Он застает главнокомандующего в окружении ближайших сотрудников, в сюртуке, раскладывающим пасьянс. Ермолов принял бумаги от курьера и передал их находившемуся рядом адъютанту.
— Читай, — сказал генерал, продолжая раскладывать пасьянс.
Когда адъютант дочитал до того места, где было сказано, что новый император во всем будет следовать за Александром Благословенным, как тот в свое время обещал подданным руководствоваться «законом и сердцем» бабки Екатерины, Ермолов сострил:
— Одолжил, нечего сказать.
Остроту эту в Петербурге истолковали по-своему. К тому же присяга Кавказского корпуса задерживалась» Удивлялись, что «кавказцы» так скоро поклялись на верность Константину, а теперь вот тянут. Призвали Дмитриева, стали расспрашивать, как Ермолов воспринял манифест о восшествии на престол Николая I. Фельдъегерь рассказал, как было дело. Здесь начало всех последующих проблем главнокомандующего.
«Полагали, что Ермолов участвовал в заговоре 14 декабря, что он окружен неблагонамеренными лицами и проч. Тотчас же послали арестовать правителя его канцелярии Грибоедова и адъютанта Воейкова. Оба эти лица сидели на гауптвахте Главного штаба с Липранди, которому и рассказали, как было дело», а тот от третьего лица позднее поведал нам эту историю, а я вам, мои читатели{627}.
Ермолов с корпусом присягнул на верность Николаю Павловичу почти на две недели позднее, чем Петербург. Если вычесть время, затраченное фельдъегерем на преодоление расстояния от Северной столицы до Екатериноградской станицы, то промедление составит несколько дней, минимум трое или четверо суток. О чем так долго размышлял главнокомандующий? Неужели ожидал от членов тайных обществ сигнала к выступлению, как писали некоторые историки движения декабристов и биографы полководца? Не думаю. Надеялся еще получить сообщение о согласии Константина принять престол? Возможно, но нет доказательств, как нет и основания считать проконсула Кавказа участником заговора графа Милорадовича, о котором Владимир Брюханов написал аж две прекрасные книги. О, если бы все авторы были математиками, как он, а не историками!
А может быть, и не было сознательного промедления? Ведь чтобы проехать вдоль Линии, протянувшейся на многие сотни верст, принять присягу от войск корпуса, оформить бумаги, подтверждающие сам факт клятвы на верность новому царю, требовалось время — несколько дней или минимум трое-четверо суток.
Ни телефона, ни телеграфа, ничего подобного тогда не было, а это важный фактор развития событий в те и более ранние годы. Это непременно надо учитывать. Современники по-разному реагировали на слухи о задержке присяги Отдельным Кавказским корпусом Ермолова: очень беспокоились в царской семье и с надеждой ожидали те, кто находился под арестом.
Наконец, в Петербург прибыл фельдъегерь из Тифлиса с известием, что войска Кавказского корпуса приведены к присяге императору Николаю I. На расспросы курьер нарочито наивно ответил:
— Иначе и быть не могло, ведь там Алексей Петрович, а по его приказу войска присягнут и шаху персидскому{628}.
Вот это и пугало сановный Петербург. Не случайно Мария Фёдоровна, узнав о присяге войск Кавказского корпуса, по свидетельству Дениса Давыдова, вздохнула с облегчением и перекрестилась.
Алексей Петрович знал о существовании тайных обществ в России и, как известно, после возвращения из Лайбаха предупредил своего бывшего адъютанта Михаила Александровича Фонвизина, что о том известно и правительству. «Подобное предупреждение, — писала академик Милица Васильевна Нечкина, — звучало почти поощряюще»{629}. Не почти — поощряюще! Алексей Петрович умел поощрять и внушать надежду на содействие. Не случайно Рылеев и другие говорили: «Ермолов наш». В Южном обществе многие считали его своим покровителем, исполненным «ума и свободных мыслей». При этом всякий раз он подчеркивал отстраненность от заговорщиков: и в разговорах с ними, и в письмах к друзьям. Поэтому уличить его в неблагонамеренных действиях было трудно.
Воцарение Николая I означало для Ермолова конец военной карьеры. Но отставка последовала не сразу. К власти пришли новые люди, не расположенные к Алексею Петровичу. «Любезный и почтеннейший Арсений Андрееич» отправился в Финляндию исполнять должность генерал-губернатора. Начальник Главного штаба Петр Михайлович Волконский вынужден был по состоянию здоровья уйти в отпуск и уступить место Ивану Ивановичу Дибичу. Причём, по убеждению того же Закревского, князя «свергнули». В прочих ведомствах управляющие тоже поменялись…
«И до нас дошёл слух о переменах в министерствах, — писал Алексей Петрович Александру Васильевичу Казадаеву. — Како паде сей сильный, ты угадаешь, что я говорю о Гурьеве. Со всем неожиданное падение! Как рад, что разбойника Обва удалили и, конечно, не сам он догадался оставить место. Дибич сделался великим магнатом, и мне кажется, что должность сия дана ему для того, чтобы производство его менее обидным могло показаться старшим. Он по ловкости своей всем воспользуется… Это место не мешало бы занять кому-нибудь из русских, но у видно у нет способных»... {630}
В популярном журнале «Русская старина» служили, очевидно, не только образованные, но и воспитанные люди, поэтому они не решились опубликовать письмо Ермолова в редакции автора, поставив в середине весьма крутого определения личности графа Гурьева многоточие. Впрочем, и я не решаюсь раскрыть истинное значение этого слова, хотя утончённостью манер не отличаюсь — сказывается рабоче-крестьянское происхождение. Если адаптировать письмо Алексея Петровича по смыслу для детей школьного возраста и утончённых интеллигентов, то назвал он бывшего министра финансов как бы «разбойником Обманщиковым». Примерно, конечно. А всё прочее здесь понятно: и цитата из Священного писания, и выпад по адресу настоящего немца барона Дибича, равного которому якобы не нашлось среди русских людей.
А были ли они, русские люди, тогда на святой Руси? Конечно, были, даже немало — среди крестьян разных категорий, потомки которых сегодня в массе своей опустились на дно жизни.
Ермолов понимал, что в сложившихся условиях он не может исполнять свои обязанности. Надо уйти, не ждать, когда «оскорблениями вынудят к тому прибегнуть». Друг Арсений Андреевич упрекает Алексея Петровича и настоятельно советует служить, чтобы довести до конца начатые преобразования. И без того уже «в краю столь мятежном, люди начинают делаться мирными хлебопашцами», а Кавказ становится надёжным щитом России на юге. Обидно будет, если новый управляющий столь обширным краем сведёт на нет эти успехи. И далее дословно:
«Позвольте сказать, почтеннейший Алексей Петрович, что вас не должно оскорблять недоброжелательство министров и стремление выставлять ваши ошибки, не оставляя в покое и домашней жизни вашей. Причина этого — ваше величие и их ничтожество. Люди сии чувствуют, сколь они перед вами малы, поэтому стараются, чтобы другие не делали сего сравнения… вас уменьшить, чтобы через то приблизить вас к себе.
Но тщетно их старание. Они не ослепят всего народа. Всякий замечает в сём действие их зависти. Посему вам не следует на сей писк обращать внимания…»{631}
Алексей Петрович решил пока остаться, хотя и находил своё положение весьма затруднительным и неприятным. Он огорчён отношением к себе, но вполне удовлетворён собой, что видно из письма его к Александру Васильевичу Казадаеву:
«В столицах меня сменяют, иногда казнят, но это не мешает мне, пока лежат на мне обязанности, отправлять их с усердием и хорошо, сколько умею. Между тем я здоров и любуюсь на некоторые, хотя, впрочем, весьма малые успехи восьмилетнего моего пребывания здесь. Есть, по крайней мере, начала, изрядные для последователей. Кажется, вечные труды и заботы необходимы для поддержания сил моих…»
Кажется, Алексей Петрович полон оптимизма и веры в свои силы. Но ничего подобного. Уже через несколько строк того же письма он впадает в такую депрессию, от которой и сейчас не по себе становится:
«…Уже начинаю чувствовать приближение старости… Я скоро буду совсем не годен для службы и соглашусь с теми, кто таковым меня уже представляет. Не преодолеть мне всех завистников и враждебных…»{632}
Задолго до восстания на Сенатской площади правительству стало известно о существовании в России обширного заговора, нити которого якобы вели даже на Кавказ. Слухи эти шли от эмоционального декабриста Якубовича, позёра и болтуна, склонного к мистификации. И то, что Пушкин нацеливался писать о нем роман, не может повлиять на характеристику его личности.
В Петербурге полагали, что если генерал Ермолов и не был членом тайного общества, то непременно знал о его существовании. Действительно знал, но на Кавказе его не было.
«Мне не нравится и сама тактика секретного общества, ибо я имею глупость не верить, чтобы добрые дела требовали тайны», — сказал однажды Ермолов, а Давыдов вспомнил как-то его мысль и донес её до нас. Поэтому нам не надо ничего выдумывать и делать из генерала-монархиста, в лучшем случае конституционного, настоящего декабриста, вроде Михаила Сергеевича Лунина, сравнение с которым, думаю, для Алексея Петровича не было бы обидным. Нет, однако, основания для сравнения.
А вот недоверие Николая Павловича к Алексею Петровичу имело под собой известное основание. 22 января 1826 года в крепость Грозную, где находились Ермолов с войсками и Грибоедов, прибыл фельдъегерь Уклонений с высочайшим предписанием «немедленно взять под стражу чиновника Министерства иностранных дел Грибоедова со всеми принадлежащими ему бумагами, употребив осторожность, чтобы он не имел времени для их истребления, и прислать оные и его самого под благонадежным присмотром в Петербург»{633}. Генерал задержал незваного гостя на пару часов у себя и таким образом позволил писателю и помогавшим ему его друзьям избавиться от опасных бумаг. По убеждению Пушкина, он сделал это, чтобы спасти себя.
Какие бумаги угодили в печь и каково их содержание, приходится только гадать. Ясно одно: их было немного, ибо друзья избавились от них за каких-то полчаса. 23 января арестованный писатель под присмотром фельдъегеря Уклонского покатил на север. В секретном отношении на имя Дибича Ермолов писал:
«Господин Грибоедов во время служения его в миссии нашей при персидском дворе и потом при мне в нравственности своей и в правилах не был замечен развратным и имеет многие весьма хорошие качества»{634}.
Думаю, вряд ли характеристика, данная генералом, которому «менее всех» верил государь, могла облегчить участь Грибоедова. Впрочем, и сам писатель действовал не лучшим образом, когда в письме, адресованном царю, называл Ермолова «любимым начальником». Вот это письмо:
«По неосновательному подозрению, силою величайшей несправедливости, я был вырван от друзей, от начальника мною любимого… через три тысячи верст в самую суровую стужу притащен сюда на перекладных…
Государь! Я не знаю за собою никакой вины. В проезд мой с Кавказа сюда я тщательно скрывал мое имя, чтобы слух о печальной моей участи не достиг моей матери, которая могла бы от того ума лишиться. Но, ежели продлится мое заточение, то, конечно, и от нее не укроется.
Ваше императорское величество сами питаете благоговейнейшее чувство к вашей августейшей родительнице… Благовольте даровать мне свободу, которой лишиться с моим поведением никогда не заслуживал, или пошлите меня в Тайный Комитет, чтобы я мог предстать лицом к лицу с моими обвинителями и обличить их во лжи и клевете»{635}.
Общение с Ермоловым не прошло бесследно: царю так раскованно не пишут, свою матушку с императрицей-матерью не сравнивают, а императора не ставят на свое весьма непрочное место. Поэтому и содержался под арестом, правда, на гауптвахте, а не в крепости, чуть ли не на полгода дольше тех, чья вина тоже не казалась столь очевидной, как Воейкова или Липранди, например. Послание Грибоедова так и не достигло адресата. Кто-то из офицеров гауптвахты не пожелал портить настроение новому императору.
4 июля 1826 года Грибоедов был выпущен на свободу с «очистительным аттестатом». Помогло ходатайство чрезвычайно влиятельного родственника — Ивана Федоровича Паскевича, женатого на двоюродной сестре Александра Сергеевича. А может, и еще что-то…
Император Николай Павлович Ермолову не верил.
А что касается заговорщиков, то одни из них возлагали на него большие надежды, другие же считали «интриганом», а Пушкин квалифицировал его даже «великим шарлатаном», но об этом мой рассказ еще впереди. Кто из них ошибался и кто был прав? Вот что писал, например, декабрист Николай Романович Цебриков, ожидания которого не оправдал Алексей Петрович:
«Он мог играть ролю Валленштейна, если бы в нем было поболее патриотизма, если бы он при обстановке своей того времени и какого-то трепетного ожидания от него людей ему преданных и вообще всех благородномыслящих не ограничивался каким-то непонятным равнодушием, увлекшим его в бездеятельность, в какую-то апатию…
Ермолов мог предупредить арестование стольких лиц, и потом смерть пяти мучеников, мог бы дать России конституцию, взять с Кавказа дивизию пехоты, две батареи артиллерии и две тысячи казаков и пойти прямо на Петербург… Это было бы торжественное шествие здравого ума, истинного добра и будущего благополучия России! При русском сметливом уме солдаты и крестьяне тотчас бы смекнули, что эта война была бы чисто за них; а равенство перед законом и сильного, и слабого, начальника и подчиненного, чиновника и крестьянина тотчас связало бы дело, за татарско-немецким деспотизмом оставленное не-поднятым…
Ермолов, еще раз повторяю, имея настольную книгу Тацита и Комментарии на Цезаря, ничего в них не вычитал, он всегда был только интриганом и никогда не был патриотом…»{636}
Сколько их, таких смельчаков, было в тайных обществах, терявших от возбуждения собственными речами способность объективно оценивать и людей, и сами обстоятельства. А после ареста лишь три-четыре человека выдержали испытание тюремной камерой.
Другие декабристы не доверяли Ермолову настолько, что даже не пытались вовлечь в свое движение Грибоедова, которого не без основания считали другом главнокомандующего.
А был ли смысл вовлекать в тайное общество человека, который буквально измывался над конспираторами в своей гениальной комедии «Горе от ума»? Да и в жизни — тоже. Причем я имею в виду не только образ Репетилова, но и Чацкого, который по совершенно гениальному замыслу режиссера самого классического московского театра въезжал когда-то на сцену на «пятой точке». А что стоит издевательское «сто прапорщиков хотят изменить весь государственный быт России»? Впрочем, Грибоедов был не одинок в своей иронии. Примерно так же подтрунивал над будущими декабристами князь Пётр Андреевич Вяземский.
При благоприятных обстоятельствах Ермолов мог, пожалуй, поддержать декабристов, но для этого они должны были победить. Пойти же на авантюру, развязать гражданскую войну полководец был неспособен, он «подобное дело почел бы величайшим для себя наказанием». Вряд ли его политические взгляды, которые генерал тщательно скрывал, шли дальше ограничения монархии рамками конституции. Характерно в этом смысле отношение Алексея Петровича к Испанской революции, о чем я рассказал выше.
Отставка Ермолова стала неизбежной, но прежде чем она произошла, на Кавказ начали приезжать разжалованные в солдаты декабристы. Воспоминания о представлении Алексею Петровичу оставил Михаил Иванович Пущин, которого генерал раньше не знал:
«Он не заставил нас дожидаться, тотчас позвал в кабинет… вставая, сказал:
— Позвольте обнять вас, поздравить с возвращением из Сибири.
Просил нас сесть, предложил чаю, расспрашивал о пребывании нашем в Сибири, обнадежил, что и Кавказ оставит у нас хорошее воспоминание. Продержав нас с час, отпустил с благословением на новое поприще. Этот час, проведенный у Ермолова, поднял меня в собственных глазах… и, выходя от него, я уже с некоторой гордостью смотрел на свою солдатскую шинель»{637}.
Царь требовал от Ермолова ежемесячно доносить ему о поведении сосланных декабристов. Алексей Петрович неизменно сообщал, что они «ведут себя хорошо и службу исполняют с усердием». С поощрения командующего корпусом офицеры часто приглашали их на свои обеды.