Техник Миша Беляков
Техник Миша Беляков
Технический состав полка жил на аэродроме, в землянках возле капониров. Приехав утром на стоянку, мы были немало удивлены: механики и мотористы как ни в [164] чем не бывало занимались своими делами, а их начальник Миша Беляков, дав задание каждому и присев на две сложенные вместе колодки из-под колес, сосредоточенно вникал в какую-то замасленную схемку, аккуратно разглаженную на коленях. На вопрос о ночной бомбежке только рукой отмахнулся.
— Шой-то с фрицем зробилось неладное, командир, — озабоченно, как о заболевшем родственнике, сообщил Жуковец, успевший узнать все подробности у механиков. — Як тильки кокнули одного, так уси и злякались. Покидали свои гарбузы як прийшлось, и драпу...
— Не паясничай, — одернул Володя, еще не освоившийся с забавной привычкой Саши: по-русски он говорил чисто, даже почти без акцента, пока дело не доходило до фрица. Тут непременно переключался на несуразную смесь, считая, должно быть, что с ее помощью сможет почти без ущерба избегнуть тех выражений, которые могли бы поставить начальство в ложное положение. В самом деле, не очень решишься на замечание, если неуставной оборот адресован общему ненавистному врагу.
— Та я ж и говорю, не той вже фриц пийшов, не севастопольский!
Беляков оторвался от схемки, услышав не к месту употребленное слово, презрительно сплюнул.
— Во, видали? — кивнул на поле, где краснофлотцы аэродромной команды, разбившись на пары, заравнивали разрозненные, не причинившие никакого вреда воронки. — Стоило жечь бензин...
Я невольно поморщился. Не слишком ли легко судят...
Чуткий к мнениям о своем друге и бывшем начальнике Жуковец, видимо, угадал мои мысли.
— О Севастополе это я так, какое, конечно, сравнение... Вот курорт так действительно был курорт! Расскажи, Миша, как к фрицу за запчастями ходили...
В самом деле, сколько нам слышать пришлось о легендарной [165] в полку эпопее. И все от других. Как-то и в голову не приходило, что вот же свои севастопольцы в экипаже!
— Миша, он страсть какой жадный до железяк! — пытается Жуковец раскачать друга подначкой.
— Как ты до дырок, — спокойно парирует Беляков. — С тех пор как в летуны записался. — Надо ж иметь, чем заткнуть...
Саша делает отчаянную рожу, косит взглядом на нас с Володей. Михаил с ходу прикусывает язык. Мы хохочем. Здорово повезло нам на этих ребят!
— Правда, Михаил, расскажи, — пользуется смущением техника Володя. — Время ведь есть, командир?
Многое мы уже знаем. На Херсонесский маяк группа Чумичева перелетела 9 февраля сорок второго года. Под Севастополем кипели ожесточеннейшие бои, линия фронта проходила рядом. Случалось так, что к концу дня на аэродроме не оставалось ни одного неповрежденного самолета. Однако к следующему утру все они неизменно бывали отремонтированы и снова поднимались в огненное небо. Технический состав работал, не зная отдыха, не обращая внимания на рвущиеся снаряды.
Примером всем был командующий авиацией Черноморского флота Николай Алексеевич Остряков.
— Во генерал был! — в один голос восклицают Жуковец с Беляковым. — С нами вместе и жил...
В помещении маяка были устроены двухэтажные матросские койки, и на одной из них спал генерал. Вставал чуть не раньше всех, еще до рассвета. Обходил летное поле — в комбинезоне, шлем в левой руке, — с этого начинал свой день. Подходил к одному капониру, к другому, здоровался с техниками, спрашивал, как дела. Затем направлялся в другой конец поля, к своей боевой машине. Вылетал с истребителями на прикрытие действий бомбардировщиков. В воздухе его узнавали все летчики: остряковский «почерк» отличался рассчитанной дерзостью, [166] высочайшим летным мастерством. Узнавали — и дрались с удвоенной силой...
Каждая встреча с этим замечательным человеком оставляла впечатление на всю жизнь. Мне доводилось не раз с ним встречаться. Перед войной Николай Алексеевич был командиром нашей авиабригады на Тихоокеанском флоте, затем заместителем командующего ВВС. Мы много слышали о нем еще в училище, курсантами: Остряков прославился как герой Испании, командовал там эскадрильей, совершил более двухсот пятидесяти боевых вылетов, заслужил два ордена Красного Знамени.
С начала войны Николай Алексеевич рвался на фронт. В октябре сорок первого был назначен командующим авиацией Черноморского флота. В Севастополь прибыл накануне первого штурма, когда гитлеровцы пытались взять город с ходу. Со всей присущей ему энергией взялся за подготовку флотской авиации к длительным действиям в условиях обороны. В короткий срок ознакомился с положением дел в частях, побывал на всех аэродромах. По его указаниям стали срочно расширяться летные поля, строились капониры, КП, рылись подземные склады, надежные убежища для личного состава. В дни отражения первого наступления фашистов Остряков умело организовывал боевые действия авиации флота, лично участвовал в боях.
Бывший народный комиссар ВМФ Николай Герасимович Кузнецов так отозвался о нем в своей книге «Накануне»: «Если бы меня попросили назвать самого лучшего командира и человека среди летного состава ВМФ, я назвал бы генерал-майора Острякова. Героизм, скромность, умение, хладнокровие и беззаветная преданность — вот это Остряков».
Примером остроумных решений командующего авиацией Черноморского флота может служить способ борьбы с артобстрелами аэродрома у Херсонесского маяка. [167]
Каждый раз, когда снаряды начинали падать на город или на территорию маяка, один из наших самолетов с полной боевой нагрузкой взлетал и уходил барражировать над районом возможного расположения артиллерии противника. Увидев вспышку выстрела, заходил на нее и сбрасывал несколько бомб, а затем, кружась на небольшой высоте, продолжал поиск. Пока самолет висел над артиллерийскими позициями, орудия, как правило, не решались открывать огонь. Израсходовав все горючее, самолет возвращался на аэродром. На смену ему уходил другой.
Разумеется, летать приходилось под интенсивным зенитным огнем, начиная со взлета и до посадки. Но это было совершенно необходимо. Дело в том, что при взлете машин с едва приспособленного аэродрома в воздух поднималось огромное облако коричнево-желтой пыли. Чтобы исключить артобстрел во время подъема групп наших бомбардировщиков и истребителей, «дежурный» самолет высылался заранее.
Генерал-майор авиации Николай Алексеевич Остряков погиб 24 апреля 1942 года во время массированного налета фашистской авиации на город и его окрестности. Его смерть потрясла всех. Плакали закаленные в боях воздушные бойцы. Клялись отомстить ненавистному врагу за гибель любимого командующего...
24 мая Николаю Алексеевичу Острякову было посмертно присвоено звание Героя Советского Союза.
* * *
— Пришлось прогуляться и к фрицу, — не очень охотно начал рассказ Михаил. — Бывало же, в день по три раза латали машины. Ладно — после полетов, а то... Только починишь ее, отладишь, а тут артобстрел. Машина не человек, в щель, в блиндаж никакой не втиснешь, залечь не прикажешь — стоит. Сам к земле жмешься, на нее смотришь с тоской — хоть грудью своей прикрывай! Ну, стихнет обстрел, подбежишь к ней — мамочки, [168] больше работы, чем до того было! И то маслопровод осколками перебит, то продырявлен насос... Где его новый достанешь? Хоть плачь! Тут командир бежит: «Ну как, Миша, готова машина?»
Беляков замолчал, отер лоб ладонью. Жуковец завозился, поправляя чурбак под собой. Я знал, кто был Мишиным командиром там, в Севастополе. Сергей Пашун! Живо увидел его у бескрылой машины...
— Хоть плачь, — повторил Михаил, как бы с трудом оторвавшись от невеселой картины. — Ну вот в такой-то момент и прознали про эти запчасти у фрица. Не помню уж, кто там разведал, что наш «Ил-четвертый», сбитый давно, лежит за траншеей, в низинке. Ну сговорились техники все вшестером — такой случай! Инженера уговорили. Тот с пехотой связался, хорошие люди попались, согласились в случае чего огоньком прикрыть. Проводили через свои заграждения, указали в немецких минных полях проходы, как посты охранения обойти. Ночью ключами работать мы были привычны, машину знали, как собственную ладонь. Фрицы ракетами нам светили... Сняли, что кому надо, договорились не жадничать, обратно ведь предстояло без провожатых идти. Стоит кому оступиться, завалиться в воронку с грузом-то, загреметь... После жалели, конечно. Как недостанет чего, так и ругаешь себя на чем свет: вот ведь в руки само просилось...
— Тебе дай волю, ты бы и весь самолет прикатил! — сквитался за дырки Саша. — Ладно, кончай про железо, расскажи про того старичка в музее...
— Ну в музей-то и сам ты катался, — в свою очередь не остался в долгу Михаил.
— Так то ж на серьезе треба. А я бильш про фрица... Узкая специальность!
Михаил, однако, не торопился. Вынул кисет, закурил.
— Здорово выручила нас та прогулка. Теперь-то жить можно, снабжают кой-чем, слава богу, а там... Так [169] ведь бывало, что если пробоины все замерить на плоскостях, то и как бы не больше по площади их оказалось, чем самого дюраля...
Это для нас с Володей. Загладить нечаянный свой упрек. Не от Жуковца же зависят пробоины, в самом деле...
— Что за музей? — торопливо перебивает Володя.
Михаил еще ждет с минуту. Проверяет, дошло ли его извиненье до нас.
— Ну это вначале, только что прибыли на маяк... Комиссар рассказал нам в порядке политбеседы о Севастопольской обороне. Той, что со школы известна еще. Ну и, должно быть, проговорился, что и сейчас там работает знаменитый музей. Это под носом у фрица! Как же не побывать, если здесь оказались, тем более что не придется, может, уж никогда... Пристали к начальству — нож к горлу. И комиссар наш, Стешенко, поддержал. Выбрали день, когда на ночь планировались полеты. Боеприпасы к нам подвозились исключительно в темное время, строжайший приказ. А тут днем надо. Добились. И ничего, два раза всего обстреляли. Шофер молодец попался, между воронок крутился ужом! Целы остались все и машина... Приехали рано, музей пустой. Один старичок, сторож, что ли. Сухонький, седенький, сам вроде как экспонат. Нет, смотрим, не сторож, — указку берет. Интеллигентный дедок, очкастый. А как рассказывать принялся... Ну точь-в-точь будто сам между ядрами теми крутился, штурмы те страшные отбивал... Не могло быть, по хронологии соображаем, в крайнем случае мог лишь родиться тогда. И все равно впечатление сбить не можем. Прямо какой-то гипноз! Не то что Нахимова там или Тотлебена, но и матросов всех в лица, по именам... И нас вместе с ними — братишки. Словно и мы там участвуем... «Отстоите, — кричит, — братишки, наш героический город?» Ну, мы...
Михаил задержался, чтобы передохнуть. [170]
— Вернулись, я заявление в партию подал, — неожиданно оборвал рассказ.
* * *
Вот ведь казалось, что знаю своих подчиненных. На деле знал. И по работе, и по анкете. О Севастополе, что Беляков там обслуживал самолет Пашуна. Знаменитый на флоте летчик! Как и штурман его — Алексей Зимницкий. Унаследовать техника из такого экипажа — большое дело.
Летчик и техник.
Есть поговорка: крылья у нас одни. Броско сказано и красиво! И убедительно — для ума. Но у меня о душе тогда мысли возникли. Как и теперь вот, когда пишу эти строки, под влиянием тех же, разбуженных памятью, чувств. Единодушие — слово есть. Тоже, впрочем, холодноватое, от слишком частого употребления, не всегда к делу.
Сколько с тех пор миновало лет, сколько людей прошло сквозь душу! А он и сейчас в ней, мой техник Миша. И в памяти — как живой. Невысокий, но ладный, в неизменном, в любую погоду, комбинезоне, с гаечными ключами в карманах, с какой-нибудь непослушной деталью в бесчувственных к стуже руках...
Как бы ни был уверен в себе пилот, а в воздухе только тогда может быть спокойным, когда техник не знает покоя, ожидая его на земле. Беспокойство, которое разве с родительским можно сравнить. С материнским, если бы речь шла не о мужчинах. И та же преданность, гордость, вера, даже и нежность — и этого слова не побоюсь.
Говорят, что, уходя в воздух, летчик оставляет в залог технику свою жизнь. Но кому из них легче? Вспоминая о Мише, могу с уверенностью сказать: самое большее, чего он желал бы тогда попросить у судьбы, — это чтобы он сам мог вручить уходящим в небо друзьям свою жизнь как гарантию безотказной работы машины. [171]
И так понимая несправедливость судьбы, он не мог никогда знать покоя.
Вечная озабоченность, где-то на самом дне глаз, даже когда все мы были вместе. А как жаль, что нельзя было видеть это лицо в те часы, когда не было нас на земле, в те секунды, когда в появившемся над горизонтом крестике Михаил узнавал по каким-то ему самому неизвестным признакам свою родную «пятерку», летящую ровно и с ровным гулом обоих моторов, и с выпущенным благополучно шасси...
Зато сколько раз приходилось мне видеть, как в глазах этих вспыхивали благодарные огоньки, как сквозь каленый загар на щеках проступал по-девичьи счастливый румянец.
«Материальная часть работала безотказно, Миша!»
Сколько я себя заклинал, чтобы не упустить, не забыть сказать эти слова при очередном возвращении из полета — как бы ни был измотан, какие бы огорчения в себе ни держал...
Неужели забыл хоть однажды?
Михаил Беляков в юности мечтал летать. Но получилось иначе: не прошел, пришлось поступить в авиатехническое.
— Не жалеешь? — как-то спросил я, не очень подумав.
Но, оказалось, вопрос был решен.
— Уже нет, — ответил Михаил спокойно. — Тут нашел свое место.
С того дня всякий раз, подруливая к стоянке, я так и видел его — стоящим на своем месте. В ладном комбинезоне, с ключами в карманах, с пытливым взглядом вечно озабоченных глаз...
Под комбинезоном у Михаила скромная, но весьма почетная награда — медаль «За отвагу». Не так легко было заслужить ее в первые годы войны на его должности. Подготовленные им машины около двухсот раз поднимались [172] в воздух, экипажи обрушивали смертоносный груз на врага в Констанце, Сулине, Плоешти, Бухаресте, громили технику и живую силу на подступах к Одессе, Керчи, Новороссийску...
* * *
И самое незабываемое — Севастополь...
Третий штурм врага был особенно яростным. Грохотала артиллерия, ревели моторы, пушечные и пулеметные очереди раздирали воздух, свистели и рвались снаряды и бомбы, с громом обрушивались здания, стонала сама земля...
— В одну из ночей в первых числах июня, — рассказывал Михаил, — закончили работу пораньше, легли с расчетом отдохнуть часика три-четыре. Вдруг крики, сигналы тревоги... Все выбежали на смотровую площадку маяка. Видим, на месте города — море огня. «Гады! Подожгли Севастополь!» Горела земля по всему горизонту. «Термитные бомбы!» — догадался кто-то. Побежали тушить. К счастью, самолеты не пострадали. А на рассвете смотрим — и город как был! Прямо глазам не верим, казалось — все погибло...
Херсонесский маяк мы оставили в самый последний момент. Вся площадка была усеяна воронками. Все же взлетали... В последнее утро у меня страшно ломило голову после очередной контузии. Пришли Пашун с Зимницким. «Как, Миша, машина?» Молча показываю. Вся топливная система разворочена — баки центральные, трубопроводы, патрубки... Только обшивку да тросы успели восстановить. «Спасибо, — Пашун говорит. — Через два часа взлететь сможет?» Ну ясно, больше времени, значит, нет. Исправные машины уже на Кавказ улетели. «Сможет», — не веря себе, говорю. Посмотрел он в глаза мне, я понял: иначе бросать самолет придется, вернее, сжечь. «Лишь бы взлететь, — говорит, — а, Миша? — И такая тоска в глазах. — Родная машина, сколько раз выручала...» [173]
Вылил я на больную башку последнюю воду, что оставалась, полезли с механиком под капот. Перевязали трубопровод изолентой с резиновыми пластырями, дыры в консольных баках с обеих сторон заложили кусками протектора, подперли клиньями. Центральные баки залили топливом меньше чем наполовину, чтобы в полете подпитывать их из консольных, тоже худых, залитых тоже до половины...
Через два часа приходит Пашун. «Сможет, — докладываю, — взлететь, командир». Ну и сам полез в нее первый.
Еще две отремонтированные машины взлетали с нами. Первую тут же сбили «мессеры». Мы немного обождали, взлетели, без набора высоты ушли в море, прижимаясь к самой воде. За нами — Беликов. Догнал нас, полетели парой. И ничего, дотянули. «Ну вот, — говорит на земле Пашун, — прав я был, Миша? Нам только взлететь...»