Глава 57 Нюрнбергский трибунал — 1
Глава 57
Нюрнбергский трибунал — 1
Утром 30 апреля 1946 года началось слушание Нюрнбергским трибуналом моего дела. Мой адвокат доктор Дикс обратился к председателю суда в особой манере, которую немецкие адвокаты были обязаны принять в ходе этого примечательного процесса:
— Я начну свое участие в суде с показаний под присягой доктора Шахта и прошу вашу честь пригласить доктора Шахта занять место за трибуной.
Ни в какое другое время у меня не возникало столь внезапного ощущения нереальности — можно было бы даже сказать, призрачной атмосферы — этого «Международного суда справедливости», как в те несколько минут, когда нужно было оставить скамью подсудимых и занять место за свидетельской трибуной. Огромный зал, в котором проходило заседание, был полностью лишен естественного света. Окна бывшего Суда ассизов в Нюрнберге были завешаны драпировками, чтобы исключить дневной свет. Лампы создавали какое-то болезненное, лишенное полутонов освещение. Несмотря на то что для обвиняемых решался вопрос об их жизни или смерти, место отправления правосудия напоминало беспокойный муравейник. Обвинителей различных стран окружали их помощники. Прибывали курьеры с сообщениями и документами. Зрелище американских секретарш, сидящих за стучащими пишущими машинками, производило впечатление оптического обмана. Наблюдение за ними, беспрестанно жующими жевательные резинки, порождало ощущение, будто они жуют каждое слово. Сектор прессы, находившийся как раз напротив свидетельской трибуны, был не менее шумным. Несколько немецких репортеров — единственных одетых в штатскую одежду и потому узнаваемых — держались ненавязчиво на заднем плане. Общая обстановка производила впечатление ночного кошмара. Многие обвиняемые страдали от нервной перегрузки. В самом здании раздавались пронзительные звуки американской легкой музыки: довольно любопытным хитом была в этот раз песня под названием «Отпусти меня» (Don’t fence me in). Охрана ставила пластинку с этой песней раз за разом день и ночь.
Утром, а также в полдень делался короткий перерыв. Затем нам разрешалось сходить в туалет, проходя между шеренгами американской военной полиции. Иногда нас останавливали в коридоре. Военная полиция привлекалась, когда в зал судебного заседания немецкие официанты вносили для судей тяжелые серебряные подносы с чаем, коржами, пончиками и тому подобной снедью. Американские полицейские должны были следить за тем, чтобы официанты не стащили по пути слишком много пончиков.
И вот инцидент, поразивший меня своей типичностью. В коридоре стояло около двухсот союзников в военных мундирах, которые имели то или иное дело к суду. Все они курили сигареты и старательно давили окурки под подошвами своих ботинок, поскольку ходили слухи о том, что немцы-уборщики имели обыкновение выметать коридор для сбора окурков. Позднее один немецкий журналист из британской зоны оккупации, который в начале работы трибунала занимал место в секторе прессы, рассказывал мне, что при виде этого места его военный опекун воскликнул (на ломаном немецком): «Ох! Это не дворец правосудия — это ярмарка!»
Чтобы продолжить далее повествование, хочу снова остановиться на методах судебного разбирательства. Они основывались на англосаксонской правовой системе. Подсудимый мог выбрать, осуществлять ли свою защиту в качестве свидетеля под присягой или отказываться от показаний. Естественно, я не отказывался, поскольку считал себя невиновным.
Мне не требовались наушники, через которые выступления на английском давались в переводах на французском, русском и немецком языках. Аппаратура часто давала сбои. Затем председатель суда восклицал чуть жалобным тоном: «Я не слышу ничего, кроме русского языка». Как ни странно, русский имел обыкновение господствовать над аппаратурой.
Сидя в свидетельской будке, я повторил за председателем суда слова присяги и в ответ на вопросы моего адвоката — конечно, согласованные заранее — коротко охарактеризовал свою жизнь до 1930 года, когда ушел в отставку с поста председателя Имперского банка.
Адвокат задал мне новый вопрос. Я рассказал, как в 1919 году принял участие в образовании Германской демократической партии, и затем описал свои первые контакты с Национал-социалистической партией и знакомство с ее идеологией.
Я сказал суду:
— Что касается книги «Майн кампф», то мое мнение о ней сегодня то же, что и прежде. Она написана на ужасном немецком языке. Это образец пропагандистского опуса полуобразованного человека, сильно увлеченного, нет, фанатично одержимого политикой. Именно таким типом человека фактически Гитлер последовательно и неизменно показывал себя. В книге имеется одна черта и в какой-то степени партийная программа, которая дала мне много пищи для размышлений. И это полное незнание любого рода экономических проблем.
Во-первых, с точки зрения внешней политики я считал «Майн кампф» совершенно необоснованной, поскольку она постоянно обыгрывала идею, что расширение жизненного пространства Германии должно происходить в Европе. Если такие заявления и не отпугнули меня от работы в дальнейшем с национал-социалистическим канцлером, то лишь по той простой причине, что в «Майн кампф» было четко обрисовано расширение Германии на Восток при условии получения благословения на эту идею британского правительства. Я считал, что хорошо знаю британскую политику. Поэтому не существовало никакой опасности того, что мне придется принимать всерьез фантастическое теоретизирование Гитлера больше, чем я делал это до сих пор.
Для меня была совершенно ясна невозможность для Германии расширить свою территорию в Европе, поскольку этого не потерпят другие страны. В остальном, хотя «Майн кампф» содержала множество идиотских, напыщенных заявлений, в ней имелось несколько вполне разумных идей. Во-вторых — и это мне хочется подчеркнуть особо, — две идеи я целиком поддерживал. Первая заключалась в том, что если кто-либо расходится с правительством по политическим вопросам, то он должен донести свои взгляды до сведения правительства. Вторая же идея состояла в том, что, хотя правительство вождя должно заменить демократическое правительство — или скорее следует выразиться, парламентское правительство, — сам вождь сможет действовать только тогда, когда будет уверен в поддержке всей нации. Другими словами, даже вождь зависит от всеобщих выборов демократического типа.
Затем мой адвокат доктор Дикс поднял вопрос о том, что американское обвинение вменяет мне в вину оппозицию Версальскому договору. Американские обвинители явно считали преступлением само неприятие Версальского договора. Мне доставило огромное удовольствие дать ответ по этому поводу, который прозвучал в следующих словах:
— Я несколько удивлен услышать подобное обвинение из уст американского представителя. Заместитель прокурора, который только что выступал, видимо, слишком молод, чтобы пережить такое лично, но он мог узнать об этом в школе. Во всяком случае, для нас всех стал одним из величайших событий, когда-либо переживавшихся нами, отказ Америки от Версальского договора, и, кроме того, если не ошибаюсь, он был отвергнут с согласия подавляющего большинства американского народа. И что самое важное, по тем же самым причинам, по которым отвергаю его я. Ведь этот договор находился в прямом противоречии с программой из четырех пунктов, провозглашенной президентом Вильсоном, и в том, что касается политической экономии, он содержал много абсурдных предложений, которые, очевидно, не могли работать в мировой экономической системе. Но я не буду на этом основании обвинять американский народ в сочувствии нацистской идеологии.
Слышать это было выше всяких сил для американского судьи.
После полуденного перерыва (серебряные подносы, чай, пончики) адвокат спросил о моем отношении к нацистской идеологии «расы господ». Я немедленно осадил англосаксов замечанием:
— Я всегда считал такие выражения, как избранный народ, обетованная земля и тому подобное, образцами весьма ущербной ментальности.
Затем продолжил:
— Как убежденный приверженец христианской веры, я исповедую принцип любви к ближнему, которую питаю ко всем людям, независимо от расы или веры. Добавлю, что вся эта болтовня о расе господ, которой занимались некоторые партийные руководители, была предметом едкого сарказма со стороны немецкой общественности. И это неудивительно, поскольку большинство лидеров гитлеровской партии были далеки от идеальных типов нордической расы, и, насколько мне известно, низкорослому Геббельсу дали кличку Немецкий пигмей. Если оставаться справедливым, существовала лишь одна черта, которая роднила большинство партийных лидеров с древними германскими племенами, — они всегда были готовы перехватить лишнюю порцию алкоголя. Чрезмерное пьянство было характерной чертой нацистских идеологов.
Доктор Дикс перешел к еврейскому вопросу. На этот счет в отношении меня подобных обвинений не выдвигалось, но вопрос касался обвинения в приверженности нацистской идеологии, и мой адвокат справедливо делал вывод, что «практика оголтелого антисемитизма неразрывно связана с этой идеологией».
Итогом моего выступления было как раз то, чего мы ожидали. Американский обвинитель Джексон вскочил на ноги и прервал заседание возгласом:
— Мы допускаем, что доктор Шахт действительно оказывал помощь и поддержку отдельным евреям. Но мы утверждаем, что он придерживался взгляда, что немецкие евреи должны быть лишены своих гражданских прав, а также утверждаем, что доктор Шахт поддерживал и принимал участие в преследовании немецких евреев.
Доктор Дикс сразу же поставил вопрос: выдвигались ли против меня подобные обвинения в военных преступлениях на суше и на море и явствовало ли это из обвинения? Джексон сильно возбудился. Вмешался председатель суда. Обсуждение моих военных преступлений на суше и на море временно отложили, и мы вернулись к еврейскому вопросу.
— Еврейский вопрос, — сказал я, — возник в 1930 году, когда нью-йоркский банкир Джеймс Шпейер (уже покойный) объявил о своем визите в Германию. Я пошел к Гитлеру и сообщил ему: «Господин Джеймс Шпейер, один из наиболее уважаемых нью-йоркских банкиров и крупный спонсор своей бывшей страны, едет повидаться со мной, и я намерен дать банкет в его честь. Полагаю, что у вас нет возражений». На это он ответил очень решительным и твердым тоном: «Господин Шахт, вы можете поступать так, как хотите». Из этого я понял, что с этих пор он дал мне полную свободу действий в общении с моими еврейскими друзьями, чем я и воспользовался. Банкет состоялся. Я упоминаю об этом только потому, что это был первый раз, когда между нами обсуждался еврейский вопрос. Двух примеров будет достаточно, чтобы проиллюстрировать позицию, которую я занимал в каждом случае, касающемся евреев. Я постоянно искал случая продемонстрировать ее публично.
Затем я рассказал о случае в Арнсвальде — уже упоминавшемся — и о своем обращении к молодым сотрудникам во время рождественской вечеринки. Передал также содержание своего разговора с Гитлером в июле 1934 года относительно беспрепятственной предпринимательской деятельности евреев.
Я почти через силу рассказывал о том, как помогал евреям, потому что поддерживать этих гонимых людей, хотя бы в глубине души, является долгом любого порядочного человека.
Мой адвокат полагал, что было бы неплохо ознакомить трибунал с моим мнением о Гитлере. Едва он выразил это мнение, как Герман Геринг — насколько был в состоянии — повернулся на скамье подсудимых ко мне спиной. Я сказал суду, что всегда рассматривал Гитлера опасным, малообразованным типом и придерживаюсь этого мнения до сих пор. Поза Геринга на скамье подсудимых выражала явное неодобрение, когда я продолжил свое выступление:
— Гитлер мало учился, но компенсировал это позднее беспорядочным чтением. Он приобрел большое количество книжных знаний и виртуозно пользовался этим во всех дебатах и речах. В некоторых отношениях он был, несомненно, гениален. Он был одержим идеями, которые никому другому не приходили в голову, которые были рассчитаны на преодоление больших препятствий либо своим поразительным примитивизмом, либо чаще всего своей ошеломляющей жестокостью. Это был, безусловно, дьявольский гений по силе психологического воздействия на массы. Генерал фон Вицлебен однажды подтвердил то, что никогда не могло обмануть меня и немногих других в личных беседах с Гитлером, — фюрер умудрялся оказывать поразительное влияние на других людей. Несмотря на свой хриплый, резкий голос и манеру, в какой этот голос срывался, а иногда доходил до крика, ему удавалось вызывать у громадных толп истеричный восторг. Мне кажется, что вначале им вряд ли руководили злые помыслы.
Геринг повернулся так, чтобы отчасти видеть меня, и выжидающе смотрел на меня, пока я продолжал:
— Несомненно, что Гитлер вначале руководствовался добрыми намерениями. Но постепенно он поддался тем самым чарам, которыми воздействовал на массы. Потому что, кто бы ни ставил себе целью вводить массы в заблуждение, кончает тем, что его самого вводят в заблуждение эти самые массы. По-моему, именно эта взаимозависимость — страсть руководить и неспособность противостоять руководству другими — побудила его следовать под уклон стадного инстинкта, чего должен опасаться любой политический лидер, как чумы.
Я признал, что не мог не восхищаться некоторыми качествами Гитлера.
— Это был человек неукротимой энергии и воли, которая не считалась ни с какой оппозицией. По-моему, это было связано исключительно с этими факторами — массовой психологией и его собственной силой воли, благодаря которой Гитлер смог обеспечить себе поддержку сорока, а затем и пятидесяти процентов всего немецкого населения.
Затем к присяге в качестве свидетеля был приведен защитой Гизевиус. Он показывал прежде, что я проявлял заметную активность в попытках вызвать падение Гитлера. Доктор Дикс поинтересовался, когда я впервые осознал какую-то степень своей внутренней антипатии к Гитлеру.
Я сказал, что это случилось после путча Рема.
Доктор Дикс продолжил тему и пожелал знать, когда я превратился в «заговорщика» против Гитлера. Я обозначил срок делом Фрича.
В ходе разбирательства дела Фрича — не сразу, но в течение нескольких недель, даже месяцев — для меня стало ясным, что Гитлер хочет войны или, по крайней мере, не готов предпринять все возможное для ее предотвращения.
Я сказал буквально следующее:
— Любая возможность ведения политической пропаганды среди немецкого народа совершенно исключалась. Отсутствовали свобода собраний, свобода слова, свобода писательства. Невозможно было даже вести разговоры в небольшом интимном кругу. Страну наводнили шпионы и детективы. Каждое слово, произнесенное в присутствии более чем одного собеседника, могло угрожать жизни. Единственное, что оставалось, — противопоставить силу этому террору, который не допускал никаких демократических реформ и конструктивной критики. Постепенно я пришел к выводу, что единственный способ покончить с гитлеровским террором заключался в организации путча и покушении на жизнь Гитлера.
— Что вы думали о Гитлере в это время? Просто разочаровались в нем или полагали, что он вас обманывал? — спросил доктор Дикс. — Как вы реагировали на это?
— Разочарования в Гитлере не было, — отвечал я, — я не ожидал от него многого, поскольку знал о его характере. Но полагал, что он обманывает меня, что он лжет и обманывает меня направо и налево, поскольку все, что он обещал вначале немецкому народу, включая меня, впоследствии не выполнял. Он обещал равные права всем гражданам, но своим последователям — независимо от квалификации — дал больше прав, чем другим гражданам. Обещал, что законы, касающиеся иностранцев, будут действовать в отношении евреев, то есть они будут пользоваться такой же защитой, как и иностранцы. Он добился того, что евреев лишили всех прав и стали обращаться с ними как с людьми, объявленными вне закона.
Он обещал искоренить ложь в политике, но его политика — при содействии министра Геббельса — представляла собой не что иное, как ложь и трюкачество.
Он обещал немецкому народу поддерживать подлинное христианство, но принимал и поощрял лишь профанацию, поношение и отрицание церковных учреждений. Во внешней политике он последовательно отвергал идею войны на два фронта, но позднее допустил, чтобы развитие событий дошло до обстановки, когда такая война стала неизбежной. Он презирал и пренебрегал законами Веймарской республики, которые обязался под присягой соблюдать, когда стал канцлером.
Он использовал гестапо для подавления индивидуальной свободы. Препятствовал всякому свободному обмену информацией и обсуждению взглядов, прощал преступников и привлекал их на государственную службу. Делал все возможное, чтобы не выполнять своих обещаний. Он лгал и обманывал весь мир, Германию, меня — всех нас.
Следующий вопрос доктора Дикса вызвал раздражение обвинения. Он спросил, почему я, как депутат рейхстага, голосовал за закон, предоставляющий Гитлеру дополнительные полномочия. Он также поинтересовался тем, почему я немедленно вошел в кабинет Гитлера.
Я ответил, что никогда в жизни не был депутатом рейхстага. В этом можно убедиться, заглянув хотя бы один раз в «Справочник по рейхстагу». Далее, я не входил в кабинет сразу после «переворота».
Доктор Дикс был, кажется, удивлен.
— Но обвинение утверждает, что вы выступали в том и другом качестве! — воскликнул он.
— К сожалению, — ответил я, — в обвинительном акте против меня содержится много такого, что не соответствует действительности.
Представители обвинения принялись совещаться. Председатель сказал:
— Сейчас пять часов. На сегодня объявляется перерыв.
Доктор Дикс попросил меня объяснить, почему я вошел в кабинет в 1934 году в качестве министра экономики. В ответ я сказал, что если бы руководствовался соображениями личного покоя и комфорта, то мог бы укрыться в своем загородном доме. Но я спросил себя: каким образом такой поступок способствовал бы прогрессу политики Германии? Поэтому я вошел в кабинет Гитлера, и не из чувства энтузиазма, но из сознания важности продолжения работы для немецкого народа. Я понимал, что использование тормоза и очистительных мер возможно только в рамках участия в самом правительстве.
Судья и представители обвинения устремили на меня изумленные взгляды, когда я заявил, что, по моему мнению, конструктивные элементы обладали численным превосходством даже в самой партии. Они еще больше удивились, когда я сказал, что вначале массы порядочных молодых парней присоединились к СС по причине того, что Гиммлер представлял эту организацию неким инструментом борьбы за идеальный образ жизни.
Я отдавал себе отчет, что судьи слушают с живым интересом мои разъяснения о том, как Гитлер умел привязывать к себе своих соратников по партии. Он знал что-нибудь компрометирующее на каждого из них — какую-нибудь ошибку или проступок. Знал каждую подробность их жизни, и они боялись возможных разоблачений с его стороны.
К моему большому удовлетворению, доктор Дикс задал такой вопрос:
— Располагали вы информацией относительно каких-нибудь секретных договоренностей, секретных приказов или намеков, которые имели своей целью незаконное посягательство на мир и безопасность?
Я мог откровенно сказать, что ни сам, ни кто-либо из моих коллег в министерстве, ни какой-либо руководитель, не принадлежавший к узкому кругу сподвижников Гитлера, не был в состоянии получить такую информацию.
Адвокат попросил меня объяснить суть моих взаимоотношений с Гитлером. Я ответил:
— В первое время он постоянно приглашал меня завтракать с ним и несколькими близкими сподвижниками по ведомству канцлера. Я принимал приглашения с перерывами дважды и должен признать, что был удручен не только интеллектуальным уровнем разговора и подобострастным отношением к персоне Гитлера, но также тем, что вся компания была чужда мне по духу. Больше я не посещал Гитлера ни официально, ни приватно.
Затем мне пришлось рассказывать о своих взаимоотношениях — частых или редких — с другими партийными бонзами. После этого доктор Дикс зачитал мне обвинительное заключение господина Джексона:
— Можно ли поверить, что Яльмар Шахт — сидевший в первом ряду участников конференции нацистской партии в 1935 году и носивший эмблему партии — был включен в нацистский пропагандистский фильм исключительно по соображениям кинематографического творчества? Поскольку этот великий мыслитель одолжил свое имя этому гнусному сборищу, то он придал ему определенную респектабельность в глазах любого самого непонятливого немца.
Сначала я выразил благодарность за комплимент. Быть «представительной величиной, великим мыслителем» очень приятно. Затем я привел Джексона и многочисленных сотрудников в немалое смущение. В 1935 году у меня не было никакого партийного значка — большая неприятность для американского обвинения. Просто и откровенно я объяснил, что участвовал в партийных мероприятиях в Нюрнберге в 1933 и 1934 годах. После этого доктор Дикс подключил свою тяжелую артиллерию. Он спросил, был ли представлен на этих партийных конференциях дипломатический корпус в лице глав соответствующих дипломатических миссий. Я ответил, что, за исключением советского и американского послов, присутствовали все ведущие дипломаты «в значительном числе, при полном параде и в первом ряду».
Это заявление немедленно произвело заметное шевеление в суде не только среди представителей обвинения, но также среди иностранных журналистов. Только русские сидели, гордо выпрямившись. Я полностью отдавал себе отчет, что американское обвинение вмешается, чтобы помешать моему адвокату и мне, потому что очень легко было понять, куда мы клоним. Если британский и французский послы — не говоря о других — могли присутствовать на партийной конференции в качестве гостей Гитлера, то почему не мог я? Мой адвокат хотел знать, как объяснить присутствие на партийных конференциях в Нюрнберге иностранных дипломатов.
— Дипломатический корпус как таковой присутствует только на государственных мероприятиях. В данном случае это было чисто партийное мероприятие. Как объяснить присутствие иностранных дипломатов? — воскликнул он.
Джексон уже вскочил на ноги. Он протестовал против замечаний моего адвоката и моего собственного. Затем в виде необычного приговора он заявил, что все это его нисколько не смущает, «если вообще здесь возможно какое-нибудь смущение». Мне пришло в голову, что он несколько запутался.
В зале поднялся шум. Помощник господина Джексона положил перед ним какие-то документы. Он взял их в руку, но не читал, вместо этого потрясал ими в воздухе и кричал:
— Нет ни малейшей ценности в показаниях этого свидетеля (то есть меня) относительно поведения послов других стран и в его оценках. Причины их присутствия на партийной конференции, к которой он присовокупил свое имя, как мне кажется, не имеют никакой ценности как свидетельства. Я не отрицаю, что они были там, но думаю, что если он говорит ради того, чтобы что-то сказать, без предоставления фактов… то хочу дать ясно понять, что не имею никакого желания возражать ни против любого факта в этом свидетельстве, ни против большинства мнений, о которых он распространялся так долго. Но я считаю, что его отношение к действиям иностранных послов не входит в число важных и существенных доказательств.
Я попытался что-то сказать. Доктор Дикс тоже. Председатель суда оборвал нас обоих. Русские, полные чувства собственного достоинства, бросали искоса взгляды на британских и французских судей. Наконец председатель позволил доктору Диксу продолжать. Но мой адвокат не собирался в данный момент менять тему. Он хотел ответить обвинителю Джексону и заверил суд, что задал вопрос не из упрямства, но потому, что важно было дать понять сложность положения для немецкой защиты, когда представители зарубежных стран поднимают тему участия в партийной конференции.
Председательствующий судья был удовлетворен. Суть его замечания состояла в том, что если адвокат желал отметить участие дипломатов в партийной конференции, то против этого нечего возразить.
Господин Джексон переключился на другую столь же важную тему.
— Вы поддерживали перевооружение средствами Имперского банка. Почему?
— Союзные державы обещали всеобщее разоружение, — начал я. — Мне представлялось, что в политическом смысле Германия обладала равными правами с другими государствами. Поскольку они не выполняли своего обещания разоружаться, то я полагал, что и моя страна вынуждена вооружаться до обычного уровня.
Я рассказал о системе мефо-ваучеров, о вооружении Чехословакии и Польши в то время и о том, как в 1935 году Россия заявила о своем намерении довести общую численность своей армии в мирное время до миллиона человек. Я попотчевал американцев рассказом о разговоре, который имел с их послом в Москве — господином Дейвисом — во время его пребывания проездом в Берлине. Прочел фрагмент из «Воспоминаний» посла, в которых он упоминает этот разговор: «Шахт с ликованием буквально выпрыгнул из своего кресла, когда я изложил инициативу президента Рузвельта относительно того, что вооружение должно ограничиваться таким оборонительным оружием, которое человек способен нести на плече». Я процитировал другой отрывок из книги господина Дейвиса, согласно которому я всерьез высказывался за всеобщее разоружение. Все это время я держал в поле своего зрения Джексона с ощущением, что вскоре должно случиться нечто необычное. Доктор Дикс считал, что я должен рассказать суду о том, сколько денег, находившихся в распоряжении Имперского банка, выделил на перевооружение.
Господин Джексон снова вскочил на ноги. Это, утверждал он, не относится к делу. Никому не интересно, много или мало истратила Германия средств на перевооружение.
Господин Дикс спокойно возразил, что, наоборот, суду следует поинтересоваться этим: ведь, исходя из обширности или ничтожности суммы военных расходов, можно будет уверенно определить, планировалась ли агрессивная война, или перевооружение служило исключительно целям обороны. Должен сознаться, что лично я не особо помог своему защитнику в этой дискуссии, поскольку ошибся в цитировании, упомянув миллионы вместо миллиардов. Скамья подсудимых отреагировала на эту ошибку едва заметной улыбкой.
Господин Дикс напомнил о другой претензии обвинения. Оно считает преступлением то, что в период моего пребывания в должности председателя Имперского банка Третьего рейха национальный долг увеличился втрое.
На это я бодро и спокойно ответил:
— Обвинение могло бы с тем же основанием упрекнуть меня в том, что в период моего пребывания на этом посту значительно выросла рождаемость в Германии. Хочу твердо заявить, что не вижу за собой вины в обоих случаях.
Французский судья слегка улыбнулся, другие оставались бесстрастными.
Последовали бурные дебаты вокруг сумм, затраченных на вооружение Германии в период, когда я контролировал финансы страны. Их ход сложился в мою пользу, и председательствующий судья признал это.
После полудня дискуссия сконцентрировалась вокруг вопроса, насколько мне была известна непосредственная заинтересованность Гитлера в войне.
В ее ходе прозвучало свидетельство Шпеера. Летом 1937 года он находился в горной резиденции Гитлера. Сидел на террасе и слушал через открытое окно, как мы с Гитлером спорили друг с другом. Шпеер видел, как я удаляюсь. Затем Гитлер вышел на террасу и сказал ему:
— Только что у нас с Шахтом был серьезный спор. Больше не могу работать с Шахтом. Он рушит все мои финансовые планы.
Это было совершенно справедливо. Я действительно рушил финансовые планы Гитлера, и по существенной причине. Я не желал, чтобы он готовился к агрессивной войне, и не собирался помогать ему в этом деле. Фактически я наложил эмбарго на использование тех средств Имперского банка, в которых был заинтересован Гитлер. Он был вынужден обращаться к крупным банкам, и легко представить его отношение ко мне. Легко представить для немца, но мне нужно было прояснить это для других. Поэтому в ответ на вопрос моего адвоката доктора Дикса я разъяснил:
— Если бы я сказал Гитлеру, что больше не дам ему денег потому, что он готовит войну, то уже не был бы здесь и не имел бы удовольствие вести столь ободряющий разговор с вами, господин адвокат. Мне пришлось бы консультироваться со священником, и это было бы одностороннее действо, поскольку я лежал бы молчаливо в могиле, пока священник произносил молитву за упокой.
В четверг, 2 мая, обсуждался вопрос о моей отставке с поста председателя Имперского банка. Обвинение утверждало, что я «исхитрился» добиться своего увольнения с простой и единственной целью освободиться от финансовой ответственности. Прокурор заявил, что меморандум, который я вручил Гитлеру и в результате которого трое из нас были уволены, не содержал никакого упоминания о нашем отказе выделить Гитлеру средства на военные цели. Напротив, мы основывали свой отказ в дальнейших кредитах техническими аргументами, такими как избыточный спрос на рынке капиталов, невозможность повысить налоги и т. п. Я объяснил суду, что в условиях Третьего рейха просто не существовало возможности сказать господину Гитлеру: я не дам вам денег на войну. Рассказал также судьям, как Гитлер, когда получил меморандум, воскликнул: «Это же мятеж!»
Затем я пустился в подробности:
— В 1937 году я попытался установить, на поддержку каких группировок можно положиться, чтобы свергнуть гитлеровский режим. Могу заметить только, что ученые сидели смирно и слушали наиболее абсурдные речи национал-социалистов без малейшей попытки возразить. Помню, как ведущие предприниматели покинули мою прихожую и устремились к Герингу, когда увидели, что я перестал что-то значить для делового мира. Короче говоря, опереться на эти группы было невозможно. Единственной надеждой оставались генералы, армия, тем более что можно было рассчитывать на оппозицию даже в преторианской гвардии СС.
В результате я сначала вышел на контакты с такими генералами, как Клюге, хотя бы для того, чтобы убедиться в существовании в армейских рядах людей, с которыми можно было поговорить откровенно. Я уже говорил об этом здесь и не хотел бы повторяться. Этот первый шаг позволил мне связаться в ходе войны с различными генералами.
Доктор Дикс спросил, что я делал вслед за началом войны.
— Всю войну я искал подходы к генералам, которые могли принести хоть какую-то пользу.
Тема дискуссии на заседании после полудня сосредоточилась вокруг того, что сказал обо мне Гитлер после событий 20 июля 1944 года. Шпеер знал точно, что он сказал. 22 июля Гитлер лично подписал ордер на мой арест. Делая это, он пребывал в состоянии ярости, и его замечания обо мне носили явно злобный характер. Ему серьезно мешали мои «негативные действия». Для него было бы лучше расстрелять меня до начала войны.
Когда я рассказывал, как снова и снова увещевал другие страны проводить экономическую политику, дающую немецкому народу шансы на выживание, но эти страны не внимали этим увещеваниям, русский генерал Руденко потерял терпение и воскликнул:
— Господин председатель! В течение двух дней мы выслушиваем длинные, утомительные заявления подсудимого Шахта. Я придерживаюсь мнения, что заявления, которые делает сейчас подсудимый Шахт, ни в коей мере не являются ответами на конкретные вопросы, относящиеся к обвинению против него, но являются просто словоблудием. Мне кажется, что это лишь затягивает процесс.
Председатель, однако, заявил, что суд не желает мне мешать в осуществлении моей защиты.
Доктор Дикс задал уместный вопрос:
— Почему вы не эмигрировали?
На это я ответил:
— Если бы это был вопрос моей личной судьбы, ничего не было бы легче. Но мои личные дела к этому не имели отношения. После того как я посвятил себя с 1923 года служению общему благу, передо мной стоял один вопрос — вопрос выживания моего народа и страны в целом. Во всей истории я не знаю эмигрантов — конечно, речь идет о добровольных эмигрантах, а не ссыльных, — которые были бы полезны для своей страны.
Доктор Дикс припас напоследок еще несколько слов. Он вернулся к теме иностранных дипломатов. Суть его высказываний заключалась в том, что для людей, подобных мне, имело большое значение, что весь мир был в наилучших отношениях с Гитлером, в то время как я был против него — даже официально — с 1938 года.
Разумеется, последовали бурные дебаты о том, какой вопрос должен, а какой не должен обсуждаться в суде. Председатель суда и мой адвокат сошлись на следующем: моему защитнику будет позволено спросить: «Как признание нацистского правительства другими странами повлияло на группу заговорщиков, с которой был связан подсудимый Шахт?»
Но американский обвинитель Джексон возражал против этого. Он заявил:
— Мы постепенно приближаемся к ситуации, которую нельзя терпеть в суде, и я совершенно не могу понять, каким образом может служить смягчающим обстоятельством в защите Шахта указание на то, что иностранные правительства поддерживали контакты с германским рейхом даже в период его деградации.
Он подытожил ситуацию правильно. Как показал итог суда, он действительно оказался в безвыходном положении.
Председатель объявил:
— Суд считает, что этот вопрос имеет значение.
Поэтому я подтвердил свое заявление о том, что иностранные государственные деятели и миссии поддерживали дружеские, даже сердечные отношения с Гитлером, в то время как я с ним уже поссорился.
Суд прервали на десять минут. Я понимал, что дело приобретет серьезный оборот, поскольку господин Джексон по возобновлении заседания начнет перекрестный допрос. Он добивался моего скальпа. Я не собирался с ним расставаться.