Глава шестнадцатая Кровавый трибунал

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава шестнадцатая

Кровавый трибунал

Альба расквартировывает в Генте tercio из Неаполя; в Льеже — tercio из Ломбардии; сардинское tercio — в Эно; кавалеристов из Франш-Конте — близ Маастрихта. При себе он оставляет сицилийское tercio и обосновывается в отеле Кулембург — том самом, где проходило пиршество гёзов. Вся страна у него в руках. Он показывает регентше письма короля: «…в деревнях стали творить вещи отвратительные и мерзкие, подняли шум; вследствие этого мы назначаем герцога Альбу нашим наместником, представляющим нашу персону, и облекаем его всеми привилегиями, юрисдикциями, полномочиями, правами и прочими преимуществами, какие подобают нашим наместникам. Вышеозначенный герцог один будет иметь суверенное право приказывать и делать все то, что сочтет необходимым для нашего блага, — в том числе выносить смертные приговоры, конфисковывать имущество и принимать любые другие меры в отношении всех тех, кто, как он обнаружит, виновен в преступном мятеже». В другом письме говорится: «Герцогине, нашей сестре, надлежит повиноваться герцогу Альбе и всем его повелениям, как нашей собственной персоне». Прочитав это, Маргарита в тот же вечер посылает Филиппу II прошение об отставке и письмо, в котором сообщает о своем желании вернуться в Парму. Она покинет Брюссель в декабре.

Совет по делу о мятежах — судебный орган, учрежденный Альбой, — народ будет называть не иначе как Кровавым трибуналом. В Совет не пригласили профессиональных юристов, поскольку, как объяснял герцог королю, «эти законники выносят обвинительный приговор только в том случае, если у них имеются доказательства преступления». Члены Совета ведут судебные процессы, но приговоры подписывает только сам герцог. Если — что случается очень редко — Совет предлагает меру наказания, отличную от смертной казни, Альба возвращает дело на доследование. Все те, кто в свое время подписал «Дворянский Компромисс», виновны в оскорблении Величества. Протестантские проповедники и члены церковных консисторий, мятежники и иконоборцы — все они, несомненно, заслуживают смертной казни. Обсуждению подлежит лишь форма экзекуции. Если осужденный отречется от протестантской веры, он сможет избежать казни посредством удушения или сожжения на костре. Однако возвращение в лоно католической церкви не спасет его от обезглавливания, которое, наряду с повешением, является самой распространенной формой осуществления смертного приговора. Анабаптистов, как правило, отправляют на костер, в редких случаях четвертуют. Каково общее число жертв? Более трех тысяч — только за первые месяцы деятельности Совета. Те же, кому удалось бежать, обречены на жизнь вдали от родины.

Трибунал — сборище теней и бандитов. Некоторые его члены целыми днями наслаждаются в подземельях зрелищем пыток и не способны почти ни на что иное, кроме как насыщать глаза видом крови, а уши — криками терзаемых жертв. Другие — раболепствующие чиновники, думающие лишь о том, чтобы вовремя открыть судебное заседание и никоим образом не навлечь на себя недовольство начальства. Доверенным лицом Альбы стал некий Варгас, который родился в Испании, но бежал из своей страны после того, как изнасиловал маленькую девочку, находившуюся на его попечении. Преданность герцогу приносит ему немалую выгоду. Он не говорит ни по-французски, ни по-фламандски и добился того, что приговоры начали составлять на латыни. Но и латынь его ублюдочна — он, например, любит повторять фразу: Non curamus vestros privileges.[154] Он зарабатывает вдвое больше остальных: шестнадцать экю в день, выплачиваемые из конфискованного имущества. Но как подсчитать, какую дополнительную прибыль получают эти убийцы за счет откровенного грабежа или вымогательства?

Трибунал действует вопреки всем законам. Тем, кто пытался протестовать против его тирании, ссылаясь на факты нарушения прав Провинций, Альба отвечал, что оскорбление Величества автоматически влечет за собой утрату виновными всех привилегий, всех обычных прав; кроме того, если он, наместник, будет обращать внимание на подобные мелочи, это пойдет лишь во вред королевской власти. Кавалеры Золотого руна по уставу могли быть судимы только членами своего ордена — Альба вообще запретил им проводить какие бы то ни было собрания, «хотя бы даже устраиваемые с единственной целью совместного произнесения молитвы „Верую“».

Столовое серебро и драгоценности, шпалеры и ковры, картины, золото и деньги осужденных на смерть и отправившихся в изгнание свозят в отель Кулембург целыми телегами. Одни только столовые приборы из дворца Эгмонта заняли шестнадцать сундуков. Имения принца Оранского конфискованы; правительственные чиновники опустошили арсеналы и фехтовальные залы его замков: семь барж, загруженных пиками и аркебузами, порохом, ядрами и пушками, были отправлены в Гент — и вскоре это оружие обратилось против фламандского народа.

Удивительная машина! Усердие в католической вере, забота о государственных интересах и финансировании административного аппарата, стремление чиновников обеспечить себе личный доход — все это вместе запустило и поддерживает в действии механизм жестоких гонений. Осудить кого-нибудь на смерть или вынудить отправиться в изгнание — значит стать наследником его имущества. Костер, на котором горит подозреваемый в ереси, — это гарантия попадания определенной суммы в сундуки Альбы, что позволит ему компенсировать расходы на правосудие. Конфискованное имение — это возможность выплатить жалованье целому полку или одному офицеру. За счет грабежей удастся сколь угодно долго финансировать оккупационную армию. Ведь кормит ее и предоставляет постой местное население.

Бюргерам, ремесленникам и простолюдинам запрещено «уезжать с места жительства, будь то в одиночку или с семьями, тайно или открыто, а также транспортировать куда бы то ни было, по воде или сухопутным путем, свое движимое имущество или товары — в противном случае их будут считать виновными или подозреваемыми в устроении беспорядков и преследовать по закону, а вышеозначенное движимое имущество, приготовленное для транспортировки, конфисковывать; лодочники или извозчики, которые не сообщат властям об обратившихся к ним потенциальных эмигрантах, будут считаться подозрительными лицами и подвергнутся наказанию, а их лодки, телеги и лошади будут конфискованы». Едва успели опубликовать этот ордонанс, как десять бюргеров из Турнэ были схвачены на дороге; их раздели и голыми отправили по домам. Нескольких жителей Антверпена подвергли порке за то, что они прятали у себя пакеты с товарами и одеждой, намереваясь переправить их в Англию. Para que cada uno piense que a la noche о a la manana se le puede caer la casa encima, — писал в Мадрид герцог Альба («Пусть каждый думает, что в любой момент — ночью или днем — крыша собственного дома может обрушиться ему на голову»). После террора люди тем более оценят всеобщую амнистию — но они получат ее не раньше, чем все попытки мятежа будут окончательно подавлены.

Отель Нассау грабили несколько недель. Долбили стены, разбивали лестницы, надеясь найти тайники с секретными бумагами или драгоценностями. Альба разыскивал для своего короля определенные картины, которые, как он знал, находились в собственности Вильгельма, — прежде всего «Сад наслаждений» Босха. Долго пытали Питера Кола, привратника дворца, — заставляя, во-первых, предать принца, подтвердив выдвигаемые против него обвинения, и, во-вторых, показать, где спрятаны сундуки с наиболее ценными вещами. Подозревали, что он закопал в парке лучшие столовые приборы. Он так и не проронил ни слова. В конце концов, солдаты, которые простукивали стены, обнаружили босховский триптих. Альба сам спустился, с факелом в руке, чтобы посмотреть на него — так смотрят на эксгумированный труп. Группа самых доверенных приближенных помогала наместнику в этой странной миссии: они должны были «арестовать» шедевр, вывезти за пределы Фландрии принадлежащее ей чудо. Картину отправили в Эскориал.

Эгмонт не уехал из страны. Неужели — после всего, что было, — он еще полагается на слово Альбы? Горн удалился в свой замок Веердт. Он не хочет появляться в Брюсселе, заполненном испанцами. Альба говорит его секретарю: «Я сожалею, что король не вознаградил должным образом вашего господина. Великие государи порой запаздывают с признанием заслуг своих подданных. Если бы мне представился случай увидеться с графом, я бы доказал, что желаю ему добра. Недоверие, с каким относятся ко мне сеньоры этой страны, глубоко ранит меня. Ведь я — друг и слуга их всех». Горн, наконец, сдается, надеясь получить должность вице-короля Неаполя. Он приезжает в Брюссель. Фернан де Толедо, родной сын Альбы и великий магистр ордена Святого Хуана, приглашает к себе его, а также Эгмонта, секретарей того и другого — Бакерзеела и Лалоо — и бургомистра Антверпена ван Стралена. Банкет, согласно планам хозяина дома, должен продолжаться весь день. Однако около трех часов пополудни герцог Альба присылает своих трубачей, чтобы они развлекли гостей сына, и записку, в которой просит обоих графов чуть позже пожаловать к нему, ибо он хочет проконсультироваться с ними относительно архитектурного проекта будущей цитадели Антверпена. Понял ли сын Альбы, какую роль уготовил ему отец? Почувствовал ли стыд, угрызения совести? Да, несомненно. Он, олицетворение испанской чести, не мог допустить того, что должно было произойти. И хотел избавить отца от подобного позора. Он наклоняется к Эгмонту, который, ничего не подозревая, подносит к губам бокал с маасским вином, и шепчет ему: «Сеньор граф, возьмите лучшего коня и бегите! Клянусь вам, что ваша жизнь в опасности». Эгмонт поднимается. В голове проносится воспоминание о том миге, когда рука Альбы легла на его плечо и они вместе пошли по испанскому лагерю, а солдаты осыпали его, Эгмонта, грязными оскорблениями; он вновь испытывает краткий прилив страха — как тогда. Он выходит в соседнюю комнату, чтобы обдумать услышанное и посоветоваться со своим другом Нуаркамом, который доставил записку. Но Нуаркама уже назначили будущим судьей Эгмонта: его, Нуаркама, час пробил — он мог спасти себя только такой ценой. Если граф сумеет бежать, что будет с ним самим? Ведь он обещал герцогу вынести Эгмонту смертный приговор. Поэтому Нуаркам только весело смеется и убеждает друга в нелепости его подозрений. Говорит, что совет Фернана де Толедо есть не более чем хитрость, попытка испытать благонадежность графа: бежать — значит показать свое недоверие к Альбе, стать его врагом. Нуаркам возвращается вместе с графом в обеденную залу и садится рядом с ним за празднично накрытый стол. Час спустя Эгмонт уже входит в кабинет герцога; инженер развернул на столе пергамент, на котором обозначен план замка. Эгмонт мысленно упрекает себя, что сомневался в честности Альбы. Потом Альба вдруг исчезает. Эгмонт тоже хочет покинуть комнату. Но в этот момент Санчо де Авила, комендант испанского лагеря, приближается к нему, сообщает, что он, Эгмонт, арестован, и отбирает оружие. Через несколько минут арестовывают и Горна. Обоих секретарей, которых Альба собирается заставить — под пытками — давать показания против их господ, задерживают в гостинице. Ван Стралена, вместе с Эгмонтом и Горном, отправляют в Гентскую крепость. Там всех троих содержат в одиночных камерах, обитых черной тканью и освещаемых лишь одной свечой. Они теряют счет дням заточения. Ни малейший шум не проникает через толстые стены их узилища. Сон их наполнен томительным ожиданием смерти. Просыпаясь, они видят стены своей будущей гробницы. Дважды в ночь, когда меняется караул, капитан с факелом в руке входит в камеры и заглядывает им в лица. Испания времен Альбы умела гениально организовывать деятельность полиции и театральные эффекты, пыточные процедуры и террор…

Процесс Горна и Эгмонта тянулся долго. Может быть, Альба надеялся, что в короле все-таки проснется великодушие? Их обвиняли в мятеже и предательстве. Атака Людовика Нассауского на испанские войска и его победа при Хейлигерлее ускорили вынесение приговора. Казнь назначена на 5 июня — воскресенье, Троицын день. Эшафот, обтянутый черным, воздвигнут на Большой площади Брюсселя. Огромное количество солдат, вооруженных пиками и аркебузами, заполняет площадь и прилегающие улицы. Эгмонту и Горну сообщили о дне их смерти только накануне. У них не было возможности попрощаться хоть с кем-то из близких. За всё утро никто ни разу не подошел к их дверям. Эгмонт требует, чтобы этому томительному ожиданию был, наконец, положен предел. И вот их ведут по улицам, а народ молчит или плачет. В лучах июньского солнца блестят фасады и крыши домов. Эгмонт бледен, но он не дрожит и не замедляет шагов. Надеется ли он на милость (точнее, справедливость) короля; на то, что вся эта чудовищная церемония окажется инсценировкой, испытанием их мужества? Или он понял — пусть поздно, — какому безумному и коварному животному хотел быть верным слугой? Эгмонт и сейчас не утратил самообладания, никогда не покидавшего его в минуты смертельной опасности. Он одет, как во дни больших праздников, в малиновый с узорами шелковый пурпуэн и черный плащ с золотым позументом, в шоссы из черной тафты и замшевые чулки цвета зеленоватой бронзы; его высокая шляпа, тоже из черной тафты, украшена черно-белым плюмажем; на груди сверкает орден Золотого руна. Он проходит между ротами солдат, выстроенными в боевом порядке, с развернутыми знаменами. Он приветствует всех капитанов и солдат, прощается с ними, и многие плачут. Наконец он видит эшафот и плаху, священника с крестом. Он сам подходит к палачу и становится на колени. Через несколько мгновений Горн, поднявшись на верхнюю ступеньку лестницы, замечает пятна крови на затянутых черным бархатом досках эшафота. Те, кто рядом, слышат его шепот: «Друг, это ты лежишь здесь?» Но его самого уже хватают сзади, подталкивают к плахе… На протяжении двух часов головы Эгмонта и Горна были выставлены в медных тазах для всеобщего обозрения. Тело Эгмонта передали для погребения в монастырь Святой Клары. Туда стекались толпы народа, люди целовали гроб и орошали его слезами. Ночью, по повелению герцога, головы казненных были помещены в ларцы из эбенового дерева и под охраной солдат отправлены в карете в Мадрид.

Герцог наблюдал за казнью из окна одного дома на Большой площади, отступив на несколько шагов вглубь комнаты. Он смотрел. Его же самого видно не было. Этого человека народ вообще никогда не видит. Когда он едет из Брюсселя в Антверпен, или перемещается из одного гарнизона в другой, или даже просто направляется по делам в какое-то место Брюсселя, густая сеть пик и аркебуз отделяет его от всех тех, кто попадается ему на пути. Ему пятьдесят девять лет. Он — высокий, худой, с суровыми чертами лица, нездоровым цветом кожи, поредевшей седой бородкой. Его отец погиб, когда ему было четыре года (пал от рук мавров). Дед с самого детства воспитывал его как будущего военного. Он научился скрывать под изысканными манерами и любезными словами приступы внезапного гнева, которые случаются у него нередко. Ему свойственны немногословие, жесткость, надменность. Королю он предан более, чем Папе (с которым ему случалось сражаться). Он лютой ненавистью ненавидит фламандцев и всю эту страну. Жесток ли он? Он просто хороший солдат, исполнительный служака: прикажут распять кого-то — распнет. Хотя сам он, возможно, предпочел бы более мягкие меры.

«Сей народ настолько благодушен, — пишет он Филиппу II, — что прояви Ваше Величество милосердие, это побудило бы здешних жителей нести бремя послушания настолько же хорошо, насколько ныне они несут его дурно. Казни поселили в их сердцах такой ужас, что они убеждены, будто наше правление всегда будет кровавым. А пока подданные живут с такой мыслью, они не могут любить короля». Когда графиня Эгмонт, с распущенными волосами, босая, похожая на безумную или на кающуюся грешницу, бросалась от одного алтаря к другому, от двери к двери, умоляя, чтобы ее мужу сохранили жизнь, герцог никак на это не реагировал. Он выполнял свой долг — и сознание этого делало его совершенно непреклонным. Однако потом, с тем же курьером, который сопровождал ларцы из эбенового дерева, он отправил королю письмо, где были такие строки: «Я чувствую самое глубокое сострадание к графине Эгмонт и ее детям. Я умоляю Ваше Величество проявить милосердие и сделать для них что-то, что позволит им прокормить себя. Я даже не знаю, будет ли она ужинать сегодня вечером — настолько она покинута всеми и несчастна; я думаю, что на земле нет ничего печальнее ее участи». Когда же король ответил, что препоручает эту семью Богу и уже распорядился, чтобы за нее молились во всех церквях Испании, герцог еще раз попытался настоять на своем: «Графиня умерла бы от голода вместе с детьми, если бы я не послал ей немного денег». Может быть, он все-таки способен испытывать жалость. Но, как бы то ни было, свою миссию он исполняет. А миссия его заключается в том, чтобы искоренять любой мятеж, даже если для этого потребуется уничтожить в Нидерландах всё живое — искоренить всё, вплоть до самой маленькой деревушки. Один из его ордонансов против подозрительных лиц (а есть ли хоть кто-нибудь, кто не вызывал бы подозрений у этого бешеного испанца?) гласит: «Необходимо с большим тщанием выявлять таковых лиц и места, где они прячутся; и первых, кого обнаружат, будь то мужчины или женщины, следует немедля повесить либо удавить, а дома их разрушить вплоть до основания, чтобы этой жестокой демонстрацией внушить им тем больший ужас и заставить их стать благоразумнее, дабы впредь они воздерживались от подобных дурных поступков».

Он не претендовал на роль борца с ересью, а видел свою задачу лишь в том, чтобы покончить с беспорядками и непослушанием. Он просто, как и многие другие, был готов скорее разорить эту страну войной, но сохранить ее для Бога и короля, нежели дать ей спокойно развиваться в мирных условиях, но уступить дьяволу и еретикам, его приспешникам. Что он видел, когда смотрел на свое отражение в зеркале — ранним утром, собираясь на заседание трибунала? Видел ли он стареющего человека, которого долг перед Испанией и Богом удерживает вдали от родины, от Толедо, от апельсиновых садов и дворцов на берегах Тахо? Или он видел в себе ангела смерти, карающий меч, олицетворение Террора? Но не утратил ли он вообще способность видеть свое лицо?

По распоряжению Альбы в каждый брюссельский дом вселили до шести испанцев. Эти солдаты и офицеры, рассредоточенные по семьям горожан, в которых вели себя как хозяева, фактически были «глазами и ушами» короля. Люди осмеливались говорить лишь намеками, а чаще молчали, даже когда оставались одни в своих комнатах: ведь испанец за стенкой мог их подслушивать. Никто больше не приглашал к себе друзей. Испанская ночь просочилась в самые интимные сферы жизни. Только красноречивые взгляды, которыми порой обменивались члены семьи, были относительно безопасным средством общения. В архивах сохранилась запись о том, что «мастер ван Питер Брейгель» освобожден от обязанности принимать на постой солдат. Идет ли речь о художнике или о его однофамильце — враче? Если льгота была предоставлена художнику, то не потому ли, что городские власти захотели таким образом выразить свое уважение к его труду и таланту? Здоровье Брейгеля начало резко ухудшаться. Участились приступы страшной усталости, головокружения. Однажды во время работы он вдруг стал харкать кровью, Не по этой ли причине магистрат Брюсселя взял дом Брейгеля под свою защиту?

Осенью Вильгельм Оранский, собрав, наконец, войска, пересек границу Нидерландов. Однако три его армейских корпуса — северный, центральный и южный — были один за другим разбиты. Когда он, навербовав новых солдат, встретился лицом к лицу с Альбой, у него уже не оставалось надежды на победу. Его армия была не менее многочисленной, чем армия противника, но, в отличие от последней, не представляла собой однородной массы, так как состояла из наемников, которые, стоило задержать им выплату жалованья, переходили на сторону противника или начинали грабить близлежащие фермы, замки и церкви. Этим бандам Альба противопоставил отряды уверенных в себе бойцов, скованных железной дисциплиной. В конечном итоге Вильгельм, измотанный противником, который дразнил его, вступая в мелкие стычки, но уклоняясь от решающего сражения, был вынужден отступить. Он потерпел полный крах. Наступила зима. Армия Вильгельма откатывалась к французской границе — голодая, грабя по пути деревни. Крестьяне отказывали в какой бы то ни было помощи, нападали на отставших с вилами и дубинами. Кавалеристы Альбы, бодрые и сытые, преследовали по пятам солдат Вильгельма, которые от усталости и недоедания еле держались на ногах. Когда Вильгельм, в один из дней 1569 года, добрался, наконец, до Страсбурга, выяснилось, что и сам он последние несколько суток ничего не ел. Больной, дрожащий от лихорадки, он даже не мог сидеть в седле. Капитаны наемников взломали дверь того дома, где он находился, и угрожали убить его, ежели он не выплатит им жалованье. Он продал магистрату свои последние пушки, бросил все вещи и ночью тайно переправился на другой берег Рейна — на барже без сигнальных огней.

Альба написал королю, что считает принца Оранского конченым человеком. Любой алькальд[155] мог бы теперь управлять Нидерландами. Приближенные наместника видели в нем «инструмент, поистине избранный Богом, чтобы покарать этих демонов». Папа, который еще недавно увещевал короля Испании несколько смягчить режим правления в Семнадцати Провинциях, воспринял известие об июньских казнях с удовлетворением. Он отметил победу Альбы под Йеммингеном — над Людовиком Нассауским, — устроив в Риме праздничные процессии. Он даже пообещал внести свой вклад в финансирование испанских войск, расквартированных в Нидерландах, и участвовать в других расходах, связанных с поддержкой там католической веры. Папский нунций назвал герцога Альбу «мечом Господа». Весть об окончательной победе испанцев привела Пия V в восторг. По обычаю, каждый год на Рождество Папа благословлял меч и шляпу и посылал их в подарок какому-нибудь прославленному христианскому князю: меч — в знак того, что светская власть дается для служения Христу; шляпу — как символ защиты, которую Христос дарует тем, кто защищает Его на поле брани. Павел III отправил эти почетные дары Филиппу II — в 1549 году, когда испанский король находился в Брюсселе, — вместе с посланием, в котором превозносил его за заслуги в деле искоренения ереси. Пий V оказал подобную честь герцогу. Альба с благоговением застегнул на себе осыпанную бриллиантами портупею, на которой висела длинная шпага, и надел серую бархатную шляпу, отороченную горностаем и расшитую жемчугом. Позже по распоряжению герцога в цитадели Антверпена была воздвигнута статуя, изображавшая его самого: на грандиозном цоколе, отлитая из бронзы переплавленных пушек Вильгельма Молчаливого, она символизировала укрощение Мятежа и Ереси. На одной стороне постамента была выгравирована помпезная латинская надпись, другую украшал рельеф: Рассвет (так переводится с испанского слово alba) прогоняет ночных хищников и разбойников. Фламандцы вынуждены были смириться с этим оскорблением их национального достоинства, с этим тщеславием, с этой ложью. Они вынуждены были собственной плотью, ежедневно, постигать ту горькую истину, что необязательно преуспевать в своих начинаниях, чтобы упорствовать в них; необязательно надеяться на успех, чтобы браться за какое-то дело. Они должны были научиться надеяться — вопреки очевидному отсутствию всяких оснований для надежды.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.