Глава 58 Нюрнбергский трибунал — 2
Глава 58
Нюрнбергский трибунал — 2
Чтобы понять причину использования методов главного американского обвинителя господина Джексона после десятиминутного перерыва, необходимо вспомнить международную политическую обстановку в 1946 году. Союзники выиграли войну. Они гордились этим, и справедливо, поскольку борьба была долгой и мучительной. К этому величайшему событию мировой истории примешивалось — по окончании войны — много мелких человеческих судеб. Кто именно выиграл эту войну? Как всегда, мировое общественное мнение по этому вопросу ориентировалось на имена крупных государственных деятелей и полководцев. Но имелось много незначительных личностей и «статистов», которые хотели сорвать листок с огромного лаврового венка, подвешенного над головами великих, чтобы и самим войти в историю. Американцы прежде всего путали временную славу с историческим бессмертием. Крупные американские газеты подавали Нюрнбергский трибунал как первостатейную новость. Они были очень высокого мнения о своем соотечественнике господине Джексоне. На время он воплощал в собственной персоне американскую общественность, которая хотела видеть повешенными «военных преступников». Воодушевленный такими настроениями, он продолжил свои атаки.
Первый вопрос прозвучал весьма многозначительно. Джексон пожелал знать, говорил я или не говорил своей соседке на званом обеде в 1938 году такие слова: «Дорогая госпожа, мы попали в руки преступников. Как я мог это предвидеть?»
Да, я, несомненно, говорил это.
— Уверен, — продолжил Джексон с явной озабоченностью, — уверен, что вы помогли бы суду, если бы сказали нам, кто эти преступники.
Я сразу понял, к чему он клонит, и сухо ответил:
— Гитлер и его помощники.
Джексон немедленно пустил в меня первую стрелу. Он заявил, что я сам был одним из помощников Гитлера.
— Хочу, чтобы вы назвали поименно всех подсудимых, которых вы считаете преступниками.
Я дал ответ, исходя из предпосылки, что не имею никакого представления о тех, кто входил в узкий круг Гитлера. Всегда считал одним из них Геринга и, со своей личной точки зрения, добавил бы сюда Гиммлера, Бормана и Гейдриха.
— Трое последних мертвы, — сердито сказал Джексон.
С этим поделать я ничего не мог. Допустил, что фон Риббентроп, как министр иностранных дел, должно быть, знал о планах Гитлера. Помимо этого, сказал я, мне нечего ответить.
Джексон показал мне фотографии, на которых я заснят в компании с другими деятелями Третьего рейха. Я входил в эту компанию, настаивал он.
— Если бы вы засняли меня с другими знакомыми, с которыми мне приходилось встречаться так же часто, как с этими, — возразил я, — то компания была бы в десять раз больше.
По сектору прессы прокатился легкий рокот. Джексон поскорее поменял тему. Он обвинил меня в том, что я делал все возможное для обеспечения участия национал-социалистов в правительстве Германии. Я настаивал на том, что уже заявлял с абсолютной искренностью, а именно: что никакое правительство в демократической стране не может позволить себе игнорировать партию, обладающую большинством приверженцев. Это ведет — и на самом деле привело — к несчастным последствиям. Джексон привел в качестве примера речь, которую я произнес по случаю дня рождения Гитлера, и я ответил, что во всем мире принято произносить речи по случаю дня рождения главы государства, не особо взвешивая слова.
Я не носил свой золотой партийный значок ежедневно. Но, отметил Джексон, я надевал его на официальные мероприятия.
Я ответил, что ношение значка обеспечивало большие льготы в пользовании железнодорожным транспортом, в обслуживании автомобиля, бронировании номеров в отелях и т. д.
Наконец он задал невероятно глупый вопрос. Поинтересовался, сообщил ли я Гитлеру, когда входил в его правительство, что делаю это только для того, «чтобы тормозить выполнение его программ».
Даже сегодня я содрогаюсь при мысли о том, что могло бы случиться, если бы я сделал это. В Нюрнберге же я воскликнул тогда:
— О нет, я постарался не говорить ему об этом!
Ведя до последнего времени фронтальные атаки, господин Джексон вдруг повел наступление с тыла.
— Полагаю, во всяком случае, что вы допускаете свою частичную ответственность за поражение Германии в войне?
Я сказал, что считаю это весьма странным вопросом. Про тебя думал: к чему он клонит? Предвосхищает ли он, что этот «Международный суд» оправдает меня? Питает ли он ко мне личную неприязнь настолько, что хочет дискредитировать меня в глазах соотечественников?
— Я ни в коей мере не несу ответственности за развязывание войны, — ответил я, — поэтому не могу нести ответственность за ее исход. Я не хотел войны.
Джексон поменял тему и перешел к еврейскому вопросу. Мне удавалось излагать свою позицию связно и последовательно, несмотря на то что он вмешивался через каждые несколько слов.
— Касательно преобладающего влияния евреев в государственных, правовых или культурных делах я всегда придерживался определенного принципа. Не считаю, что это преобладающее влияние несет благо интересам Германии или немецкого народа — христианское государство опирается на христианское мировоззрение — или интересам самих евреев, поскольку возбуждает вражду между ними. Поэтому я всегда выступал за ограничение еврейской активности в различных областях до определенной степени — за численное ограничение, основывающееся не на абсолютных цифрах народонаселения, но на определенном процентном соотношении.
Джексон вменил мне в вину то, что я не выступил против параграфа, относящегося к арийскому происхождению государственных служащих, когда его возводили в закон. Кроме того, во время моего пребывания в ранге имперского министра всем еврейским адвокатам запрещалось появляться в суде. И я лично наряду с другими присовокупил свое имя к закону, запрещающему евреям сделки в иностранной валюте и участие в экономических комиссиях расследования.
— И не вы ли также одобрили закон, — воскликнул он, наконец, — предусматривавший смертную казнь для любого германского подданного, который переправлял германское имущество за рубеж или позволял этому имуществу оставаться там?
— Конечно, — резко ответил я.
— Но вы ведь знали, что этот закон будет карать евреев, выезжающих за рубеж, строже, чем кого-либо еще?
— Разумеется, — ответил я, — мне не приходило в голову, что евреи оказались бы ббльшими мошенниками, чем христиане.
Несмотря на то что на этой стадии допроса Джексон явно старался помешать моим подробным выступлениям, мне удалось объяснить, почему я принял участие во всех этих делах. Я поступал так потому, что при всей их спорности в моем представлении они не были настолько важными, чтобы вызвать мой полный разрыв с правительством Гитлера. Он поинтересовался, с какой целью я оставался в правительстве, что было достаточно важным для моего побуждения мириться с происходящим. Я ответил, что для меня крайне важным представлялось добиться равноправия Германии с другими державами с точки зрения экономических условий и вооружения. И добавил для внесения полной ясности:
— Так я считал тогда и продолжаю считать сегодня.
У меня возникло впечатление, что Джексон был озабочен теперь переходом к главному пункту обвинения, который вменял мне в вину причастность к подготовке агрессивной войны в связи с выделением на нее финансовых средств. Он поднял вопросы о мефо-ваучерах, обо всем, что только возможно. Он обвинял меня в поощрении экспорта с единственной целью приобретения достаточного количества иностранной валюты для импорта такого сырья, которое использовалось в военных целях. Наконец, он обвинил меня в принятии определенных мер для сохранения моего контроля над финансами страны.
Джексон процитировал отрывок из меморандума, который я передал Гитлеру: «Нижеследующие утверждения основаны на предпосылке, что долгом германской политики является осуществление программы вооружения в соответствии с намеченным графиком, что все остальное должно быть подчинено этой цели, пока главная цель не ставится под угрозу пренебрежением к другим проблемам».
Он спросил, писал ли я это.
— Не только писал, — ответил я, — но лично вручил меморандум Гитлеру. В мои обязанности входил контроль над партийными взносами и деньгами, которые повсюду изымались из карманов немцев. Я мог добиться от Гитлера согласия только словами: «Это делается в интересах перевооружения». Если бы я сказал ему, что это делается, к примеру…
Господин Джексон попытался прервать меня. Я попросил его дать мне закончить.
— Если бы я сказал ему, что это делается для строительства здания театра или чего-нибудь подобного, то это не произвело бы на него ни малейшего впечатления. Но если я говорил, что это должно быть сделано, ибо иначе мы не сможем вооружаться, то этим я мог заинтересовать Гитлера и поэтому поступал именно так.
Как ни странно, господин Джексон посчитал, что я «вводил в заблуждение» Гитлера. Пришлось ответить:
— Я бы не назвал это введением в заблуждение. Я бы назвал это руководством, господин Джексон.
— Но вашим побуждением было руководить кем-либо, не раскрывая реальных мотивов, не так ли?
— Если вам нужно руководить кем-либо, — ответил я, — то, мне кажется, больше шансов дает сокрытие реальных мотивов, чем их огласка.
Он вскочил на ноги с триумфальным видом.
— Благодарю вас за откровенное изложение своей идеологии, доктор Шахт. Я искренне очень обязан вам.
Господин Джексон принялся обсуждать финансовые детали перевооружения Германии и выглядел просто глупо. Журналисты покинули ложу. Судьи откровенно скучали. Это вполне меня устраивало, я ничего не предпринимал, чтобы развеять общую скуку.
Так прошло 2 мая.
3 мая началось с того, что председательствующий судья сэр Джеффри Лоуренс сообщил господину Джексону и мне, что переводчики жалуются на чрезмерную быстроту нашего разговора. Главной персоной здесь был господин Джексон.
— Надо попросить переводчиков извинить меня. Очень трудно бросить привычку всей своей жизни.
Председатель согласился:
— Да, очень трудно.
Я промолчал: проблемы переводчиков меня не касались. Я в них не нуждался и не задумывался над тем, легко им или трудно.
Господин Джексон поднял вопрос о моих взаимоотношениях с Герингом. По его мнению, мы расходились с Герингом по личным и частным вопросам и не ладили вплоть до моего увольнения со всех официальных постов.
— Наоборот, — ответил я, — как раз до этого мы были в хороших отношениях.
— В самом деле? — воскликнул Джексон в удивлении. — Да.
Затем он устроил мне ловушку.
— Значит, ваши расхождения с Герингом начались с соперничества за то, кто будет ответственным за военные приготовления?
— Нет… — начал возражать я, но Джексон прервал меня, прежде чем я смог сказать что-то еще. Я выразил протест в связи с этим вмешательством и заявил: — Расхождения, приведшие к моей отставке, вытекали из того факта, что Геринг хотел проводить экономическую политику, ответственность за которую лежала бы на мне.
Джексону пришлось доказывать, что я ушел со всех государственных постов только потому, что мне не позволили готовить агрессивную войну даже в больших масштабах, чем, по мнению обвинения, я уже пытался это делать в 1938 году. Обвинитель перепутал все факты, и я сказал, что он излагает дело не совсем «правильно».
Доводы Джексона не имели успеха, и он наконец уступил, заметив, что в данный момент его не интересует последовательность событий.
Тем не менее я был настороже. Он продолжил говорить о первых годах гитлеровского режима и громко зачитал то, что я однажды писал о Геринге:
«Я характеризовал Гитлера как аморального типа; но могу относиться как к аморальному и криминальному субъекту только к Герингу. Одаренный с детства определенным добродушием, которое умел использовать в интересах своей популярности, он был самым эгоцентричным созданием, какое только можно вообразить. Для него достижение политической власти являлось средством личного обогащения и роскоши. Его снедала зависть к успеху других. Его корысть не знала границ. Он питал невероятную страсть к драгоценным камням, золоту и бриллиантам. В нем совершенно отсутствовало чувство чести мундира. Пока кто-то был ему полезен — только пока, — он мог быть достаточно приветливым, но даже в этом случае он просто притворялся.
Знание Герингом всех предметов, которым должен владеть член правительства, равнялось нулю, особенно в области политэкономии. Он не имел ни малейшего представления об экономических вопросах, которые Гитлер доверил ему осенью 1936 года, хотя создал огромный штат и злоупотреблял своей властью в экономике согласно всем правилам игры. Его личное появление было настолько театрализованным, что позволяло сравнивать его с Нероном. Одна женщина, которая приходила на чай к его второй жене, описывала, как он выходил одетым в нечто, подобное римской тоге, сандалиях, унизанных драгоценными камнями, с бесчисленными кольцами на пальцах, а в других случаях — украшенный драгоценностями, с макияжем на лице и губах».
Едва Джексон начал читать, как Геринг негодующе заерзал. Я совершенно не понимал, что побудило господина Джексона зачитать вслух мою запись о Геринге. Неужели он надеялся, что Геринг располагает какой-то негласной информацией относительно моей причастности к подготовке агрессивной войны? Каков бы ни был его мотив, я немедленно выразил протест:
— Прошу вас не путаться снова в своих данных. Я узнал и пережил то, что вы упомянули, гораздо позднее, а не в 1936 году, как вы преподносите.
Только после этого Джексон прекратил манипулировать данными и перешел к следующему вопросу: привлекал ли я внимание Гитлера к вопросу о колониях?
Я: Конечно.
Джексон: Что это за колонии?
Я: Наши колонии.
Джексон: Где находятся эти колонии?
Я: Полагаю, вы знаете это так же хорошо, как и я.
Джексон: Вы свидетель, доктор Шахт. Мне хочется знать то, что вы сказали Гитлеру, а не то, что я знаю.
До сих пор он не проронил ни слова о том, что я говорил Гитлеру.
Я: Что я сказал Гитлеру? Я сказал ему, что нам надо попытаться вернуть некоторые из наших колоний, которыми нам больше не разрешают управлять, чтобы мы смогли работать там.
Джексон: Какие именно колонии?
Я: Я имел в виду, в частности, африканские колонии.
Джексон: И вы считали, что эти африканские колонии необходимы для ваших будущих планов — для Германии?
Я ответил, что мои замечания о колониях касались только «нашей собственности».
Он решил, что подловил меня.
— Вашей собственностью, как вы называете это, были африканские колонии?
— Определение «собственность», — ответил я, — мне не принадлежит. Собственностью Германии эти колонии названы в Версальском договоре.
Его ответ отнюдь не выявил в нем большое присутствие духа.
— Можете называть это как угодно, — сказал он сердито.
Именно это я и делал.
Если, утверждал он, я домогался колоний, то, следовательно, выступал за перевооружение ВМФ, чтобы создать военно-морскую силу для обеспечения доступа в колонии.
— Это никогда не приходило мне в голову, — возразил я. — Каким образом вы пришли к такому выводу?
Он ответил вопросом на вопрос:
— Включал ли ваш колониальный план такое перевооружение, которое сделало бы Германию великой морской державой для обеспечения путей доступа в колонии?
— Нет, ни в малейшей степени.
Чуть повернувшись к сектору прессы, он саркастически заметил:
— Значит, ваш план имел целью оставить торговые пути незащищенными.
— О нет, — возразил я, — мне казалось, что они будут достаточно защищены международным правом.
По сектору прессы прокатился гул, но этот гул отнюдь не означал одобрения поведения Джексона. Мне показалось, что и судьи стали проявлять нетерпение.
Обвинителю ничего не оставалось, кроме как сменить тему. Опираясь на многие подробности и цитаты из разных моих речей, он обвинял меня в том, что я играл определенную роль в эшелонах власти Третьего рейха. Суть моих ответов неизменно заключалась в том, что я никогда не отрицал этого факта, но подчеркивал особые мотивы этого. Затем он предположил, что я, должно быть, сожалею о том, как Гитлер использовал вермахт.
Я согласился с этим.
Значит, я считаю вторжение в Польшу неспровоцированным актом агрессии?
Мой ответ состоял в единственном слове: вполне.
Джексон: То же относится к вторжению в Люксембург?
Я: Вполне.
Джексон: И в Голландию?
Я: Вполне.
Джексон: И в Данию?
Я: Вполне.
Джексон: И в Норвегию?
Я: Вполне.
Джексон: И в Югославию?
Я: Вполне.
Джексон: И в Россию?
Я: Вполне, уважаемый обвинитель, вы забыли упомянуть также Бельгию.
Затем он продолжал утверждать, что все эти нападения осуществлялись тем же вермахтом, который я помогал создавать в первые годы Третьего рейха, поскольку обеспечивал необходимые для этого средства.
Я только и мог ответить:
— Да, к сожалению.
После перерыва Джексон продемонстрировал фильм, в котором я вместе с другими официальными лицами встречал Гитлера, возвратившегося из Франции после ее капитуляции. Я был приглашен на церемонию в качестве министра без портфеля. Мне показалось, что Джексон собирался доказать, будто я тем не менее имел значительное влияние.
Когда фильм закончился, он спросил:
— Из чего состояло ваше министерство как министра без портфеля?
Я: Из ничего.
Джексон: Какова была численность вашего штата?
Я: Одна секретарша.
Джексон: Располагали вы офисом?
Я: Пара комнат в моем частном доме.
После дополнительных вопросов подобного рода, которые ни к чему не привели, он обратился к моему личному финансовому положению. Но здесь невозможно было набрать компромата, поскольку мне выплачивал зарплату Имперский банк, включая и министерский оклад.
Затем он поинтересовался:
— Вам причиталась зарплата и пенсия, одно шло в зачет другого — все дело в этом, не так ли? Условия были хороши, пока вы оставались представителем режима?
Я: Так принято и сегодня — это не имеет ничего общего с режимом. И надеюсь, я буду получать свою пенсию, иначе на что я буду жить?
— Увы, — сказал он не без юмора, но с недобрыми нотками в голосе, — возможно, прожиточный минимум будет не слишком велик в вашем случае, доктор.
К концу своего допроса он сделал наскоро последнюю попытку опровергнуть то, что я поддерживал активные связи с участниками заговора 20 июля 1944 года.
Я снизил свою активность в защите, ибо если этому суду было суждено установить справедливость на самом деле, то факт моего участия в сопротивлении следовало доказывать показаниями свидетелей. Так это и случилось. Под конец он процитировал заявление, которое я когда-то сделал, и пришел к заключению, что я рассматривал генералов, которые оказывали Гитлеру откровенную и безоговорочную поддержку в его агрессивных войнах, в одинаковой степени виновными с ним. Я действительно говорил так и не собирался отрицать это.
Едва господин Джексон сообщил председательствующему судье, что больше не имеет ко мне вопросов, как доктор Ганс Латернер вскочил и выразил протест в отношении моих замечаний о генералах. Он защищал Генштаб и Верховное командование, которым было предъявлено обвинение в полном объеме.
Господин Джексон заявил, что он не будет использовать мой ответ против Генштаба и Верховного командования. Доктор Латернер снял свой протест.
Теперь же на сцене появился заместитель прокурора от Советского Союза генерал-майор А. Г. Александров.
Генерал сразу же повздорил с председателем суда, так как начал задавать вопросы, на которые я уже отвечал господину Джексону. Несколько раз я говорил ему:
— Я неоднократно давал показания по этому вопросу. Не угодно ли вам обратиться к ним.
Но перед генерал-майором Александровым лежал лист бумаги с записанными вопросами, которые он хотел или имел поручение зачитать. И он, очевидно, твердо решил выполнить это поручение. Снова и снова он говорил:
— Не будете ли вы любезны повторить это?
Председателю, однако, эта процедура все более надоедала, и он постановил:
— Если по этому вопросу показания даны, то этого достаточно.
Советский представитель снова заглянул в свой список и задал вопрос:
— И что заставило вас сотрудничать с Гитлером, если ваши убеждения расходились с его учением и учением германского фашизма?
Но в этот раз председатель суда разозлился всерьез.
— Генерал Александров! — воскликнул он. — Подсудимый уже говорил нам, почему он сотрудничал с Гитлером, — вам следовало слышать его.
Генерал-майор Александров, однако, захотел услышать еще раз, какую роль я играл в финансовых делах Германии. Я ответил:
— Но я ведь предоставил подробную информацию по этому вопросу.
Председатель суда, все больше и больше раздражаясь, запротестовал:
— Генерал Александров! Суд уже выслушал продолжительный перекрестный допрос и не желает снова иметь дело с теми же показаниями и фактами. Сообщите суду, пожалуйста, о том, хотите ли вы задать вопросы, представляющие для Советского Союза особый интерес и не прозвучавшие во время перекрестного допроса.
Теперь, однако, русский генерал тоже разозлился. Он утверждал, что я не дал «достаточно ясного» ответа на вопросы американского обвинителя. Спор между ним и председательствующим судьей достиг критической стадии. Судья был настроен решительно:
— Суд не намерен заслушивать вопросы, которые уже прозвучали.
Русский выглядел растерянным. Список его вопросов закончился и стал бесполезным. Казалось, он желал получить дальнейшие инструкции, поэтому предложил сделать перерыв на обед, хотя было еще довольно рано.
Председательствующий судья вновь разъярился. В этот час, сказал он, не может быть никакого перерыва. Генерал мог продолжать свой допрос. Он провел своим платком по лбу и сказал:
— Но вы, конечно, осуществляли полный контроль над экономическим обеспечением войны?
— Этот вопрос задавался уже десятки раз. — Я чувствовал себя так же, как председательствующий судья, — раздосадованным и усталым от бесконечного выслушивания одних и тех же вопросов.
— Я не слышал ответа на этот вопрос из ваших уст — ни разу! — воскликнул русский в изумлении.
Председателю это надоело. Он сказал генерал-майору Александрову:
— Подсудимый уже признал это, и совершенно ясно, что он полностью контролировал экономическое обеспечение войны. Ваш вопрос заключался в том, принимал ли он участие в этом с целью перевооружения для агрессивной войны, и он снова и снова отвечал, что это не было его целью, что его целью было достижение Германией равных прав. Вот что он сказал, и нам нужно убедиться, правда ли это. Но то, что он говорил это, вполне определенно.
Вплоть до полуденного перерыва мы с русским генералом продолжали свои утомительные препирательства. Я постоянно возвращался к тому, что на все вопросы, которые он мне задавал, ответ уже дан господину Джексону. Держался этой линии, пока председатель не объявил, что суд делает перерыв на обед. Это было 3 мая 1946 года, в пятницу.
После перерыва генерал Александров заявил:
— Господин председатель суда! Из уважения к пожеланиям суда и в связи с тем, что подсудимый Шахт был подробно допрошен господином Джексоном, я просмотрел протоколы утреннего заседания и теперь готов значительно сократить число вопросов подсудимому Шахту в ходе перекрестного допроса. Теперь меня интересуют только два вопроса к подсудимому Шахту.
Оба этих вопроса не принимали во внимание то, что я уже говорил прежде, и даже сегодня меня озадачивает, какого рода проблемы теснились в голове генерала в то время, как в его присутствии происходило судебное разбирательство моего дела.
Его первый вопрос состоял в том, признаю ли я свое активное участие в подготовке агрессивной войны экономическими средствами.
Я дал отрицательный ответ.
Во-вторых, он поинтересовался — процитировав мое заявление, — не состояла ли моя позиция к 1938 году в том, чтобы создать впечатление моего согласия с Гитлером и его методами правления.
Мой ответ прозвучал следующим образом:
— Я был в полном согласии с ним, пока его политика соответствовала моей позиции. Впоследствии этого не было, и я порвал с ним.
Генерал Александров прекратил допрос, а мое место у свидетельской трибуны занял бывший директор Имперского банка и член его правления Вильгельм Вокке. Я вернулся на скамью подсудимых.
Вокке охарактеризовал мою работу в Имперском банке на раннем этапе и затем стал рассказывать заинтересованной аудитории о событиях, происшедших в 1936 году.
— В 1936 году, — сказал он, — правление Имперского банка получило телеграмму, помеченную грифом «Строго конфиденциально» то ли от Верховного главнокомандования, то ли от Генштаба, с указанием перевести золотые резервы банка, ценные бумаги и банкноты из пограничных территорий страны в центральные районы. Указание мотивировалось тем, что в случае нападения на Германию с двух фронтов Верховное главнокомандование намерено эвакуировать свои силы из пограничных территорий и сосредоточить их в центральной зоне, которую следовало защищать при любых обстоятельствах. Из карты, приложенной к телеграмме, в моей памяти сохранилось то, что линия обороны на востоке тянулась от Хофа вплоть до Штеттина. О западной границе у меня остались менее ясные воспоминания, но Баден и Рейнская область к ней примыкали. По получении этой информации руководство банка было чрезвычайно встревожено опасностью нападения на Германию с двух фронтов, в том числе угрозой утраты обширных районов германской территории, а также тем чудовищным предположением, что в случае иностранной оккупации банк оставит население оккупированных районов без всяких средств. На этом основании мы отвергли упомянутое требование, но согласились перевести золотые резервы в такие города, как Берлин, Нюрнберг и Мюнхен. В одном смысле не может быть никаких сомнений, а именно: наше перевооружение носило чисто оборонительный характер.
Для меня это заявление представляло чрезвычайно важное свидетельское показание. Оно доказывало суду, что в 1936 году военная верхушка напоминала Имперскому банку о возможности подобной отчаянной обороны. Кто после этого мог еще утверждать, что до 1936 года у меня было представление о том, что Гитлер планирует агрессивную войну?
Далее Вокке рассказал о случае, происшедшем в 1937 году:
— В этом году, когда экономическая система развивалась благодаря поступлению новых инвестиций, Шахт прибег к помощи немецких профессоров и экономистов. Он пригласил их на конференцию с целью добиться поддержки его политики экономии. Один из участников конференции неожиданно спросил Шахта: «Но предположим, начнется война?» Шахт поднялся и сказал: «Господа, в этом случае нам конец — с нами все будет кончено. Пожалуйста, давайте оставим эту тему — она не стоит того, чтобы ломать над ней голову».
Я с удовлетворением следил за тем, как суд прислушивается к достоверному и ясно высказанному свидетельству Вокке. Но заметил также, что Джексон теряет спокойствие.
Вокке продолжал свидетельствовать о первых днях после начала войны:
— Шахт пригласил к дискуссии тех директоров, которых считал надежными. Первое, что он сказал, были следующие слова: «Господа, это такое вероломство, какого еще не видывал мир. Поляки так и не приняли немецкого предложения. Газеты лгут, чтобы внушить немцам ложное чувство безопасности. Поляки были захвачены врасплох. Гендерсон даже не получал предложения, он выслушал только короткую выдержку из ноты в устном изложении. Когда начинается война, то всегда возникает вопрос: кто несет ответственность за нее? Это самый очевидный случай вины за войну из всех, которые когда-либо встречались. Нельзя представить себе большего преступления».
Вокке вспомнил, как я воскликнул: «Наше перевооружение бесполезно! Нас обманывают жулики и мошенники. Происходит пустая трата денег».
Он рассказывал о моей общей концепции политики и о том, как я однажды заметил: «В долгосрочной перспективе внешняя политика без производства любых вооружений невозможна».
— Шахт, — продолжал он, — говорил также, что нейтралитет, которого он желал Германии, должен быть вооруженным нейтралитетом, раз уж возможны конфликты между великими державами. Он придерживался мнения, что Германии необходимо вооружиться, чтобы она не осталась совершенно безоружной среди вооруженных стран. Он не имел в виду какое-то конкретное нападение, но отмечал, что в каждой стране имеется партия войны, которая может прийти к власти сегодня или завтра. Да и соседи Германии в конечном счете не заинтересованы в ее полной беззащитности. Ведь тогда она будет представлять реальную угрозу миру и соблазн для других государств вторгнуться в нее рано или поздно.
После того как Вокке закончил свое свидетельство, господин Джексон попытался разнести его в пух и прах, но безуспешно. Свидетельство Вокке прозвучало публично. Оно явно произвело большое впечатление.
С 3 мая по 15 июля я должен был оставаться на скамье подсудимых и выслушивать порой тяжкое судебное разбирательство дел других подсудимых.
15 июля доктор Дикс начал свою защитительную речь таким образом:
— Уникальность дела Шахта очевидна с одного взгляда на скамью подсудимых, а также из истории его заключения и защиты. Как было установлено в суде, Шахта отправили в концентрационный лагерь по приказу Гитлера. Его обвиняли в измене гитлеровскому режиму. Народный суд приговорил бы его к смерти, если бы не поворот событий, который означал, что из узника Гитлера он превратился в пленника победоносных союзных держав. Летом 1944 года мне поручили защищать Шахта в Народном суде Адольфа Гитлера. Летом 1945-го попросили взяться за его защиту на Международном военном трибунале. Эти противоречащие друг другу события в том, что касается личности Шахта, побуждают к серьезному осмыслению всего, связанного с этим судом.
Очень немногие немцы, жившие в Германии, знали о балансе сил и их распределении среди тех группировок, которые явно или фактически были призваны приложить свои усилия к формированию политического мышления. Для большинства немцев знание положения дел станет откровением.
Насколько же невозможным было знание о нем для иностранца в то время, когда предпочитали оценивать социологические условия в гитлеровской Германии, особенно относящиеся к конституционному праву и внутренней политике, при помощи обвинений? Но оценивать их правильно необходимо для адекватного предъявления любого обвинения, основанного на фактических, действительных предпосылках. Я считаю, что в этом отношении обвинение сталкивается с неразрешимой задачей.
Обвинение представило одного свидетеля против всей скамьи подсудимых, человека, который мог что-то сказать, — и этим человеком был бывший прусский министр Северинг, недавно скончавшийся. Когда он рассказывал судьям Нюрнбергского трибунала, как все начиналось, иностранцы немели от изумления, не отрывая от него глаз. Его свидетельства казались почти невероятными. 20 июля 1932 года, рассказывал он, два полицейских чиновника посетили его офис, сообщив, что их прислал президент рейха и что он — прусский министр внутренних дел — должен немедленно подать в отставку. Подобное требование никоим образом не было совместимо с конституцией, на которой принимал присягу фон Гинденбург. Северинг имел право — можно было бы сказать, и долг — сопротивляться. Прусская полиция, подчинявшаяся ему как министру внутренних дел, в то время была еще дисциплинированной и абсолютно надежной в том отношении, что в точности выполняла его указания.
Но что сделал господин Северинг? Он не оказал никакого сопротивления внезапному и неконституционному увольнению. Он покорно отправился домой, написал прошение об отставке и в течение всего существования Третьего рейха получал свою пенсию. Гитлер не считал его своим противником, не бросал его, как меня, в концентрационный лагерь. Он оставил его в покое и — как показала история — оказался прав.
Но это еще не все. Северинг был известным социал-демократом и играл важную роль, как лидер рабочих высокого ранга и титула. Именно немецкому рабочему классу посвятил эти слова поэт:
Перестанут вращаться колеса, затихнут,
Коль того пожелает твоя могучая рука.
Однажды в истории Германии все колеса действительно остановились, поскольку так захотела могучая рука. Это случилось во время путча Каппа. Тогда сила хорошо организованных войск не выдержала сопротивления профсоюзов, которые призвали к всеобщей забастовке. Но ни в 1932-м, ни в 1933 году Северинг не призывал профсоюзы сопротивляться. Он ничего не сделал для того, чтобы предотвратить безмолвный и полный распад. Он ничем не рискнул, не подвергал себя опасностям.
Однако из истории европейского рабочего класса известно, что было время — время отчаяния и беспредельной горечи, — когда рабочие выступили против германских войск. Речь идет о Голландии в период оккупации. Рабочие лидеры Голландии призвали к забастовке. В Германии же господин Северинг на это не решился. В Нюрнберге, к большому удовлетворению обвинения, он охарактеризовал меня как человека, «которому нельзя доверять», и сказал, что я «предал дело демократии».
По моему же мнению, демократия в Германии — во всяком случае, демократия разновидности Северинга — сдалась без борьбы.
Все судьи обратились в слух, когда доктор Дикс изложил свой взгляд, противопоставив полной пассивности Северинга активность, которую проявлял я.
— Шахт, — утверждал он, — оказался апостолом активности. Все, чего ему не хватало вначале, — это интуиции истинного понимания личности Гитлера и части его пособников. Но за это не наказывают, не является это и свидетельством преступного обмана. Интуиции недоставало большинству людей как внутри, так и вне Германии. Интуиция — дело случая, непредвиденный дар судьбы. У каждого человека, даже самого умного и мудрого, есть пределы. Шахт, несомненно, одарен умом, но в его случае ум превалировал над интуицией.
Затем Дикс продолжил оценку фактов, которые рассматривал суд, и в заключение сказал:
— После выборов в июле 1932 года стало ясно, что Гитлер возьмет то, что должен взять, — бразды правления — в свои руки. Прежде Шахт предупреждал другие страны о такой возможности: следовательно, не он ее вызвал. После того как Гитлер добился власти, перед Шахтом, как и перед любым другим немцем, предстала альтернатива: либо остаться в стороне, либо принять активное участие в движении. Решение, которое он принял на этом перепутье, было чисто политическим, свободным от криминальных побуждений. Мы оцениваем и взвешиваем причины, которые побудили другие страны сотрудничать с Гитлером в гораздо более интенсивной и прогерманской манере, чем с прежним демократическим правительством Германии: точно так же мы должны признать честность тех немцев, которые верили, что могут оказать большую услугу своей стране и человечеству, присоединившись к движению — то есть либо вступив в партию, либо заняв какой-либо государственный пост, — вместо того чтобы оставаться ворчащим сторонним наблюдателем. Решение служить Гитлеру в качестве министра и председателя Имперского банка явилось политическим решением, политическую мудрость которого можно оспаривать сегодня задним числом, но которое не содержит абсолютно никакого криминального аспекта. Шахт всегда стойко держался фундаментального мотива своей решимости, а именно: встречать лицом к лицу любую форму радикализма и занимать позицию для эффективной борьбы с ним. Внешний мир, хотя и знавший о его позиции, не подал ему никакого сигнала поостеречься и не предложил помощи в его борьбе. Он понял только то, что мир продолжал доверять Гитлеру гораздо дольше, чем он сам, оказывал Гитлеру почести и приветствовал его успехи во внешней политике, что значительно затрудняло его работу, когда в течение долгого времени она была уже направлена на свержение Адольфа Гитлера и его режима. При смелости и последовательности, с которыми он вел эту борьбу, должно показаться чудом, что он остался жив — что он оказался в концентрационном лагере лишь после 20 июля 1944 года и избежал опасности погибнуть либо в результате постановления Народного суда, либо от рук какого-нибудь эсэсовского прохвоста. Шахт достаточно умен и самокритичен для понимания того, что с чисто политической точки зрения его портрет будет фигурировать в истории — во всяком случае, в ближайшем будущем — затушеванным партийным пристрастием или партийной ненавистью. В полном смирении он предает себя вердикту истории, даже если тот или иной историк может определить его позицию как ошибочную. И с сознанием чистой совести он предает себя вердикту этого высокого суда. Он стоит перед своими судьями с незапятнанными руками. Он предает себя этому трибуналу с полным доверием, что уже констатировал в письме, адресованном суду до начала его заседаний. В этом письме он пишет, что приветствует возможность продемонстрировать суду и миру в целом свое поведение и поступки, а также мотивы, которыми он руководствовался. Он доверяет суду, поскольку знает, что в этом суде не имеют никакого влияния партийные пристрастия и предубеждения. Хотя сам он признает относительность политических решений в столь сложное время, тем не менее он полностью уверен в своей невиновности перед лицом уголовных обвинений, выдвинутых против него. И это справедливо. Ибо кто бы ни был признан судом в качестве лица, несущего уголовную ответственность за эту войну, за жестокости и геноцид, совершавшиеся в ходе этой войны, Шахт — после тщательного установления всех запротоколированных фактов в этом суде — может воскликнуть, подобно Вильгельму Теллю, сказавшему цареубийце: «О Небеса, я поднимаю на тебя и твой поступок свои незапятнанные руки, проклинаю тебя!»
Я, следовательно, прошу суд снять с Шахта все обвинения и оправдать его.
То, что Международный суд в Нюрнберге оправдал меня, стало историческим фактом. Мир засвидетельствовал мою невиновность перед тем, что явилось, вероятно, самым суровым судом справедливости, который когда-либо существовал. После того как этот трибунал оправдал меня и освободил от обвинений в любом преступлении, я попал в руки своих соотечественников.