Глава 59 Суды по денацификации
Глава 59
Суды по денацификации
Сразу после завершения суда надо мной в Нюрнберге, описанного в двух предыдущих главах, психиатр Гилберт нанес мне обычный визит для проверки моего душевного состояния. Он не обнаружил отклонений в моей психике. Мы завели разговор, в ходе которого я спросил:
— Почему американский обвинитель не снимает с меня обвинения? В конце концов, вопрос об осуждении не стоит, это было бесспорно установлено в ходе суда.
Гилберт пожал плечами, но не ответил.
— Вы могли бы, во всяком случае, предложить это Джексону, — настаивал я.
Психиатр из Вены с американским именем обещал это. Видимо, он сдержал свое слово и передал мое предложение Джексону, но американский обвинитель отклонил его.
Между окончанием судебного разбирательства и приговором прошло четыре недели, в течение которых мы только ждали и ничего не делали. Гуманный аспект этого трибунала состоял в том, что нам позволяли встречаться с семьями.
Только тот, кто был за тюремной решеткой или в концентрационном лагере, поймет, как я себя чувствовал, когда стоял лицом к лицу с женой и двумя дочерьми, Констанцей и Кордулой, впервые за период более двух лет. Констанце, очень похожей на мать, было пять лет. Она помнила меня смутно. Кордула — прозванная «пчелкой» — была на год младше сестры, типичная Шахт. Она не имела никакого представления об отце, поскольку, когда меня арестовало гестапо, ей было ровно полтора года.
Наша встреча проходила в той самой комнате, где мы, заключенные, консультировались со своими адвокатами. То есть нас с членами семьи разделяли проволочная сетка и стеклянные перегородки. Присутствовал служащий американской военной полиции со строгим лицом, с заряженным пистолетом в руке.
Легко представить наши чувства. Жена, которую я очень любил, мучилась тревогой, как бы меня не осудили. Дети, которые ничего не понимали, глазели на меня безучастно. Кордула спасла положение. Насколько она понимала, она видела отца впервые в жизни. Вдруг она встала на цыпочки и прошептала сквозь решетку: «Ты мне очень нравишься».
Это прозвучало как весть из другого мира.
Потом девочки отошли на задний план, поскольку теперь я впервые узнавал от жены, через какие мытарства она прошла после моего ареста.
Под властью национал-социалистов она жила сравнительно не очень плохо — если исключить постоянную тревогу относительно приговора Народного суда участникам заговора от 20 июля 1944 года. Позднее она говорила мне, что мы до определенной степени обязаны Гитлеру тем, что смогли сохранить часть своего имущества. Ибо, поскольку гестапо стало конфисковывать имущество заговорщиков, она переслала некоторые картины и предметы старинной мебели в Мюнхен еще до окончания войны. Большие копии картин она бросила, так как к тому времени для них не было упаковочного материала.
В апреле 1945 года жена оставалась в Тюлене, как мы и договорились. Бои между русскими и немцами происходили уже на территории нашего поместья. В одном моем парке захоронено шестнадцать немецких солдат. Моей жене удалось сохранить присутствие духа при виде первого подразделения русских войск. Как только оно разместилось в поместье, она написала письмо русскому главнокомандующему генералу Жукову, по приказу которого был прислан адъютант, чтобы доставить ее со всеми моими документами к нему. В течение шести недель ее удерживали в резиденции штаба русских к востоку от Берлина. Условия проживания и еда были приличными. Ей сказали, что с ней обращаются так же, как с попавшим в плен генералом.
Ей сообщили во время ареста, что, возможно, ее отправят в Москву. Но в конечном счете после тщательного просмотра моих документов и основательного перекрестного допроса жены они, видимо, отказались от этой затеи. Супругу с моими документами препроводили назад в Гюлен, обеспечили телефонной связью с наставлением немедленно позвонить в случае опасности подвергнуться каким-либо посягательствам со стороны недисциплинированных войск.
То, что упустило сделать в свое время гестапо, сделали предприимчивые русские. Они обошли вокруг весь дом и окрестности с миноискателями и обнаружили контейнер, который я зарыл несколько лет назад. В нем содержалось много антигитлеровских книг, опубликованных за рубежом, моя рукопись 1942 года, в которой я последовательно описывал — и отвергал — национал-социализм. Там было все то, что до капитуляции могло быть вменено мне в вину. Позднее, в Крансберге, я попытался через американского переводчика убедить русских вернуть содержимое контейнера, поскольку эта рукопись сослужила бы мне огромную службу в освобождении от обвинений. К сожалению, я ее больше не видел и ничего не слышал о ней. Очевидно, русские не были заинтересованы в моем оправдании.
Жена оставалась в Тюлене следующие несколько месяцев и вела хозяйство вместе с оставшимися помощниками, пока в Восточной зоне не была проведена так называемая земельная реформа, когда коммунисты отобрали дом и поместье. Осенью 1945 года ей сообщили, что она должна покинуть Гюлен в течение трех дней. Ей ничего не позволили взять с собой, кроме личных вещей. Ей дали один адрес в Мекленбурге и посоветовали ехать туда. Но она почуяла недоброе и отправилась с чемоданом в руке вместо Мекленбурга в Берлин, куда добиралась два дня пешком. Позднее она узнала, что все обитатели лагеря в Мекленбурге были депортированы в Россию.
Жена стала добиваться разрешения поселиться в нашем берлинском доме, но немецкие власти отказали. В течение нескольких недель ей пришлось останавливаться на ночлег у различных друзей и знакомых, пока наконец не удалось устроиться под чужим именем сотрудницей одной религиозной организации для сопровождения в Западную зону группы детей. Затем в маленькой деревушке Голленштедт в Люнебургской пустоши она встретилась с няней наших детей и ее семьей.
Это происходило почти год назад. Через несколько дней после ее прибытия к дому подъехал британский солдат и приказал жене ехать с ним. Поскольку у него был письменный ордер, ей пришлось подчиниться и оставить детей. Англичанин привез ее в Винсенна-Луэ, где в течение пяти месяцев она была «заключена» в провинциальную гостиницу под названием «Дамманс Гастхауз», хозяйкой которой была благородная дама из Нижней Саксонии по имени Матильда Брунс. Англичанин приказал ей и ее мужу наблюдать за фрау Шахт днем и ночью.
— Зачем? — воскликнула Матильда на местном наречии, представлявшем собой смесь верхненемецкого и нижненемецкого диалектов.
— Она может совершить самоубийство, — ответил англичанин.
— Ты помышляла когда-нибудь о самоубийстве? — прервал я ее рассказ.
— Ни на мгновение, — ответила она. — Но англичанин, видимо, подумал, что единственным помыслом женщины в моем положении была смерть. В любом случае англичане хотели, чтобы Брунсы присматривали за мной…
Брунсы отказались по вполне понятным причинам. Сказали, что они слишком заняты хозяйством, чтобы следить за комнатой узницы по ночам каждые два часа. Наконец был достигнут компромисс. Жену поместили в комнату с деревянной перегородкой. По другую сторону от перегородки находилась кровать, в которой спала дочь Брунсов. Девочке поручили немедленно сообщить, если в отделении моей жены будет происходить что-то необычное.
— Они имели в виду, чтобы она сообщила о том, как я мечусь в смертельной агонии, — сказала жена.
Наконец через пять месяцев ей разрешили вернуться к детям в Голленштедт. Из-за тесноты, однако, она не могла оставаться в одном доме с няней, поэтому ей выделили дачный домик. Воду нужно было носить из другого дома, расположенного в более чем двухстах метрах. На расстоянии примерно в сто метров в лесу находилась уборная.
— Романтика Люнебургской пустоши, — определила обстановку жена.
Здесь она провела две зимы и одно лето. За покупками самых необходимых товаров приходилось ходить по меньшей мере километра три. Кроме того, у нее не было ни гроша, а в те первые месяцы смуты было чрезвычайно трудно связаться с немецкими или зарубежными друзьями, которые могли бы помочь деньгами или посылками КАПЕ (Комитет американской помощи Европе).
Вот что мне рассказала жена. Теперь наконец она сидела напротив меня со слезами на глазах в Нюрнбергской тюрьме, с переживаниями из-за возможности моего осуждения, а также из-за своего и детей будущего. Дезориентирующие сообщения из здания суда в британской прессе настроили ее на пессимистический лад. В газетах не публиковалось и по радио не сообщалось ни об одном событии, указывающем на благоприятный приговор.
Естественно, я не имел никакого представления обо всем этом и, выражая абсолютную уверенность в благополучном исходе, был не в силах убедить ее. Вероятно, она принимала мой оптимизм за иллюзию, так что, несмотря на всю радость от нашей первой встречи после длительной разлуки, в глубине наших душ сохранялась горечь. В последующие дни я снова встречался с женой, пока ее посещения не были приостановлены.
Наконец наступило 1 октября, день моего оправдания.
Лишь после этого дня мы смогли обнять друг друга впервые за многие годы.
Приговор «виновен» или «невиновен» провозглашался в присутствии всех обвиняемых. Все как один воспринимали свои приговоры с бесстрастным видом. Можно было ожидать, что впервые прозвучавшие слова «невиновен» (мой собственный случай) могли вызвать какие-то эмоции. Но наоборот, я, как и все другие подсудимые, сохранял каменное выражение лица.
После оглашения приговора нас повели обедать, троих оправданных — Фриче, фон Папена и меня — поместили в отдельную комнату.
После полудня последовало оглашение наказаний, для чего каждого подсудимого по отдельности подводили к судьям. Я не присутствовал при этом.
Между тем троих из нас, которых оправдали, отвезли назад в тюрьму и сказали, чтобы мы предстали перед группой журналистов. Сначала я возражал против этого представления, но, конечно, не мог подвести своих компаньонов.
Огромный зал был набит представителями прессы. Американские солдаты предлагали нам сладости, напитки, сигареты. Журналисты задавали много малозначащих вопросов, на которые мы давали малозначащие ответы. Все это выглядело как ненужный — и, на мой взгляд, неприятный — спектакль.
Единственной примечательной чертой этого события стало то, что вниманием иностранных журналистов сразу завладел Ганс Фриче. Лично меня заинтересовало то, что Луи Локнер — который, как я полагал, был настроен в мою пользу — демонстративно держался позади толпы и не обращал на меня никакого внимания.
Вскоре я узнал, в чем дело. Меня ожидали новые тревоги и новые напасти.
Некоторые земельные министры, тогда занимавшие свои посты, публично выразили свое возмущение в связи с оправданием меня Нюрнбергским трибуналом. Во главе их выступил социал-демократ, баварский министр доктор Хегнер, который присутствовал как свидетель при казни приговоренных к смерти.
Баварское правительство заявило в печати и по радио, что немедленно арестует меня, как только я покину Нюрнбергскую тюрьму. Теперь мне было суждено предстать перед немецким судом по денацификации.
Я сообщил полковнику Эндрюсу, что желаю ехать в британскую зону оккупации. Хотя Международный военный трибунал постановил освободить меня немедленно, полковник потребовал, чтобы я сначала получил разрешение на въезд в эту зону. Меня попросили добровольно остаться в тюрьме, пока это разрешение не будет у меня на руках. Я согласился, поскольку мне угрожал со стороны доктора Хегнера арест, как только я выйду на свободу в Нюрнберге. Просьба на разрешение, адресованная главнокомандующему британской зоны, осталась без ответа. Чтобы подстраховаться, Эндрюс передал мне на подпись ходатайство, в котором я заявил, что остаюсь в тюрьме по собственной воле. Я подписал его.
Через три дня, однако, мне надоела эта каверза, и я потребовал немедленного освобождения.
Наконец в полночь меня посадили в фургон доставки и повезли в дом, где останавливалась моя жена, когда проживала в Нюрнберге. Как только я собирался войти в дом, два баварских полицейских, стоявшие у двери, объявили, что я арестован и мне запрещено покидать дом. Моя свобода длилась недолго — от американского фургона до входной двери.
Около двух часов ночи прибыл Шталь, начальник полиции Нюрнберга, и сообщил, что я должен немедленно проследовать с ним в ближайший полицейский участок. Мне ничего не оставалось, кроме как подчиниться. Там начальник полиции отдал приказ, чтобы меня препроводили в тюрьму. Теперь, однако, я начал так скандалить и угрожать всем причастным к аресту, что господин Шталь был вынужден снова связаться с американцами. Через полтора часа меня снова отвезли в дом, где проживала моя жена, оставив там под наблюдением.
Затем дело приняло новый оборот. На следующее утро чиновник баварского министерства сообщил мне в присутствии моего адвоката Дикса, что правительство Баварии согласилось разрешить мне свободу передвижения по всей Германии при условии, что я буду являться время от времени в полицию и уведомлять ее о смене адреса. В связи с этим был составлен протокол.
Благодаря этому отрадному документу я смог на следующее утро сообщить американскому коменданту и начальнику полиции Нюрнберга, что намерен покинуть их негостеприимную Баварию и поселиться с женой в Зеппензене, сделав по пути короткую остановку, чтобы нанести кратковременный визит своему другу Ройшу в Вюртемберге.
Проезд через Вюртемберг, как выяснилось позже, был моей большой ошибкой. Вюртембергцы, с которыми я не имел каких-либо дел, оказались даже более нелюбезными и негостеприимными, чем баварцы. Фактически все, прочитавшие последующие страницы, получат живую картину германской действительности времени «короля-солнца», когда каждый мелкий князек делал в своем владении все, что хотел. В моем случае мелким князьком Вюртемберга был Рейнгольд Майер, премьер-министр «мелкого государства».
Мы заранее отправили детей и няню, а сами поехали в наемной машине. Приехали в дом моего друга и уже пили кофе с ним и его дочерью, когда неожиданно вломились представители штутгартской полиции. Несмотря на все протесты, несмотря на баварский пропуск, они арестовали меня и в тот же вечер доставили в штутгартскую тюрьму под стражей.
Все протесты на следующий день были бесполезны. Несмотря на то что разбирательство по вопросу моей денацификации уже началось в Нюрнберге и что с точки зрения закона о денацификации мне нельзя было что-либо предъявить в Вюртемберге, я был взят под стражу и против меня инициировали новое разбирательство. После продолжительного периода подготовки в конце апреля 1947 года суд состоялся и продолжался почти двадцать дней. Хотя вся моя биография и антигитлеровская деятельность были представлены во всех подробностях, суд умудрился осудить меня как «архипреступника» на восемь лет каторжных работ.
После вынесения приговора меня переправили в лагерь для интернированных в Людвигсбурге. Там меня, по крайней мере, поместили не в одиночную, а в общую камеру. Моя апелляция имела своим следствием новые судебные разбирательства, которые начались в апелляционном суде Людвигсбурга в августе 1948 года. По этому случаю в коллегию судей включили академически подготовленного председателя, а также предоставили двух вполне квалифицированных адвокатов. Судебные заседания привели к моему оправданию. 2 сентября 1948 года я смог наконец выйти на свободу. Прошло еще два с половиной года после оправдания меня Международным трибуналом, прежде чем эти немецкие простофили осознали, что нельзя произвольно манипулировать законом. И даже после этого оправдания я еще не был реально свободным человеком, поскольку вслед за этим был «заключен» на пять месяцев в тюрьму британскими оккупационными властями. Лишь еще через два с половиной года я наконец вырвался из джунглей немецкой послевоенной юриспруденции.