День первый

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

День первый

В четыре утра полный сбор и вперед — на сборку. Сонные ребята:

— Ни пуха ни пера, профессор!

Внизу на сборке двое-трое. Тоже суд, кому куда — по районам. Один уже почти месяц вот так катается. К шести сборка полная. Народ жужжит, кому на суд, кто на пересылку, кто еще куда — как на станции — сейчас пойдут воронки в разных направлениях. Дали завтрак, мучное варево с облезлой рыбой. Кусок не лезет в рот. Тугая пружина во мне. Хлопнет дверь и — вылечу снарядом. Уже вызывают, по одному, по двое, по трое. А вот и моя фамилия. Ведут по коридору к выходу, туда, откуда пришел. В открытую дверь виден тюремный двор. Набычены кузова воронков, кругом шастают менты. Взревела машина, отходит. В нос сладковатая гарь, в голове помутилось. Прапор по карточке: «Фамилия? Имя? Статья?» Из мешка все на стол. Копаются в барахле, в тетрадях. Скалятся: «Ого, в библиотеку собрался? Студент?» Замшевую куртку в сторону: «С собой нельзя». — «Почему?» — «Не положено». Необъяснимо, разве что по вкусу пришлась. Ну уж, дудки, не обломится:

— Квитанцию на хранение!

— Надо было раньше сдавать, здесь не камера хранения!

— Без бумаги не отдам!

Изматерились, но квитанцию выдали. И вот второй в моей жизни воронок. Черный ворон, черный ворон, что ты вьешься надо мной? На этот раз не в «стакан», повезли одного в кузове. Тут же, за решеткой, двое солдат. Меня на замок, сами языки чешут. Служба, дело привычное. Ни окна, ни щели. Где едем, где этот самый Мосгорсуд — не представляю. Спрашиваю у солдат, называют незнакомую улицу: «У Каланчевки». А, теперь ясно: где-то у трех вокзалов.

Остановились. Без промедления — в дверь. Только успел заметить кусок серой, стылой стены да сугроб у забора. В подвальной комнате офицер и солдаты:

— Куда его?

Короткий ответ офицера, и я оказался в коридорчике с батареями тюремных дверей. О, черт, и тут блоки! Но не очень тесно. Можно ногу вытянуть. Достаю из мешка тетради, приспособился, строчу на коленях. Последнее слово.

Шел примерно девятый час. Глазок что-то часто открывался. Любопытные. Легкий стук:

— Слышь, друг! — вполголоса, глаз в волчке.

Поднимаюсь.

Спрашивает:

— Ты политический?

— Вроде бы. А ты кто?

— Тише, тише, я тебя караулю, солдат.

— Отойди чуть, а то тебя не видно, — припал к глазку, вижу: парнишка с двумя лычками на погонах, младший сержант.

Снова ко мне, шепчет с оглядкой, торопится:

— Пока нет никого, давно спросить хочу: социализм у нас есть?

— Да я, брат, сам не знаю, есть что-то кривобокое.

— Нет, я серьезно, ты не бойся, — смеется он. — Кому у нас все принадлежит, кто хозяин?

— А как тебя в школе учили?

— Ну, ясно народ, — но я сомневаюсь. Земля моя, а не дают, косить нельзя, скотину кормить нечем.

— А кто не дает?

— Исполком.

— Вот ты и ответил на свой вопрос.

Озадачен, скребет затылок. Посмотрел по сторонам, нет ли кого, и размышляет сам про себя:

— Та я не то хотел, — хохол, видать, — это я и так знаю. Ты скажи, почему, если земля моя, он мне ее не дает?

И вдруг мне же, другим, громким голосом:

— В туалет? Не могу. Надо разводящего обождать, а-а, вот он пришел, сейчас позову.

Действительно, вывели в туалет. Около умывальника человека четыре солдат, сержант с ними. Мой тут же, вида не подает. Кто-то мне:

— Не спеши, может, пить хочешь?

Постоял у зеркала, расчесался. Видок, прямо скажем, не комильфо. Борода больше, чем надо. Усталая сосредоточенность на лице. Металлические глаза. Морщины вдоль лба. И длинное черное извалянное пальто. Форменный зэк. Оформился. Закрывают опять в зеленый застенок — и в Мосгорсуде тюрьма. Неужели нельзя хоть здесь-то попристойней, в комнате, например? Нет, держат в щели, в подвале, сдавили стенами. Для контраста, что ли? Время идет, приближается мой выход на сцену. Сердце колотится. Топот сапог перед дверью. Скребут ключом — не поддается. Торопят друг друга, приносят другой ключ. Дверь настежь. Пошли. Солдаты со всех сторон, офицер впереди. Стараюсь шагать твердо. В мятом пальто, в шапке, белый холщевый лефортовский мешок в руке. Ведут преступником, а позора не чувствую. Горд — и не стыжусь, это моя психологическая защита. На бесчестье отвечаю честью, на силу — гордостью. Всю жизнь стремился к истине, добру, справедливости. Чего греха таить — не всегда удавалось. Пробил час постоять за них. Доказать свою верность. Вспомнишь подвижников, поймешь, почему не страх, а торжество перед мукой. Не только себе надо это доказывать.

А сердце, сердце замирает до жути, будто с того света возвращаюсь. Проститься — и снова туда… По лестницам вверх, вдоль широкого коридора, мимо кабинетных дверей. Пару ступенек вниз — и из-под притолоки аж дух захватило: толпа родных и знакомых. Как же я истосковался по вас, милые! И незнакомые есть, друзья друзей, очевидно.

Офицер негромко командует. Солдаты возле меня плотным кольцом. Другие солдаты шеренгой вдоль толпы. Схожу с последней ступеньки, солдаты ускорили шаг, подталкивают к желтым дверям напротив.

Прорвалась Наташа:

— Лешенька!

Успел губами щеки коснуться. Истощала, глаза в синих впадинах, лицо в косточках. Раздвинули нас, она рядом трусит, что-то говорит невменяемо. Олег Попов рывком навстречу, жмет руку:

— Леша, молодец!

Целуемся. Распахнутые, сияющие глаза Наташи его. Мама моя, в слезах тянется. Ей уступили, на секунду уткнулся в ее пуховую мокрую щеку.

И сразу зал. Хлопок дверей за спиной. Пусто. Меня за перегородку — скамья подсудимых. Судейский стол на возвышении. Под ним друг против друга два стола — для прокурора и адвоката. Сбоку судейского — бюро, вроде аудиторской кафедры, там секретарша сядет. Напротив меня у стены два ряда стульев по шесть-восемь, со стороны дверей — три-четыре — солдатами заняты. Один рядом со мной у перегородки стоит. Зальчик мал, все не вместятся. Пока, кроме солдат, никого нет. Задержка — ждут адвоката.

А вот и Швейский вбегает впопыхах. Коротко здоровается — и за свой стол, бумаги перед собой. Из боковой комнаты мимо меня девочка-секретарша и симпатичная темноокая дама. Стройненькая, в зеленой облегающей кофте и с бусами. Просто, со вкусом. Посмотрела на меня с вежливым любопытством, села за свой стол напротив Швейского. Вот так прокурор — загляденье. И молода еще — около 30. Медленно, словно на цыпочках, заходят мать с тещей. Мать не сводит с меня горестных глаз. Теща осунулась, серьезна, как на профсоюзном собрании. А вот они — трое стандартных мужчин, в светло-коричневых костюмах. Садятся на второй ряд, за матерью и тещей. Морды сомкнуты, спины вытянуты, глядят вперед сквозь меня. Не шелохнутся. Так и проторчали болванами полдня, потом сгинули.

— Суд идет! — секретарша встает из-за своего бюро.

Все встали, из боковой двери заходят три женщины. Пожилая, с короткими редеющими патлами подкрашенных волос — судья, сразу видно. Две коровы помоложе, с искусственными горками волосяного хлама на голове — народные заседатели. Пожилая зло дернула отвислой щекой, рявкает на ходу:

— А вас что, не касается?

Гляжу по сторонам. Кому она? Воткнулась в меня серыми колючками:

— Не притворяйтесь, я вам говорю — встаньте, подсудимый! Делаю вам замечание!

Ба! И правда, что это я? Встаю покорно и тут же вместе со всеми сажусь. Суд начался.

Не помню всех деталей процедуры, в шоке был от ударной волны впечатлений. Мать тут сидит, смотрим друг на друга. Давненько не виделись. Как звала меня в августе! Тогда ей исполнялось 55, и уходила на пенсию. Вовку, Лиду, меня — всех нас ждала. Арестовали меня за день до отъезда. Славный подарок ко дню рождения. Прости, мама. За слезы твои горькие прости. Ты да Наташа — больше ни перед кем не виноват.

Судья бубнит, что она — Байкова Нина Гавриловна, прокурор — Сербина, адвокат, народные заседатели, секретарь такие-то и такие-то. Есть у меня возражения против состава суда? Нет. Еще что-то механически поддакиваю, как водится.

Длинной пулеметной очередью судья прострочила обвинительное заключение. Вот, мол, товарищи, какой нехороший человек перед вами — порнографический антисоветчик, антисоветский порнограф. Тон задан. Началось разбирательство. Спрашивает у меня судья:

— Есть замечания, пояснения по существу обвинения?

— Их столько, что я скажу об этом в последнем слове.

Кивает молча, как бы в знак согласия. Зачитывает список свидетелей. Один не может присутствовать на суде — Гуревич. Как же так? Главный свидетель обвинения! Адвокат встает, настаивает на участии Гуревича. Я прошу отложить суд до его появления. Судья зачитывает бумажку, из которой явствует, что Гуревич находится в длительной командировке с чтением лекций. Затем ссылается на постановление, согласно которому это уважительная причина, и суду разрешается рассматривать его показания в его отсутствии.

— Я отказываюсь участвовать в суде без Гуревича.

— Вам слова не давали. Суд состоится и без вас.

Гляжу на Швейского — тот молчит. Три болвана, как три ребра отопительной батареи, непроницаемы. Спрашиваю у судьи:

— Почему не запускают в зал публику?

Желтые, вислые щеки дрожат от злости:

— Не смейте задавать вопросы суду!

— Как же к вам обращаться?

— В форме ходатайства, и говорить будете только тогда, когда вам разрешат.

— Но суд открытый, я настаиваю, чтобы впустили всех, кто за дверью.

— Нет мест.

— А это что? — показываю на пустые ряды.

— Если вы будете мешать суду, я вас удалю из зала, — гневается суровая дама. — Это места для свидетелей.

— Тогда почему нашлись места для посторонних? — лезу напролом и ожидаю взрыва.

Но судья вдруг спокойно, иронично:

— Это не посторонние, это и есть публика, а всех мы не можем впустить.

Те трое абсолютно невозмутимы.

Адвокат заявляет ходатайство о приглашении в качестве свидетеля одного моего довольно близкого друга. Странно все-таки, многих моих близких знакомых не потревожили, даже Олег Попов не был вызван, а сам пришел к следователю, и в то же время откапывают Герасимова, например, да и Гуревич бывал два-три раза в год наездами из Перми, мало ли у меня в записной книжке иногородних адресов?

Уже по списку свидетелей было совершенно очевидно, что суд интересуют не те люди, с кем я работал или часто общался, а те, кто завербован в свидетели обвинения. Адвокат пытался исправить соотношение, его ходатайство не удовлетворили. Отказали и в комиссионной экспертизе рассказа «Встречи». Но обещали пригласить эксперта, давшего неверное заключение о количестве экземпляров «173 свидетельств». Этот эксперт в лице бойкой, с плутовскими глазами, девицы прибыл в разгар допроса свидетелей. Судья по-матерински пригласила ее на середину и подозрительно уставилась на адвоката. Швейский сделал акцент на технических несуразностях экспертного заключения. Я на логических: представляет ли эксперт, как выглядел бы пятый экземпляр на той бумаге и той же машинке? Пробовал ли эксперт отпечатать закладку в пяти экземплярах? Зачем мне было отдавать «слепой» экземпляр, если есть четыре удобочитаемых?

Девица о чем-то негромко перекинулась с судьей и громко сказала:

— Я попрошу приготовить вопросы в письменном виде, завтра я на них отвечу.

Забегая вперед, скажу, что на следующий день она появилась, но ненадолго, затем лишь, чтобы зачитать подготовленный текст ответов на наши вопросы. Ничего, кроме болтовни, там не было. Проформа, повторяющая невразумительное заключение — лишь бы ответ эксперта значился в протоколе. Сразу после чтения судья заботливо спровадила ее, не дав нам с адвокатом и рта раскрыть.

Свидетелей стали вызывать после обеденного перерыва. Когда объявили перерыв, в зале остались лишь я да солдаты. Несколько раз подходил адвокат, так, вскользь, как бы мимоходом. Я передал ему для Наташи телефон друга Дроздова, чтобы позвонила в случае большой нужды. Мать рвалась дать что-то поесть, не разрешили. Повели обратно в подземные казематы, где не помню — ел что или не ел, зато хорошо запомнил всех, кто стоял в вестибюле. Поблагодарил на ходу Колю Филиппова за подаренную когда-то трубку. Лежала-лежала и вот пригодилась. Дорог подарок друга, особенно когда выручает в трудный момент. Олег и Наташа Поповы. Он бледен, но оба лучатся, говорят что-то ободряющее. На столе вольно уселся молодой русый парнишка, улыбается — знакомое лицо, но не узнаю:

— Где я тебя видел?

Он еще шире смеется. Витя Калинычев, недоуменный и грустный, видно, глазам не верит, художник, общий наш приятель с Филипповым. И несколько человек малознакомых рядом с Олегом. Что ж, теперь будем знакомы. И с ними Наташа. Дай бог ей выдержать все это. Господи, а что еще впереди?

В каком порядке шли свидетели? Очевидно, перевру кого за кем вызывали, почти четыре года прошло и каких! Но помню самих людей и их показания. По одному входили они в зал заседания. Любопытно наблюдать за знакомыми лицами со скамьи подсудимых. Самые незабываемые впечатления. Первая была, кажется, Наташа. Похудевшая, остроносая, жгут перетянутых нервов, но решительная. Байкова сурово теребит ее вопросами. Наташа отвечает по показаниям. Говорит резко, раздражена и раздражает судью. В одном месте и мне не понравилось. Спрашивает судья:

— Как сложились ваши отношения с подсудимым? — явно с ехидцей, знает, поди, что мы ссорились. Но какое ее дело, развод тут что ли? Взять и поставить на место, чтоб не лезла, куда не следует. А Наташа отвечает:

— Нормально.

Нашла кому докладывать. А почему не «прекрасно»? Зачем вообще отвечать на ехидство? Сердце стонет при виде ее. Вот кара — ей-то за что? Осталась в зале. Все три дня судилища не сводил с нее глаз. Будто разрывали нас по живому, как одного человека. Дорога она мне была, а стала еще дороже.

Вошел некий Гаврилов, товарищ Величко. Раза два всего его видел: года полтора назад, в первые месяцы поселения в нашей квартире Величко. Оба раза мы пили в комнате Величко, оба раза Гаврилов пел песенку про картошку. Вот и все. Мне на его месте было бы неудобно давать на суде показания против, в общем-то, незнакомого человека, да еще собутыльника. Похоже, и ему было неловко. Ко мне, мол, ничего не имеет, но коли надо говорить, то приходится сказать то, чему он был свидетелем. Клянется говорить правду и только правду. «Был пьян, а когда мы с Величко пригласили Мясникова, то выпили еще и я уснул». Тем не менее, хорошо помнит, что я начал читать какой-то порнографический рассказ, но, «кажется, не дочитал».

Помню я то застолье. В винных парах зашел разговор о женщинах, каждому было чем поделиться, и Гаврилову тоже, а я принес свой рассказ и немного читал, пока не свалились они оба. Почему ему не стыдно за свои устные рассказы, а я должен стыдиться написанного? Почему он сейчас стоит здесь и садит меня? Почему он считает себя порядочным человеком, а меня преступником? В этом главная фальшь его «правдивого» показания, давать которое он не имел морального права. И юридического тоже, поскольку, по его же признанию, был пьян, т. е. в состоянии, когда утрачена способность к нормальному восприятию. В соответствии с УПК суд не должен принимать во внимание подобные свидетельства.

Работает этот человек в Курчатовском институте атомной энергии. Выручил Величко, когда того из-за пьянки уволили с прежней работы и он долго не мог устроиться. Взял к себе, теперь работают вместе. Солидный институт, и сам вроде неглуп — что заставляет его сейчас играть постыдную роль? Жалуется суду на Наташу. Мясников, говорит, сам по себе ничего, а вот супруга — настоящая истеричка. Учинила скандал, когда приходил Гаврилов, и сама же вместе с супругом написала на них с Величко клеветническое заявление в милицию. Я попросил слова и спрашиваю Гаврилова, какое заявление он имеет в виду, к какому времени относится? Выясняется — в сентябре. А я сижу с августа. Писала Наташа. Что там происходило? Наташа ни на кого зря не напишет. А пьяные буйства этих гавриков я знаю. Всерьез встревожился — что же они, сволочи, вытворяли без меня? Нервные реплики Наташи. Вайкова грозит удалить ее из зала. Однако по общему настоянию дает ей слово.

Когда меня посадили, Величко стал частенько появляться в квартире. При мне он бывал редко, жил у женщины, с которой я поначалу его познакомил. А тут зачастил и, как всегда, пьяный. Стучал и врывался в ее комнату. Однажды грохот в коридорную дверь за полночь. Мужские голоса, Наташа испугалась: не за ней ли? Если сосед, то у него свой ключ, да и боялась его. Не стала открывать. Квартира на первом этаже. Величко с Гавриловым влезли через окно в свою комнату и сразу к Наташиным дверям: ломятся, оскорбляют, унижают. Хорошо, у Наташи ночевала мать. Вызвали милицию, написали заявление. Вот как это было. А потом Величко открыто стал изгонять ее из квартиры: ты не прописана, соседи возражают. Насел участковый, которого в свое время я заставил извиниться перед ней за хамство. Сейчас он отыгрывался всласть. Но она прописалась. Казалось, хватит: она здесь жила и живет и никто не имеет права издеваться над ней. Нет, через неделю выписали, признали прописку недействительной без всякого объяснения. Куда только ни обращалась — бесполезно. Постарался Кудрявцев — отомстил за ее твердость на допросах. И, когда он завел дело на нее, она не пошла кланяться, а наняла адвоката. За это объединенными усилиями ментов и стукачей, во всеоружии беспредельной власти и подлости, они мстили женщине. И Гаврилов — физик-атомщик мелочно мстит ей здесь, в зале суда. Ни чести, ни совести. Сосуществовать с такими людьми подло и страшно. Если атомная энергетика в подобных руках, страшно уже за всех.

Судья с подчеркнутой любезностью предложила Гаврилову занять место в зале заседаний. Он мотнул головой и шарахнулся к выходу. Стыдища, конечно. Среди кого бы он сел? Троица его сотоварищей в штатском после перерыва исчезла. Остались наши матери и Наташа. За дверями — толпа друзей. Да он был бы рад провалиться сквозь землю, чем задержаться здесь хоть на миг. Тот самый случай, когда сидеть среди публики позорнее, чем на скамье подсудимых. А судья так хотела заполнять свободные места своими людьми, предлагала, упрашивала Величко, Гаврилова, Маслина — ни один не принял любезного приглашения. Всех как ветром сдуло. Зато моих не пускали, кому разрешали потом — сидели до конца. Моральный и численный перевес был на нашей стороне, но, к сожалению, не он решает судьбу подсудимого.

А вот и другой физик-атомщик — Величко. Высокий, нарядный, в темных очках, скромно робеющий и такой трезвый, каким я его никогда не видел. Бархатным голосом, весьма доброжелательно вещает о том, что глубоко уважаемый им Алексей Александрович читал рассказ, названия которого он не знает. Рассказ ему не понравился, но он, Величко, не считает его порнографическим. Ни дать ни взять — лучший друг и даже, смотрите, оправдывает. И при этом глаза за очками прячет и держит камень за пазухой. Не для судьи камень — для подсудимого, не Шемяка же он, а Величко. Кого проведет растроганность наигранных интонаций? Пришел, чтобы посадить, как и обещал пару лет назад, для этого достаточно того, что он сказал, а друг подтвердил — факт распространения. Больше ничего от него и не требовалось. Его мнение насчет порнографии уже не имело значения, ибо суд сам определяет характер текста. Величко хотелось сохранить хоть видимость хорошей мины и он усердно пытался произвести на нас впечатление. Хитрая дипломатия, и хитрость какая-то козявочная, подленькая, потом мне скажут, что он кичился тем, что произнес на суде прямо-таки защитную речь. Однако при всей вальяжности был тверд в показаниях распространения. Я пытался подрезать его на деталях. Как внешне выглядел текст, который я якобы читал? Когда это было?

Отвечает, что текст машинописный, принесен в желтой папке, а по времени — было это зимой, в начале 1979 г. Близко к правде, и мне нечего было возразить, кроме того, что я ничего такого не помню. А вот он, сука, был в стельку пьян и все помнит. Вспомнил бы заодно еще кое-что, например, как упросил меня познакомить с женщиной, как я привел его к ней в гости, а потом насексотил Наташе, что ходили, мол, с Лешей по бабам. А ведь та женщина из нашей лаборатории стала его женой, он живет с ней до сих пор. Ну, не подлец ли? Есть, наверное, люди, у которых наушничество в крови, кому угодно, на кого угодно лишь бы насплетничать. Если есть такие одаренные от рождения, то Величко такой. Стучал на меня Наташе, милиции, теперь следователю и на суде. А может, еще кое-где и при том необязательно из-за корыстных целей, не испытывая вражды и даже сохраняя дружеские отношения. Чего ради было предупреждать меня перед обыском, что у него дважды брали ключи от квартиры, что за мной тайная слежка и советовать, чтобы я убрал из дома все лишнее? Сложность натуры? Обыкновенная, по-моему, беспринципность. Отсутствие или распад нравственного стержня. Подлость в натуральном соку. Тип человека, способного абсолютно на все. На все хорошее и на все плохое, в чьи руки, смотря, попадет. И такой человек вместе с гавриловыми, в академических недрах отечественной атомной энергетики. Он нажмет атомную кнопку над какой угодно Хиросимой, над родным городом, если прикажут. Но в отличие от американского летчика от этого никогда не сойдет с ума. Разве что напьется до бесчувствия, но это его обычное состояние. Как престижен еще недавно совсем был МИФИ — институт инженерной физики! Сумасшедший конкурс. Поступали отборные. Увидишь, что из МИФИ, — оглядываешь со всех сторон: вундеркинд! В полемике «физиков» и «лириков» запросто побивали «лириков». И кто бы мог подумать, что из технически способных ребят, из интеллектуальной элиты вырастут чудовища типа Величко, Гаврилова, Мозговой компьютер — это еще не человек. Грош цена физики без лирики — без нравственного начала талант работает на саморазрушение и разрушение.

Я взял слово и отвел показания Величко как незаслуживающие внимания. Он не может быть для суда объективным свидетелем. Во-первых, потому, что как и Гаврилов, был пьян, во-вторых, обуреваем чувством мести: два года назад угрожал выселить меня из Москвы, сделал клеветнический донос в милицию и теперь дает компрометирующие показания.

Величко криво ухмыльнулся:

— Я мог бы мстить Алексею Александровичу за кляузы на меня, но не хочу этого делать.

Кляузы? Я прошу суд затребовать из милиции соседские заявления, по которым он был оштрафован и предупрежден.

Суд промолчал и не удовлетворил ходатайства.

Недавно, после освобождения, я видел наших соседей Александровых. Они живут теперь в другом месте, всех разбросали, квартира занята другими людьми. Рассказали они, как пьяный Величко загуливал по квартире, орал:

— Одного посадил, всех пересажаю!

От коммуналки до коммунизма один шаг.

Кого вызвали следующим? Не помню, кажется, мою первую жену Лену. Через 8 лет представилась ей, наконец, возможность свести со мной счеты. В конце 1972–1973 гг. в канун развода обложили меня с отцом, как волка. Звонили в «Комсомольскую правду», где я тогда печатался. Редактор стал поучать, я порвал с этой газетой. Посещения курсов, где я читал лекции, наветы руководству института, где я работал. Перерыли мои бумаги, нашли рассказ «Встречи», носили в милицию. Меня вызвали в отделение и отдали тетрадь, не усмотрев криминала. Не говорю о жути домашних сцен. Шипение недавно еще благоволившей тещи:

— Жаль, закон на твоей стороне, будь моя воля — вон из Москвы, в желтый дом…

Теща — педагог, учит детей, отец — подполковник в штабе ракетных войск. Да и Лена тогда была уже не маленькая, с высшим уже образованием. И люди сами по себе не злые. И я им вроде бы зла не делал, во всяком случае, не я был инициатором развода. Но вели они себя безобразно. Запрет на посещение дочери. Снимается через три года, с условием: «Не говори, что ты папа». До сих пор изредка навещаю дочь под псевдонимом «Дядя Леша».

Ну, Лена, твой час — руби! Здесь ждут не дождутся твоей грязнухи. Но то ли забылось — одумалась, то ли мать моя здесь, сохранившая отношения с внучкой, Лена выступила, в общем, доброжелательно. Правда, завралась и запуталась. Противоречивые чувства — противоречивые показания. Она, конечно, не признала, что рылась в моих бумагах, что подпаливала меня со всех сторон выкраденной тетрадью. Сказала, будто я сам показывал ей рассказ, и она нашла его омерзительным. Я взял слово и спросил ее, когда показывал? Она назвала 1969 год. Но рассказ был написан в конце 1972-го и я не мог его показывать, ибо тогда мы уже с ней не жили. «Значит, было что-то другое», — вывернулась Лена. Но это значит и то, что «Встреч» я ей не давал, и факта распространения нет.

Прокурор Сербина потом скажет, что Мясникова отказалась от своих первоначальных показаний под давлением наводящих вопросов подсудимого и потребует частного определения суда относительно лжесвидетельства гражданки Мясниковой. Что прокурор усмотрела тут наводящего — я не понял, но примечательно уже то, что все-таки прокурор помнит о недопустимости наводящих вопросов. Почему же тогда она замечает их у меня, и не замечает у следователя? Почему пропускает мимо ушей заявления о непозволительных, приемах следователя — обмане, угрозах, шантаже и все тех же, сплошь и рядом наводящих вопросах?

Спрашивает судья Лену о моих друзьях — товарищах той поры. Так все ничего, но про Сашу Усатова — «омерзительный тип». Далось ей это словечко, вбивает со всей мощью непонятной крови темперамента. Мать у нее вроде хохлушка, отец белорус, но, наверное, что-то скрывают — есть там какие-то лукаво-взрывчатые смеси. За эти годы она пополнела и подурнела. Типаж изворотливой мещанки. Все это Саша Усатов угадывал в ней лет десять назад. Она, видно, чуяла это и недолюбливала его. Но такой ярости, как сейчас, в ней не было, это для меня неожиданность. Нарочно, наверное, клеймит, зная о его прошлом. С юности он 8 лет сидел по 58-й, был реабилитирован стараниями матери, но сам «красных» не реабилитировал, Лена доказывала суду, что я сошел с рельсов под влиянием Усатова.

С победоносным видом заступницы, весьма довольная собой, села рядом с моей матерью. Наташа на другом конце. Какие они разные! В возрасте разница всего три года, но измученная Наташа выглядела девушкой по сравнению с Леной. Никогда их не сравнивал, а теперь вижу, что Наташа особенно хороша, и желанна — глаз не отвести.

Судья приглашает Маслина. Секретарша покидает бюро-трибуну и возвращается ни с чем:

— Маслин просил передать, что не мог больше ждать, будет завтра.

Шестой час. Байкова закрывает заседание и объявляет продолжение завтра. Друзья мои терпеливо толпятся в вестибюле, все утомлены. Я как в дыму. Воронок. Тюрьма. Путь через сборку занимает часа три-четыре. К недоумению проснувшихся ребят, я снова в камере. Час или два еще силился закончить последнее слово. Потом рухнул замертво.