Общак

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Общак

Небольшие камеры, такие как 220-я, предназначены для особой изоляции, их называют спецкамерами. Где сидел? — На спецу. Основная масса содержится в общих камерах, рассчитанных человек на 30–40. Несудимые и судимые порознь: общак и строгачи. Особняк (рецидивисты) тоже отдельно. 124-я — общак. До сих пор тюрьма была ко мне милостива. То были цветочки — теперь ягодки. Настоящая скверна, подлинные злоключения начинаются с порога общей камеры. Я понял это сразу, как только вошел.

По обе стороны ряды двухъярусных шконарей. Посреди — большой деревянный стол: платформа. Напротив дверей два глухо зарешеченных, пыльных, темных окна. Между ними железный ящик для провианта — «телевизор», и народу, как на вокзале. Правда, кафельный пол чист, толкан огорожен стеночкой, по пояс более-менее занавешен. Но главное — стены. Точно такие, как на прогулочных двориках: обляпаны грубой пористой штукатуркой — «шубой». Это делается, чтобы на стенах не писали. На самом деле, не знаю, для чего это делается. Ведь в Лефортово и здесь, на спецу, гладкие масляные стены, никто их не портит, А «шуба» — раздолье клопам. В заскорузлых пещерах они неуязвимы, ничем не выведешь. После тесноты спецов в общей камере кажется просторно.

Оглядевшись с порога, я прислонил мешок к столу и сел на лавку. Достал кисет, трубку. В этой тюрьме трубки не принимают, моя с Лефортова, Наташа передала. Вытащили металлический стержень из мундштука, но отдали. Если трубка с тобой, то на Матросске не изымают. Здорово она меня выручала. Сигареты передавать здесь не разрешается, только табак, с ларя сигарет не напасешься, и ларь не всегда, не у всех — курили, в основном, самокрутки. Но трубка, особенно при постоянной нехватке газет, была удобней. Давний подарок Коли Филиппова, долго, необкуренная, она лежала дома, ждала, подруга, своего часа. Теперь со мной неразлучно.

Раскуриваю. Со всех сторон глаза гроздьями. Молчат и смотрят. Несколько шутников, резвятся на крайней шконке, косо поглядывают. Зовут к себе. На «вы», но как бы с насмешкой. Знакомимся. Феликс, Володя, а это Гена — или Лена — не желаете? — Феликс хлопает сидящего на полу парнишку с идиотской улыбкой. Тот сидит на матраце, видно, тут, на полу, его место. С соседних шконарей кучками придвигаются любопытные. Обычные вопросы. «О, над нами ляжете, будете нам рассказывать», — решает Феликс. Он, верно, за старшего, все в рот ему смотрят.

— Иди, Леха, ознакомь товарища с нашими правилами, — посылает кого-то из окружения.

Парень ведет меня к «телевизору», открывает железные створки: «Читай».

На внутренней стороне дверцы приклеен рукописный листок такого примерно содержания: «Запрещается: 1) сидеть на верхних шконарях во время еды, 2) ходить на толкан во время еды, 3) играть после отбоя, 4) курить днем более трех человек, 5) курить ночью более одного, 6) ходить на толкан во время концерта. За нарушение назначается до трех «химий»:

— Что за «химия»? — спрашиваю.

— Наряд вне очереди мыть полы, — отвечает Леха.

— А вообще-то по очереди?

— Heт, полно химиков. Солдат вон схлопотал уже двадцать химий, месяца два ему одному убирать.

Шконарь Феликса отдельный, без верхнего яруса, стоял у окна рядом с «телевизором». От него по ранжиру располагаются его приближенные и на дальнем конце, у толчка, новички и «черти».

— Эй, алкоголик, хватит тебе тут брать! — кричит кому-то Феликс наверх.

Вниз спускается смиренный человек с виноватыми глазами. Феликс пинает его под зад:

— Иди на край, к чертям, там тебе место! — А вы, — обращается ко мне, — ложитесь на его место, — показывает на верхний шконарь рядом со своим персональным ложем.

Каждый вечер пристают: «Расскажи что-нибудь».

— А что вас интересует? — спрашиваю.

Редко что-то определенное, чаще: ну что-нибудь. Побрякушки из меня не вышло, отстали. Когда освободилось место внизу, подальше от этой шайки, я перебрался от них.

Вечером написал заявление начальнику тюрьмы обо всем, что хотел устно сказать по поводу 220-й камеры. Заодно упомянул банщика. Еще по прибытии на Матросску, перед разводом по камерам, сборку пропускали через баню, стрижку и прожарку. Голову стригли по желанию, я так и остался с бородой, а пах и под мышками обязательно. Стригли зэки в черных робах, черных пилотках под руководством пожилого сердитого прапора. Он непрестанно визжал, торопил. Высокий раздражительный голос, словно ржавой пилой по шее. Сам тоже стриг электромашинкой. Я попал к нему. Электромашинка снарядом по яйцам, буравит пах, как овцу. Больно до крови. Рядом зэк правит седую голову старого армянина.

— Что ты с ним возишься? — визжит прапор, — гони в шею, давай следующего!

— Здесь еще подравняй, пожалуйста, — показывает на белые виски старик.

Зэк подравнивает.

— Я тебя, суку, в карцер загоню, — обрушивается прапор на своего подручного и выхватывает машинку. Старик-армянин встает и, еле сдерживаясь, говорит ему:

— Ты, наверное, в тюрьме родился.

Вот об этом я тоже написал в заявлении и еще добавил: «Пожаловался на клопов, а в ответ перевели туда, где клопов еще больше».

Утром на проверке отдаю заявление корпусному. Ответ я получил косвенный, в бане. Привели камеру в баню, разделись, как обычно, до трусов, приготовили майки, носки, платки — простирнуть. Ждем, когда откроют моечное отделение. Является этот банщик-прапор визгливый:

— В трусах не пущу, только мыло, мочалки, как положено.

Ропот:

— Как же так? Всегда можно было, а где стирать?

— Не нравится? Будете знать, как заявления на меня писать. Я сам читал. Пока бородатый здесь (кивает на меня), никого не пущу. Снимай с себя все без разговоров!

Так я испортил ребятам баню. Кое-кто покосился, но ничего не сказали. Через десять дней то же самое. Но тучи уже сгустились надо мной.

Переводили нас на три дня в холодную неустроенную камеру. В нашей морили клопов. Сказали, по моему заявлению. «Короли» — Феликс и компания — были недовольны. Им неудобно куда-то перебираться с хорошо насиженного места и толку, говорят, от дезинфекции нет: через пару дней клопы опять всюду. Чего ради переходить, мучиться в холодной камере? «Ты, профессор, зря заявления пишешь. Всю хату подводишь», — ворчали «короли». Отчасти они правы. Намаявшись три дня в отстойнике, вернулись в свою камеру. Острая вонь, кружится голова, резво выбегает навстречу первый клоп. Соскучился. Однако я спорил. «Короли» лежат ближе к окнам, там прохладнее, поэтому их меньше кусают. Если плохо дезинфицируют, надо добиваться, чтобы делали лучше. Надо снова жаловаться, не отдавать же клопам себя на съедение. Ведь есть камеры, где их нет, значит, и тут не должно быть. Если нарочно загоняют в холодные отстойники, чтоб не жаловались на клопов, то это издевательство. Следующий раз мы не пойдем туда, а потребуем нормальных условий. И кроме того, заявление мое относилось не к этой камере, а к 220-й. Тем не менее потребовали, чтобы впредь свои заявления я показывал хате. Внутренняя цензура. Отношения с Феликсом и «королями» портились.

Правая рука Феликса, Володя, тиранил всю камеру. То и дело кого-то пинает, щелкает, над кем-то потешается. Однажды положил на мой шконарь спичечную коробку с клопами. Вскакиваю, кричу в рожу:

— Это не шутка, это издевательство, убери сейчас же!

Он несколько оторопел, но коробку убрал. Матюкнулся для престижа:

— Такую-то мать, настроение испортил!

Пользуясь поддержкой Феликса, Володя наглел с каждым днем.

«Королями» здесь называют тех, кто ест за столом, остальные на нижних шконарях: кто сидя, кто на корточках с пола. К кормушке выстраивается длинная очередь. Короли не стоят, им подают. В первую очередь им, потом берет себе первая семья, вторая и так по ранжиру. Как-то я оказался у бачка и стал наполнять кружки кипятком на свою семью. Мне говорят: «Сначала на стол». — «Не маленькие, сами нальют». После обеда подходит от них Сережа-армян:

— Обижаешь, профессор, зачем плохие слова на нас говоришь? Сам сядешь за стол — тебе будут подавать, такой закон.

— Почему я должен тебя обслуживать? — отвечаю. — Кто хочет, пожалуйста, а я не хочу.

Вмешивается Володя с угрозой в голосе:

— За почему в тюрьме бьют по кочану. Делай что говорят и не спрашивай.

Кому дачка приходит, сначала на стол. Подходит Феликс — берет, другой из них — берет. Володя загребает без зазрения совести. Остается лишь то, чего у них и без того полно. В нашей семье — дачка. У нас открыто не крохоборничали. Но садимся есть, и «Смоленск», хромой, хамовитый парень откуда-то из Смоленска, сам ни разу ничего не получавший, отрезает сыр, колбасу — дань королям. Я его останавливаю.

— Мне нервы дороже, — отбрехивается Смоленск и ковыляет к Володе. При этом, конечно, наушничает на меня. Рядом со мной лежит юркий дедуля — Миша. Небольшой росточком, звали его Пирожок. Говорит, отмахал пятнашку. Нынче слонялся по деревням, делал печки. Иногда ездит на могилу к матери под Москву. На Белорусском вокзале проверили документы — ни прописки, ни работы. После отсидки нигде не брали, устроился с трудом где-то в глуши на кирпичном заводе. Тяжело, да и на воле воли не видно. А больше нигде не берут, не прописывают. Сбежал он оттуда и вот залетел. По ночам на ухо шепчет мне:

— Беспредел. Таких королей в парашу кидают.

А им ни гугу. Наутро сам же им служит. Что за человек? Видно боялся. Все норовил без шуму уйти к строгачам или к особнякам — к своим.

Однажды заводят длинного, в летах.

— Куда я попал? Общак? Ошибка — мне в строгий надо.

Но делать нечего, кидает мешок на свободный шконарь. С крыла Феликса кричат ему:

— Убери сидор, там занято.

— Кем?

— Не твое дело. Ляжешь, где скажут.

— Я делаю правильно. Имел я ваши приказы.

Чуть не до драки. Все-таки длинный перелег. И с ходу в карты. Их называют «стиры». Сережа-армян его облапошил. Длинный начал свои точить. Режется на куски газета, листки склеиваются в несколько слоев разжиженным жеваным хлебом. Снаружи тетрадные или чистые листы. Края тщательно обтачиваются о шероховатую поверхность.

Потом рисуют. Бывают отличные стиры, удобные, прочные, гибкие и красивые. Кстати, хлеб, оказывается, не только превосходный клей, он обладает и другими ценными для тюрьмы техническими качествами. Еще в Лефортово все фишки для нардов, шахматы — из хлебного месива. Если долго растирать, скатывать в ладонях мякиш, получится шарик, упругий и твердый. Об пол — подскакивает к потолку. А сколько всяких поделок, сувениров из хлеба!

Длинный точил стиры о шероховатую стенку вокруг толкана. Откидывается кормушка. Надзиратель требует: «Неси сюда!»

— Чего «неси»? — оборачивается длинный.

— Карты, говорю, неси!

— Спятил что ли — какие карты?

Надзиратель матом, в том смысле, что неси, мол, сюда, а то плохо будет.

— X… тебе в шары! — взвинтился длинный.

Так они друг друга чехвостили, никакая бумага не выдержит. Через пять минут заходят в камеру несколько надзирателей и уводят длинного. Миша-Пирожок сказал, что длинный специально мента отхуесосил, чтобы уйти из этой хаты к своим. Действительно, больше мы длинного не видели.

Замечу одно, что даже бывалые зэки-строгачи не могли изменить обстановку в камере. Один против стенки не воин. Королей человек десять, а в камере нас под шестьдесят. Но забитая масса всего боится. Все молчали или подхалимничали. Более или менее сильных, активных Феникс отбирал, сажал за стол, задабривал королевскими привилегиями. Беспредел крепчал.

Я больше общался с Петей. Забыл фамилию, похоже, Корюшкин.

Иссохший, бледный, морщинистый, моих лет, он ни во что не впрягался, его не трогали. Днем спит, ночью сидит за столом, пишет повесть о своем детстве. Перо у него набитое. Кончил в свое время Литинститут по семинару Долматовского. Стихи, говорит, в камере не пишутся, а проза идет. Работал по договорам в разных издательствах, без особого успеха, но печатался. Как человек, производит приятное впечатление. Сидит в этой камере одиннадцать месяцев, всех пережил, и это очень странно, так как сидит за алименты, кажется, а по этой статье срок всего год. Сейчас вспоминаю, правда, что висела над ним еще статья о краже, история была запутанная. Петя кражу отрицает, поэтому следствие затянулось. Он надеется на суде оправдаться, адвокат уверял, что обвинение в краже снимут и тогда засчитают отбытое за алименты, и сразу с суда на свободу. По слухам, так у него и вышло. Когда уходил, хотел подарить мне свое стихотворение.

— Не боишься? — шутя предупреждаю о возможных подозрениях в связи со мной.

— Нет, — сказал твердо, но подарка не сделал.

В камере ходили другие стихи. Автор их — Коля, самонадеянный, вспыльчивый парень, близкий к королям. Стихи ничего себе, упругие, задорные, но без живой мысли, флибустьерская бравада. После закрытия своего дела я показывал и читал выписки из показаний, из текста «173 свидетельства». Коля тоже поинтересовался и сделал вывод:

— За такую антисоветчину не сажать, а расстреливать надо.

Больше никто из сокамерников расстреливать меня не хотел, наоборот, отношение безусловно сочувственное. Чем вызвано особое мнение Коли, не знаю, не объяснялся, но, думаю, просто затаил зуб на меня за то, что я не проявлял к его стихам и к нему особой симпатии. Отсутствие должного почитания для короля оскорбление. Особенно если король — поэт.

Практиковалась «прописка» для новичков. Наберется новых человек десять, и короли устраивают представление. Это давняя камерная традиция, сейчас она отмирает. Во многих камерах прописки уже нет, а здесь вовсю. Начинается с прогулки. В прогулочном дворике новичков ставят в ряд. Назначают затейника, он командует:

— Приседаем сто раз. Слушай сюда! Раз-два! Три-четыре! Быстрей-быстрей!

Кто не выдерживает до ста, будет приседать следующий раз. Кто выдерживает, тем затейник командует: «Побежали!» Нужно бежать метров 10–15 до противоположной стены и обратно. Но с первым шагом все падают — такая потеха. После прогулки новичков садят за стол. У каждого кружка, им говорят: «Вы на свадьбе. Кто что будет пить?» Один заказывает водку, другой коньяк, третий шампанское — кому что заблагорассудится. Всем наливают воду. Пьют по полной кружке. Снова заказывают и снова пьют воду. Где-то на десятой кружке начинают выскакивать на толкан — их рвет. И снова за стол до изнеможения. Освобождают лишь тех, кто на вопрос: что будешь пить, скажут на ухо тамаде, например: то же, что и ты. Тест на сообразительность. Соображают те, кто либо раньше знал, либо друзья по камере подсказали, хотя это строго запрещается. Таких немного. Потом новичков по очереди укладывают на крайний у окна шконарь, подальше от надзирателя. Берут книгу толщиной с «Капитал» и говорят: «Ты умер. Поп сейчас будет читать тебе отходную». «Покойник» закрывает глаза, могут дать ему в руку что-то вместо свечи, начинается отпевание.

«Поп» что-то бормочет, спрашивает «покойника»: «Слышно, что говорю». — «Да». Бух-бух со всей силы книгой по лбу. «Ты умер?» — «Да». Бух снова. «А где ты сейчас: в аду или в раю?» Что бы покойник ни ответил, тяжелая книга все равно сотрясает мозги. Тоже тест на сообразительность. Нельзя ничего отвечать — ведь ты уже умер.

Разные есть приемы прописки. Например, ставят человека в матрасовку (мешок для матраца вместо простыни) и завязывают вокруг шеи. Еще так одного-двух — бег наперегонки. Они падают, барахтаются в мешках, их поливают водой. Но есть номера опасные. Новичков загоняют за одеяло, чтоб ничего не видели. Одного посылают на верхний шконарь, где он становится с краю на колени или на корточки, руки назад. На полу перед ним стоит на ребре костяшка домино. Надо упасть вниз головой и ухватить костяшку — зубами. Глаза завязывают полотенцем. Два метра вниз головой на кафель — верное увечье или смерть. Кто отказывается, тому предлагают: «Или прыгай или выпей воды из толкана». Могут предложить на выбор все, что угодно, самое позорное. Некоторые соглашаются, лишь бы не прыгать. При мне один пошел пить воду из унитаза. Забросали башмаками. И под шконарь. Отныне ему не место среди мужиков, он черт, почти пидор. Его может избить, ему может приказать каждый, и он не скажет ни слова против. Большинство знают, что их ждет, и предпочитают прыгать. Внизу двое подхватывают падающего. Тест на смелость, на доверие к братве. Это испытание — первая ступенька к авторитету. Не всегда обходится гладко. Случается, говорят, что падающего роняют из рук или опаздывают подхватить. Из этой камеры одного уже отправили в больницу. При мне несчастий не было, но все равно — дурацкая затея с этой пропиской. Защитники ее полагают, что прописка помогает отобрать стоящих ребят, что это лучшая проверка на выдержку, смелость, сообразительность. По-моему, это просто издевательское развлечение от скуки. Короли и сами признают: «А хули делать?»

Как и в прошлой камере, больше всего здесь интересуются тем, что они называют черной магией. На Новый год в полночь гадали по книге. Берется непременно черная книга. Пропускается нитка через 13-ю страницу, держат книгу за нитку на весу. Вызывают святого духа. Задают ему вопрос, касающийся кого-либо из сидящих вокруг. Ну, скажем, кто самый хитрый, самый умный, кто козел? Слегка ударяют пальнем по обложке, книга медленно вращается. На ком остановится — значит тот. Самое удивительное, что большинство сидят, затаив дыхание, — верят! Феликс в абсолютной тишине взывает к своему тезке: «Феликс Эдмундович, дух святой, отзовись!» Когда книга переставала колебаться, останавливалась, значит дух отозвался. «Сколько мне дадут, дух святой?» Книга качается, Феликс считает: раз, два, три, четыре. Книга останавливается, Феликс в восторге: — Ну, что я говорил, больше пяти не дадут!

Феликс Запасник — белорус из Гродно. Женился на москвичке. Работал, кажется, сцепщиком в депо Павелецкой дороги. Разоблачили там все депо вместе с начальником: растаскивали контейнеры — шубы, сапоги и т. п. — популярный на железной дороге промысел. Сколько писали об этой напасти, сколько возмущались железнодорожники, — только преступников не находили. Да и мудрено было найти, если, как оказалось, сами железнодорожники и милиция тащат. Феликс сидит уже месяцев восемь, большая группа у них — человек 30. Группы по одному делу обычно долго суда дожидаются, кто-нибудь да буксует: тот заболел, этот капризничает, у третьего адвокат что-то опротестовывает. Но через восемь месяцев их группа была на подходе к суду. Говорили, что писала о них «Московская правда». Феликс стал камерной знаменитостью, но это его не радовало. Огласка грозила показательным процессом и большими сроками. Феликс метал икру.

Первое впечатление от него, пожалуй, приятное. Чуть выше среднего роста, плотный, мягкие черты славянского лица исполнены добродушного юмора. За словом в карман не лезет, не глуп, силенка есть — все это располагает к нему. Но присмотришься и вспомнишь про врага, который хитер и коварен. Феликс из тех, кто, спасая себя, да просто из выгоды, продаст и растопчет кого угодно. Редко ударит сам, весь беспредел творил через таких, как Володя. Плел и науськивал втихаря, сохраняя внешне приятельские отношения. На проверке, когда заходили менты, выбегал в голову строя и хоть на полступни, но вперед. Однажды корпусной объявил благодарность за чистоту в камере, Феликс воспринял это как личную благодарность и каждый день потом на проверках заискивал перед надзирателями: «Правда, у нас лучшая камера? Правда?» С ментами короли в ладу, Феликс, Володя, Сережа-армян и прочие выманивали под разными предлогами, а по существу отбирали у ребят шмотки и обменивали контролерам на чай. Набивали свои мешки, которые зэки зовут баулами или сидорами. Позже видели Армяна в коридоре Пресненской пересылки: два туго набитых мешка при нем, просит помочь дотащить. Успел, подлюга. Но Феликса мы остановили.

Но это будет еще не скоро. А пока Феликс продолжал исподтишка травить меня. Мое присутствие создавало неудобства, стесняло их:

— Профессор, не обижайся, но без тебя мы жили спокойно. У тебя свое, у нас свое, шел бы ты в другую камеру, — стал заговаривать Феликс.

Мне и самому тошно смотреть проделки королей. Кроме того, мало приятного, когда из-за тебя притесняют других. Каждая баня — проблема с банщиком. Стирают белье в камере. Кипятка не хватает, многие ходят в грязном белье.

— Хорошо, Феликс, я подумаю.

— Подумай, профессор.