Зэчки

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Зэчки

День ото дня народ в камере прибывал. Жили мы дружно, спокойно. Люди, очумевшие от суда и осужденки, быстро оттаивали, приходили в себя. Искали развлечения. Хлебные нарды, шашки, домино, многие мастерили из клееной бумаги и цветных ниток шариковые ручки. Кто-то рисовал. Но главным, общим развлечением был «конь». Так называют кисет с записками, которыми мы обменивались через окно с верхней камерой над нами. Это была женская камера. Когда мы пришли, Давид и Шурик вовсю гоняли «коня». Женщины из своего окна запускают на длинной нитке кисет с записками. Шурик с верхних пар, просунув через решетку палку, ловит нитку и подтягивает к себе. Вытаскивает из кисета записки, закладывает свои послания и выбрасывает «коня» наружу. Двойной стук по трубе отопительной системы означает «подъем». Прыгуч кисет, потому и назван «конем». — Все делается стремительно, чтоб менты не заметили. Вверх, вниз, на все этажи до первого… А то пролетит через весь двор тюрьмы в корпус напротив. Для этого используют приспособление вроде самострела. Клеится из бумаги трубка, в нее вкладывается стрела с запиской. Стрела оттягивается резинкой и запускается, как из лука, через «решку» точно в нужное окно напротив. Оттуда записку могут переправить своим «конем» в другое окно. Посредством «коня» налаживается связь со всеми камерами. Самый верный и быстрый гонец. Если, конечно, не перехватят надзиратели. Увидят, врываются в камеру. Кого застанут, наказывают вплоть до карцера. Увидят, что по трубе стучишь, — грозный окрик и тоже наказать могут.

Можно переговариваться с соседними камерами кружкой. Стучишь по трубе три раза — «вызов», тебе отвечают, прикладываешь кружку дном к трубе и кричишь, что надо. Затем кружку переворачиваешь и, приложив ухо ко дну, слушаешь ответ. Одно неудобство — кричать надо громко. Надзиратели в коридоре слышат. Если засекут, нужно стукнуть по трубе один раз — «атас». Нет «конь» лучше всего: сохраняется конституционно гарантированная тайна личной переписки практически с любой камерой в зоне прострела. Конь — огонь, гонец — молодец. Нет лучшего способа передать что-либо важное по делу отчего могут зависеть судьбы. Выручает «конь». Чего больше всего лишен человек в изоляции? Общения. Захочешь пообщаться — делай «коня», время с ним летит незаметно. Пока пишешь, ждешь, отвечаешь — день пролетел. Когда впервые после долгой изоляции, да еще с женщинами — волнение необыкновенное.

У Давида, который, переписывался под псевдонимом Захар, разгорелся роман. Зэчка экспансивно объясняется ему в любви, требует взаимности, а он отвечает сдержанно, дразнит, «чем меньше женщину мы любим, тем больше нравимся мы ей». Вскоре вся камера была прикована к драматической интриге. У Давида неважно с грамотой, писал Шурик, а он диктовал или задавал тему. Чем нежнее и нетерпимее она, тем грубее и изощренней он. Все больше мата и эротики. Женщины над нами строгого режима, бывалые, за словом в карман не лезут. Тамара просит Захара подойти сразу после отбоя в 10 часов к решке — хочет услышать голос возлюбленного. Дня два Захар отнекивался — какой он Захар с грузинским акцентом? В записках все наврано. Потом сдался. Надзиратель простучал ключом дверь, крикнул: отбой, отошел к другим камерам. Слышим в черном ночном окне густой хриплый женский голос:

— Захар! Захарушка!

Давид нехотя взбирается на верхние нары, но смущается и молчит. Она орет на всю тюрьму испитым горлом:

— Люблю, отзовись! Где ты, милый?

Давид прокашлялся в руку, крикнул сдавленно, тихо:

— Я!

— Захарушка, ты? Повтори!

Давид постарался громче, вышел писклявый скрип.

— Что? Говори! — женский голос загудел в ночи обрадовано страстно. — Захар, люблю, слышишь? Люблю-у! Отзовись! — Волны, рвущиеся из истомленной женской груди, прокатились по затихшей тюрьме, ударили в стены решетки. — Что? Повтори, не слышу! Люблю, Захарушка, навек твоя-а!..

А Захар уже лежит на нарах, то ли от бессловесности, то ли от смущения, то ли боясь ментов. Женский неистовый голос одиноко трепетал за темным окном: словно билась большая птица, отлетая в ночь и снова разбивая грудь о решетки. Потом ее кто-то вспугнул. Голос оборвался и все стихло.

«Конь» — чудо, спасительное средство от камерной скуки и томления. Это, конечно, суррогат чувств и общения, больше безделицы, игры, выдумки, но чем же заполнить пустое, гнетущее время? Особенно интересно вначале, когда все в новинку. Потом приедается. Одно и тоже: как зовут, статья, за что, какая ходка, сколько лет, как выглядишь? Большинство посланий примитивны, на диалог и содержательную переписку наши корреспондентки не тянут. Ты пиши, а они в ответ: «Расскажи еще что-нибудь…» Более-менее писучие после обязательной программы первых записок, скатываются на эротику. Или пришлют скабрезную шутку, рисуночек. Мат обычно с обоих сторон. Но бывали длинные диалоги с юмором, выдумками, персонажами — романы.

Полученные записки обычно читают вслух, обсуждаются все интриги. С каждой почтой грохот смеха. Самыми смешными были те записки, которые писались якобы в строгом интиме. Она, например, спрашивает, дает ли он кому читать ее записки? Он отвечает: «Что ты? Даже как зовут тебя, не говорю!» Записки идут более доверительные, раскованные, обычно рассказывают о себе. Поскольку на первом плане секс, то все детали: с кем жила, сколько было мужчин, как бы она сейчас хотела. И приписка: «Только тебе, как на исповеди. Никому не давай». Камера похохочет над ее каракулями, крепкими выражениями и дружно садится за ответ. И тоже приписка: «Никому не показывай». А затем пишут кому-то из нас: «Смеялись до слез. Верка такую юморную записку читала. Напиши, по секрету, как он выглядит, половой разбойник, а то больно себя расписал. Не бойся, никому не скажу». Но бывает, кто-то всерьез распишется. Пишет уединенно. Молча, с нетерпением ждет ответа. Прыгает к каждому «коню». А получит — хвать драгоценный пакетик и забирается вглубь нар, перечитывает, думает о своем, улыбается. К такому не подходи. В таких случаях, когда он и она находят общий язык, больше мечтают, рассказывают друг другу, как они встретятся, куда пойдут, как жить будут.

Страшная тоска по воле и женщине. Часто не знали что написать, а переписку терять не хотелось — подходили ко мне. Обычно я не отказывал. Потом сам попробовал. Имя, статью — все придумал. Скоро не о чем стало писать. Получаешь односложные ответы или вычурные послания с пустынными рассуждениями. А хотелось бы больше узнать о них. Кто эти женщины? Как дошли до жизни такой, как у них там в камере, как на зоне? В ответ встречный вопрос: «Расскажи сначала о себе». Надо врать, не интересно. Видно им о себе тоже не интересно или почему-то неудобно. Переписка захлебывалась. Мало искренних записок, больше штампы. Начнет себя описывать — портрет точь-в-точь, как у подруги моего соседа. Эротические записки тоже часто списывались с заготовленных текстов. Бабенки дошлые, на откровенность не выведешь, ведь знают они прекрасно, что у нас, как и у них, все читается вслух. Однажды я два дня с одной переписывался. Как будто не дура и пишет охотно. Сделал попытку более честного и короткого знакомства, чтоб больше узнать о ней. «Знаешь, Таня, — пишу, — должен перед тобой извиниться. Меня зовут не Виктор, а Алексей, и статья не 206-я, а 238-я». О 190, разумеется, не говорю. Она не поверила и обиделась: «Слишком красивую статью ты себе выбрал, Жора. Я действительно хотела с тобой по-честному, а ты завираться начал, — и подпись завирательская — Элла».

Но вот как-то получаю записку от неизвестной. Пишет, что ее подруга, которой я перестал отвечать, в трансе. Не могу ли я объяснить, что случилось, и простить ее подругу, если она виновата? Четкий почерк, грамотный слог — вот кто мне нужен. Я ответил, что ее подруге напишет более замечательный человек, я не люблю переписываться и потому замолчал, а вот если вы захотите рассказать мне о своей жизни, то с вами с большим удовольствием. На этот раз мне повезло. Мы обменялись парой шутливых, пристрелочных записок и попали в тон. Теперь только стал понимать, почему даже писучие женщины болтают о чем угодно, только не о себе. Они не могли поверить, что в мужской камере может быть что-то интересно, кроме скабрезностей и секса, что кому-то там действительно интересна их жизнь. Они предполагали в нас тех мужчин, среди которых жили на воле и вполне логично думали, что нам прекрасно известна их жизнь. Поэтому не брали всерьез мои вопросы. Откуда им было знать, что я никогда не общался с сидевшей женщиной, с воровкой, и что для меня сейчас едва ли не единственная возможность узнать их поближе. А Галя, так зовут эту женщину, поняла и поверила мне. Уже со второй «ксивы», как называют записки, она сказала свое настоящее имя и то, что впервые встречает по переписке человека не из уголовного мира, она расскажет все, что меня интересует. И я стал задавать вопросы. С самых истоков: где родилась, кто родители, как училась, когда начала воровать? А она, словно рада была — выговориться, подробно рассказывала свою жизнь, вмещая ее в частые ровные строчки до отказа заполненных листков. Писала она красным, и этот цвет был цветом ее трагедии.

Ей 32 года. Себя описывает так: небольшого роста, худенькая, короткая стрижка, «но ты не думай, я выгляжу, моложе своих лет, бюст и все остальное на месте». Кого-то из нашей камеры водили на суд свидетелем, а ее на медэкспертизу, столкнулись у «воронков», она узнала, что он из 411-ой — спрашивала обо мне. Я спросил, как она выглядит? Он сказал: «Симпатичная. В шапке. На пацана похожа». Родилась и выросла в центре Москвы, на улице Герцена. Отец умер, мать — запила. К 16 годам, школьницей, подружилась с девчонкой-сверстницей. Та познакомила ее со своими приятелями. Это была компания воров-карманников, «щипачей». Отсюда все и пошло. Сблизилась с Русланом. Сначала натаскивала подружка, потом стала «работать» в паре с Русланом. Школу бросила, первый срок — в «малолетке», т. е. в исправительно-воспитательной колонии для несовершеннолетних, до 18 лет. Вернулась — опять в ту же компанию. Вышла за Руслана замуж, родился ребенок. И снова — ссылка на два года по тунеядке. Руслана посадили, ребенок — у ее матери. Ссылка в Вологодскую область, подселили к старушке в одной деревне. Дали на откорм поросенка. Чем и как кормить, когда самой нечего? «Через два месяца он бегал по избе, как собака, все ребра наружу. Мы оба были голодные, но с ним было весело». Сошлась с местным трактористом, стала у него жить. Материально полегче, но надоел он ей до смерти. «Всегда от него воняло мазутом. Каждый день пьяный. Напьется и поет: «Еду полем на комбайне, волнует ветром рожь». Я ненавидела его, но куда денешься». Вернувшись из ссылки, твердо решила было завязать с воровством. Устроилась работать швеей. «Но, знаешь, это болезнь какая-то: еду в автобусе, а рука сама к чужой сумочке тянется, дух захватывает, азарт и уже ни о чем не думаешь». На этот раз ей дают приличный срок и лишают материнства. Удар в самое сердце — она любила свою девочку и нежно рассказывала о ней. Проклинала свою воровскую слабость. Каждый раз, отбыв очередной срок, клялась завязать, жить только для дочери. Но темная сила заволакивала мозги, тянула к чужим кошелькам. Она не могла проехать в автобусе, в троллейбусе без приключений. И опять попадалась. С мужем виделась редко: то он сидит, то она. Носят друг другу передачи. Последний раз она вышла, он сидит, мать попала в ЛТД — лечебно-трудовой профилакторий для пьяниц. Ребенок — у родителей Руслана. В московской прописке ей отказали, устроилась в колхозе, где-то в Калининской области. Ну какая там жизнь, если дом, ребенок в Москве? На сей раз ее забирают за нарушение паспортного режима, за то, что жила в Москве, не имея московской прописки. Ей грозит два года. Суда еще не было — в предсъездовской перетасовке, оказывается, на Пресню отправили часть подследственных. В их камере женщины еще ждали суда. «Я буду косить на психушку, — пишет Галя, — скоро должны отвезти на обследование на 13-ю Парковую. Если сама не успею предупредить, тебе напишет моя подруга. Так что не теряй, вечером обязательно буду». Если поставят ее на психиатрический учет, тогда сохранится их квартира на улице Герцена, и она сможет жить в Москве вместе с дочерью. Если, конечно, сумеет убедить врачей, что она сумасшедшая. Если нет, тогда зона и безысходное будущее. Кажется, она даже намекнула, что нарочно нынче далась ментам, чтобы провернуть эту операцию. Ничего другого не оставалось. Надо было, чтоб посадили в Москве и признали ненормальной. Тогда суда не будет. Подержат в психушке, а потом она получит право жить в Москве. Иначе Москвы не видать. Как притвориться, как обмануть врачей — это она знала. За плечами солидная школа. И все-таки очень волновалась перед 13-ой Парковой (улица, где находиться психиатрическая клиника). Слишком много в ее судьбе зависело сейчас от этой поездки.

В первых записках она писала, что это ее пятая «ходка». По ходу повествования я насчитал семь и усомнился в ее искренности. Она обиделась. Написала в ответ, что вот она душу передо мной выворачивает, может быть, первый раз в жизни, а я считаю ее дешевкой, которая врет и нарушает данное слово говорить только правду. Если, мол, не веришь, то нет смысла писать. «Не пытайся меня ловить на словах, это оскорбляет. Я сказала пять, значит, пять. А малолетка и административная (т. е. ссылка) судимостью не считается». Ну где же тут знать, что имеется ввиду под «ходкой». Я думал всякий арест и лишение свободы, формально, оказывается не совсем так. Ладно, пусть будет пять, если женщина хочет, приятно было убедиться в ее честности и в том, что она вовсе не гордится числом «ходок», наоборот. Она негодовала не только на то, что я усомнился в ней, но и на то, что я прибавил ей две «лишние» судимости. Пять, по ее мнению, куда ни шло, но семь в 32 года — это уже слишком, это, видно, не красит женщину. Пусть будет пять. Она успокоилась и больше размолвок у нас не было.

Однажды полдня не получал ее «ксивы». Вообще прекратилась почта. Что случилось, «конь» ретивый? Ребята волнуются, стучат в трубу. Наверху, над нами какая-то возня, приглушенные потолком голоса, топот. К вечеру, в момент пересменки надзирателей, вдруг труба отозвалась. Сверху торопливо простучали два раза — «принимай коня». В первой партии была и мне записка. Вот что там произошло. Одна «мымра» на проверке пожаловалась ментам, что ей не дают культурно отдыхать из-за почты. Пишут всякую порнографию и хохочут. Ее увели, а затем вместе с ней нагрянули с обыском, позабирали «ксивы», ручки. «У меня ничего не осталось, один стержень на всех, вышли парочку», — пишет Галя. Я обомлел: мои записки попали к ментам. Ничего особенного там нет, но они же вывернут, как угодно, дай только повод. Жди наказание за «незаконное сношение». «Где мои ксивы?» — спрашиваю. «Да, я их хранила, но за кого ты меня принимаешь? Перед шмоном все порвала и утопила в сортире. У меня ничего не нашли».

— А где та «мымра»?

— Ушла с вещичками.

Значит, бабы дали ей оторваться, выломили из камеры. Съездила Галя на 13-ю Парковую. Вернулась довольная. Окончательного решения пока нет, но дело движется по ее плану: есть признаки психической ненормальности. Впрочем, у кого их нет? Через несколько дней после этого получаю несколько торопливых слов: «Неожиданно вызвали на этап. Куда — не знаю. Если успею, еще напишу. На всякий случай мой адрес (она дала адрес на улице Герцена). Ради бога, пришли пачку курехи, у нас шаром покати. Спасибо за все!

Мы ждали ларя, с куревом и у нас было туго. У меня осталась начатая пачка. Я взял несколько сигарет, остальное выслал, объяснив обстановку. Тут же, следующим «конем», пришла последняя записка: «Все, ухожу. Эту ксиву отправят уже без меня. Целую за все и сигареты. Beк буду помнить. Не забывай».

Недели за две переписки (три-четыре записки в день) у меня скопилась целая пачка, несколько десятков густо исписанных, обстоятельных, исповедальных листков. Каждый как бы глава уникальной автобиографической повести незаурядной женщины, молодость которой прошла в тюрьмах и лагерях. Она писала без помарок, на свободном дыхании, с хорошим чувством данного ей от природы стиля. Изложение точное и ясное, рассказывает интересно, с горьким юмором и личным отношением к тому, что описывает — к технологии карманной кражи, например, к быту на женских зонах. Из-под ее пера могла бы выйти отличная книга. Я говорил ей об этом, но она без всяких ужимок ответила, что я, наверное, преувеличиваю, ей ксиву-то трудно писать, но если бы кто взялся, она могла бы рассказать на целую книгу. Но кто возьмется? Кого она знает, те не пишут, кто пишет — стараются не знать о таких, как она. А меж тем в каждой тюрьме есть женщины. Я слышал их голоса и покашливания в прогулочном дворике Лефортово, я видел их в коридорах тюрем и в переполненных камерах. Это тысячи судеб, целый пласт женщин, совершенно почти неизвестный нашей литературе. Есть прекрасные воспоминания матери Аксенова — Гинзбург. Но она политзэчка сталинизма, пишет о прошлом. О судьбах и жизни современной зэчки-уголовницы я не читал ничего и не слышал, чтоб было что-то написано. Как будто их, зэчек, вообще нет. И вдруг у меня в руках ценнейший материал, пачка убористых листков, повествующих о том, о чем мало кто имеет даже приблизительное представление. Насколько я знаю, небывалые еще воспоминания. Настоящее открытие для литературы и общества. Я всерьез задумал найти Галю, когда выйду, и помочь ей сделать эту уникальную книгу. Но недооценил обстановки, в которой мы находились, положение мое в камере резко ухудшилось. Менты устроили мне личный обыск, тряхнули содержимое мешка, забрали кое-какие бумаги. Пачку Галкиных писем они не нашли, письма лежали под матрацем. Но когда переводили в другую камеру, я знал, что в коридоре могут снова ошмонать, поэтому все записки, весь крик заблудшей души я утопил в туалете.

На зоне я случайно наткнулся в своих бумагах на затерявшийся листок, исписанный знакомыми красными строчками. С ним ни за что не хотел расставаться. Придумал способ хранения. Он всегда был в моих бумагах, но ни на одном шмоне его не заметили. Даже на последнем, генеральном, в штабе, перед выходом с зоны, когда дружина ментов ощупывала швы моего белья и рылась в конвертах с накопившимися у меня письмами — они и тогда не заметили. Чудом удалось сохранить и пронести эту единственную записку. Не иначе провидение позаботилось. Я переписываю, ничего не меняя.

«Виктор, за чуток запоздала на работу. Извини, начальник, отработаю в ночь. Ладно? Что-то в спячку ударилась. Вчера не спала всю ночь, и в этом твоя вина. С последней лошадью пришла твоя ксива. Тамарка мне кинула и с концами. Так мы всей семьей лазили под столом, перевернули все тапочки и туфли, — нашли ее под нарами у самой стены. Ну и конечно, все разгулялись, было не до сна. Утром в баню, после бани постирушки. Вот вся причина моего опоздания на работу. Нет, нет! Виктор, я не устала писать, ты меня занял делом, возможно, нужным. Витек, смотри меня не перехвали, а то сглазишь, пишу, как могу, просто своим языком. Если бы ты меня попросил описать природу или еще что, тогда надо подумать. А здесь я пишу о себе, о людях, которые меня окружают полжизни. Но это, конечно, всего лишь маленькие ксивенки, на большее меня не хватает. Скажи мне, Виктор, сколько тебе дали, режим? О встрече на свободе ничего определенного сказать не могу, я освобожусь в этом году, и куда меня судьба и на сколько лет забросит, не знаю. Встретиться бы нужно, конечно, если ты человек слова и дела, тогда у нас что-нибудь и получилось бы. Я уверена, Витек, что ты хочешь меня увидеть, хочешь посмотреть, как выглядит женщина, отдавшая столько лет хозяину, я тебе не б… божусь, что по сравнению со своими одногодками, которые всю жизнь жили с мамами и папами, я против них пацанка.

Теперь, Виктор, за дело. Я не встречала воров, которые посещали бы театр или консерваторию, дальше кинотеатра их не затащишь, почти все любят эстрадную музыку. Им не до театра и не до книг, весь день погоняй-ка марку. Им лишь бы ноги до кровати дотащить, день кончился.

Как они относятся к властям? Никто вслух не высказывает свои мысли, т. к. зa такое свободное слово можно уехать еще дальше, чем по 144 ст. Но по-моему, спроси любого, не взирая на масть, все возмущены и хают все законы. Разве это жизнь? У нас нет заключенных, у нас есть «временно изолированные» на 15 лет, а в зоне можно раскрутиться и на 30 лет.

Ту свою подругу я видела очень давно, совсем случайно встретила в кафе «Хрустальное». Из ее рассказа я узнала, что она тоже была на выселке, где-то в Красноярском крае. Больше судьба меня с ней не сводила. Виктор, я тебе говорю только за одну масть «щипачей», все мои подруги, а их было всего 3, давно на строгом. Никто из них не завязал с прошлым, я тебе говорила, что это болезнь, а у нас медицина пока не вылечивает такие болезни.

Как ты уже знаешь, с 1974 года меня в Москве не прописывают, дома я гость, на каждый звонок и шорох дрожу, как осиновый лист. Сплю спокойно ночью только тогда, когда приму хорошую дозу спиртного, поэтому, когда бываю в столице, живу у одной знакомой на Арбате, она сама никто ничто, но знает всю систему. Хата там не засвечена, только там можно отдохнуть.

Как меня может ревновать муж, если я «тружусь» с кем-то? Я могу и лечь спать со своим партнером совершенно спокойно. Но а если фраернут, то разговор короткий. Я тебе говорила и говорю, что в зоне есть люди, которых уважают, к мнению которых прислушиваются, а есть люди «ползунки», которые бояться, чтобы их лишний раз в рот не выебли. Поэтому они начинают угождать, шестерить, все делают добровольно.

Из камеры идут на «выпуль» по разным причинам, если надо кого-то найти, или народ хуевый, из-за драки. В других камерах встречают, как и всех, радости не выражают, но и не угнетают, пока не узнают человека. Ведь если человек неоднократно сидел, то в любой камере найдется человек, который знает его, хороший он или подленький. Под интерес никто не играет у баб. Старые жучки иногда играют в карты. Галка».

…До того как начал переписываться, я думал: нам тяжело, каково же им, настолько противоестественны условия обшей тюремной камеры для женщины. Но, когда в одной из записок я спросил об этом, то получил любопытный ответ, что нам, мужчинам, приходятся тяжелее, женщина легче ко всему приспосабливается. Никогда бы этому не поверил, если б сказал кто другой, а не сама зэчка. Впрочем, в женских камерах меньше драк и они не такие убойные, как у мужчин, почти все женщины находят себе занятие, рукоделие, чего о мужчинах не скажешь, психологически женщины, наверное, более терпеливее и не так агрессивны, как мужчины — может, поэтому им легче? Но когда сам сидишь и надрываешься в муках, когда что-то ноет и стонет в тебе непрестанно, хотя ты себя считаешь не слабым, не хватает воображения представить женщину в этих условиях, с этой гнетущей болью в душе, невозможно подумать, как бы она стала на твоем месте. Дико и жутко. Наташа была близка к этому, я чуть дотрагивался до этой картины: тюрьма и в ней Наташа — волосы шевелились, с ума сойти. И вдруг: «женщина легче приспосабливается», поразительно, неужели правда?