Загадочный опер и грозный Спартак
Загадочный опер и грозный Спартак
Меж тем в нашей камере назревали события. Спокойствие было нарушено сразу после ухода Шурика. Пришел офицерик с двумя контролерами и устроили у меня обыск. Обыск целенаправленный — они взяли из мешка только бумаги, больше их ничего не интересовало. Что за напасть? На следующий день вызывают к оперу. По коридору направо, в конце — отстойник в виде прихожей с двумя блочными камерами по сторонам и прямо — дверь в кабинетик. За столом молодой лейтенант, перед ним стопка моих тетрадей. Показывает на два машинописных листа со стихами: «Откуда это у Вас?».
— Из дела.
— Органы порочите? — тычет в строки, где, помнится, есть такие:
«Жить без опера возможно?
У нас, в стране Советской, — нет».
— Так это же не я сочинил!
— А кто?
— Евтушенко.
Речь шла о «Балладе о скопцах», которая ходит по рукам с 60-х годов, которая в числе прочих моих бумаг была изъята на обыске, зачислена в вещественные доказательства и которую я спер во время суда из материалов своего дела. Лейтенант смешался, вспомнив очевидно, что есть такой скандальный поэт Евтушенко, и отложил балладу в сторону. Берет со стопки зеленую ученическую тетрадь, куда я заносил даты своих передвижений по камерам, их номера, фамилии сокамерников, даты допросов и заявлений — короче, хронику своего дела со дня обыска. Записывал также факты произвола.
— Эту тетрадь, — говорит лейтенант, — я тоже вам не отдам.
— Почему?
— Тут есть запрещенные и порочащие записи. Что такое «кум»? — опрашивает обидчиво-строго.
Смешно мне стало, говорю примирительно:
— Ну, это не я придумал. Давайте вычеркнем это слово, если не нравится.
— Нужно вырвать весь лист.
— Зачем?
— Вот в этой записи содержатся сведения, не подлежащие разглашению. Указующий палец стоял на бисерных строчках в середине первой страницы, которые я записал в 220-й камере со слов Мухи. Он рассказывал про «хозяина» — начальника их строгой зоны в Коми АССР, про «кума» Амелькина — начальника оперчасти, про все то, что у них там творится. Например, идут зэки с работы, с промышленной зоны в жилую. На вахте пьяный Амелькин демонстративно надевает перчатки, ноги нараскоряк («как фашист» — говорит Муха) и каждого обыскивает. Найдет, не найдет — в рожу. Если что недозволенное, скажем, деньги, грелка водки, тому соколику перво-наперво по зубам в кровь — стой здесь. Одного так, второго, а затем отыгравшись здесь ведет к себе в кабинет. Там лупят уже как следует, в хоровом исполнении: опера, контролеры да кому не лень. Мордобой, взятки, произвол — вот о чем рассказывал Муха, а я только записывал номер зоны, фамилии начальников и пострадавших зэков. В том числе и того, которого морили во вшивом буре, переломали кости, а когда в конце срока он выходил, хромой, избитый, и говорил, что едет в Москву к прокурору, то на пути от зоны до станции кто-то убил его. Все зэки были убеждены, что это работа ментов. Среди зэков у этого человека врагов не было. Вот о каких вещах рассказывал Муха, и меня удивило, что лейтенант называет это «сведениями, не подлежащими разглашению».
— Да об этом надо немедленно написать и проверить. Вы первый, кто должен поставить в известность органы надзора.
Лейтенант уперся:
— С этой записью тетрадь я вам не отдам, — и нашел предлог, — тут номер части воинской.
Это был номер, где сидел Муха. Предлог явно надуманный, но надо спасать тетрадь.
— Ну так вырвите это место, зачем же весь лист?
Неожиданно он согласился, видно, действительно больше всего его беспокоила эта запись. Но сказал: «Вырвите сами». И я оторвал полоску из середины листа. Так и жила со мной эта изуродованная тетрадь, с двумя хвостами вместо первой страницы. Но и в этом виде не дожила до воли — перед концом срока ее похитили вместе с другими моими бумагами. Передавая лейтенанту оторванный лоскут, я сказал ему:
— Вы лишаете меня возможности поднять вопрос о проверке фактов грубейшего беззакония. Следовательно, вы должны это сделать сами. Теперь это на вашей ответственности.
Вряд ли он бросил лоскут в корзину. Скорее всего, бумажка попала в то потаенное новое дело, какое заводится на каждого осужденного, где накапливаются новые материалы на него. Нет никакой надежды, что сигнал Мухи дошел до надзорных органов. Хотя, если не бумажка, то наш разговор с лейтенантом был доведен до сведения начальства и сотрудников КГБ, т. е. несколько должностных лиц узнали о нарушении законности на той зоне. И если они не придали значения, не приняли мер, а так скорее всего и есть, то тогда они сами преступники. В затылок моей 190? дышит статья 190 УК РСФСР — недонесение о совершении преступления.
Я сделал, как обязывает закон, — донес. И меры были приняты, только не к преступной администрации зоны, а ко мне. Хотя тетради, кроме «Баллады», лейтенант отдал, через пару дней подают в кормушку на подпись постановление начальника тюрьмы майора Котова о лишении меня очередной передачи и приобретения продуктов питания, т. е. ларя. «За хранение запретной литературы». Узнай об этом Евгений Александрович, весьма был бы доволен. Евтушенко запрещен — лучшего комплимента ему не придумаешь. Но мне тогда было не до комплиментов. Во-первых, постановление незаконно. «Баллада» числится в вещественных доказательствах (чего они доказывают, — другой вопрос), а по закону материалы, относящиеся к делу, я имею право хранить при себе. Мало того, что они незаконно изъяли «Балладу», так хватило наглости меня же наказать. Во-вторых, лишение передачи — не только еда. С каждой передачей, когда я расписывался на заполненном бланке, я видел косой, острый почерк Наташи и успокаивался: слава богу, она на свободе, передача — единственная весточка от нее. Есть передача — значит с Наташей ничего страшного. Вот чего они лишили меня, и этому я воспротивился. Написал в постановлении «не согласен» и жалобу Котову. Вернее, заявление. В ту пору я писал только заявления. Слово «жалоба» мне не нравилось, оно унизительно. Я ведь вовсе не жалуюсь, а протестую, требую, потом, когда раз пять заставляли переписывать заявления на жалобы, ничего не оставалось, как принять их правила игры. Жалобы им тоже не нравятся, но от самого слова «заявление» их, наверное, судорогой сводит.
Прошло три дня, на жалобу нет ответа. А день передачи на носу, пишу прокурору. В тот же день выводят меня опять в знакомый кабинетик. Сидит старлей. Я, говорит, ваш воспитатель. Есть такая должность в тюрьме, по Матросске знаю. Морда у воспитателя цвета красного кирпича и мыльная такая улыбочка. «Возьмите, — говорит, — ваше заявление, начальник отменил наказание. Хотя я считаю, — криво усмехается, — что напрасно. Надо, бы вас наказать. Сигналы поступают не в вашу пользу». И начал воспитывать. Вы, мол, должны помогать администрации, а не мешать. Зачем вы настраиваете заключенных, зачем пишете им кассатки и жалобы, зачем рассказываете о своем деле? Бросьте воду мутить, а то плохо будет. То кнутом помашет, то пряником. А пряник в том, что вот, мол, администрация идет вам навстречу, простила вас, разрешив передачу, и если мы сейчас с ним, со старлеем, о чем-то договоримся, то и другие милости мне будут оказывать.
— Звание отличного зэка присвоите?
У старлея потухло в блудливых глазах, хмуро, уже без улыбочки, махнул: «Идите». Дежурный надзиратель отвел меня в камеру.
С чего началось, как они вышли на злополучную «Балладу» — не составляло загадки. «Балладу» я показывал только одному человеку — Шурику. И о делах своих с ним только и говорил. Больше просто не с кем было. А Шурик, понятливый, любознательный, так и лип. Сошлись на сочувствии диссидентам, правда, уходил он как-то спешно, пряча глаза, толком не попрощавшись. Но вспомнил я об этом после шмона.
Следом еще происшествие. Игры в шашки, нарды продолжаются здесь и после отбоя. На Пресне не так с этим строго. Но в некоторых сменах есть зловредные менты — придираются, не разрешают. В одно из таких дежурств старший по смене — «корпусной» — после отбоя барабанит в дверь. Сделал замечание, обматюгал, значит. Но мат мату рознь. Есть такой мат, на который уважающий себя зэк не смолчит. Из камеры ему: «Сам такой-то». Открывает кормушку, ворочает белками: «Кто сказал?» Тишина. «Ну, погодите, суки, я с вами разберусь!» Дрысь кормушкой — пушечный грохот, прошла ночь. На утро у них пересменка, мы о перепалке не помним, эка невидаль. Однако входит тот самый корпусной, а в коридоре маячит еще несколько. В два шага корпусной подходит к краю нар и без лишних разговоров выкидывает за шиворот Колю Тихонова и в коридор: «пошел!» Никто ничего понять не может. Что натворил Коля Тихонов? Самый безобидный, самый слабый, эпилептик, инвалид второй группы. Заводят минут через 20. Жалко улыбается, как обычно, но видно боль кривит, держится за бок. «Чего тебе, Коля?». «А за вчерашнее. Ты, говорит, меня обозвал. А я ведь спал, ничего не слышал. Хули ему докажешь: опарафинил всего, озверел, лупит в живот, я, говорит, вам устрою — зона покажется раем. Получай, чтоб другие язык в жопе держали». Рассказывает растерянно, слабым голосом. «Скотина, за вчерашнее отыгрался!», «нашел кого крайним пустить!» — загудели со всех сторон. На жаргоне «парафинить» — значит оскорбить, обматерить, «крайним» — вроде козла отпущения, когда, не найдя виновного, начальник наказывает любого, кого вздумает. Однако, нашел кого — хилого инвалида, и ведь поднялась же рука у бесстыжего!
— Пиши, Коля, жалобу!
Он конфузится, видно сроду ни на кого не писал и боязно: не будет ли хуже? Гвоздь поддержал: «И я напишу!» Гвоздь — типичная дворовая бестолочь, где шум, там и он, его и слышно, но в данном случае ничего — пусть пишет. Еще несколько человек вызвались, были свои претензии к надзирателям. Коля ко мне «Я не смогу, ты напиши, я подпишу».
— Накатай, профессор, — раздались голоса.
Жалоба получилась острой, прямо под яйца корпусному. Он бил и оскорблял невиновного, к тому же инвалида, да еще накануне дня Советской Армии и XXVI съезда. Действительно, завтра, в понедельник, 23 февраля — праздник и открытие партийного съезда. Коля Тихонов, Гвоздь, еще двое отдали свои жалобы новой смене. Всегда лучше отдавать жалобу другой смене, а не той, на которую жалуешься. Больше шансов, что дойдет по назначению. Другая смена, как правило, передает начальству жалобу с удовольствием — отчего не насолить коллегам? И тут ведь социалистическое соревнование — чья смена лучше. Лучше та, на которую меньше жалоб.
Буквально через час вызвали Колю, потом остальных подателей жалоб. Вернулся Коля поникший, сконфуженный. «Ну что?» Криво дыбится, глядит в пол: «Сказали: изорви жалобу, а мы примем меры. Спрашивают: кто написал».
— А ты?
— Изорвал. Хули, буром давят. Сказал: сам написал.
— Да на хрена было рвать, пусть бумага у них лежит.
— Да ну их, против ветра ссать, — смущенно лепечет Коля.
Вернулись остальные со своими жалобами в руках. Их тоже уломали. Неустрашимый Гвоздь оправдывается: «Обещали разобраться. А что? Мне это и надо было». «Дурак, — говорю, — как только ты жалобу забрал, о ней тут же забыли. Сейчас они не с тобой, а с камерой будут разбираться». И как в воду глядел. Несмотря на то, что был воскресный день (даже в Лефортово жалоба ждет до понедельника), в камеру нагрянул некто в штатском со свитой офицеров и контролеров. Нас выстроили в две шеренги. Человек в штатском представился помощником начальника следственного изолятора и спросил: «Какие претензии к администрации?» Все молчат. «Есть еще жалобы?» Прошелся вдоль строя, буравя глазами.
— Ваши требования относительно старшего контролера мы рассмотрим. Если он виноват, то будет наказан. Но вы должны соблюдать внутренний распорядок. Нарушителей будем строго наказывать. — Остановился наискосок от меня (я стоял во второй шеренге) и, глядя на меня вполглаза, сурово добавил: — Среди вас есть подстрекатели, баламутят людей — вы их не слушайте. Кто организовал недовольство администрацией? молчите? Мы все равно узнаем, — помощник начальника уже вилами в упор смотрит на меня. — К подстрекателям примем особые меры.
Круто повернулся и вышел. За ним остальные. Грохнула дверь.
На следующий день меня вызвали. Контролер сказал: «К оперу» — и кивнул в сторону знакомого кабинетика. Иду по коридору один, без сопровождения, видно, примелькался, вошел контролерам в доверие. В кабинетике сидит капитан средних лет с печальным желтым лицом. Заговорил без предисловий и как будто даже с теплой интонацией в голосе: «Перестаньте баламутить камеру. Не суйтесь в чужие дела. У нас больше возможностей на вас повлиять, чем вы думаете. Мы можем отправить вас во Владимир, а можем и подальше, в Тюмень. Записки, бывает, подбрасывают, знаете? Не гонитесь за дешевым авторитетом, вы не знаете этих дел. Сегодня они с вами, а завтра продадут и отлупят. Давайте по-доброму, договорились?»
— Кто вчера приходил к нам в камеру в штатском?
— Заместитель начальника по оперативной работе.
— А вы?
— Начальник оперативной службы этого корпуса.
— Спасибо, понял.
Как не понять. Прямое предупреждение. Монолог с открытым забралом. Набор оперативных мер: дальняя зона, записка, подброшенная как бы от зэков, что ты «козел», провокация конфликтов через своих людей в камере — обычная подлянка оперов против неугодного зэка. Но почему он откровенно сказал мне то, в чем никогда не признаются? И тон показался доверительным. Может, что-то затевается, а он хочет предупредить меня? Я уходил от него с чувством, будто в его лице встретил доброжелателя. И, вообще, все три года вынужденного общения с представителями администрации я при первом знакомстве смотрел на них с той точки зрения, что за человек передо мной, есть ли в нем что-либо человеческое, не томится ли он сам своей службой? Кажется, я встречал таких горемык. И еще мне показалось, что среди них есть люди, сочувствующие мне не просто как человеку, а как «политику», как человеку, выступившему против того, с чем и сами они не согласны, но
«Современник Галилея
Был Галилея не глупее —
Он знал, что вертится Земля,
Но у него была семья».
/Евтушенко/
Не из таких ли был тот капитан? Через два месяца, когда я опять вернулся на Пресню из Матросски, этот капитан распределял нас со сборки по камерам. Я попросился в ту, откуда увезли на Матросску. Он сделал вид, что меня не узнал, и никак на просьбу не отреагировал. Направили в другую камеру. Была причина не замечать меня и устыдиться. Об этом сейчас я хочу рассказать.
Вскоре после истории с жалобами и визита к загадочному капитану в камеру вошел рослый черный грузин, лет 30. По-свойски осмотрелся: «Э, да тут все новые». Спросил настороженно: «Из Бутырки есть кто?» Из Бутырки никого не оказалось, все из Матросски. Грузин повеселел, с шутками-прибаутками, рубахой-парнем прошел вперед и бросил свой скромный мешочек на нары, человека на два от меня. Там подвинулись. Он уселся, попросил закурить и, сияя зубами, обратился ко мне: «На воровском месте лежишь? Это мое место, я с него на больничку ушел. Ничего, — здесь то ж неплохо». Это был Спартак Аржанидзе. «Вот о ком говорил Давид», — вспомнилось мне. Давид ушел после Шурика, почти неделю назад. Он был из Бутырки. И все кого-то ждал. «Должен прийти один человек, — говорил Давид. — Увидите, как два грузина дерутся».
— Кто? — спрашивал я.
— Спартак. В санчасти отсиживается. Нет, вместе нас не сведут, — вздыхал Давид, — слишком много хвостов за ним по Бутырке.
Что к чему он не говорил, но счеты к темному тому «человеку» были определенные. Впрочем, меня это не касается, мало ли у воров кто кому должен? По манерам, на вид этот грузин даже приятен. Слова Давида скользнули в памяти и на некоторое время я забыл о них.
Мы в тот момент торжествовали победу. После нашествия зам. начальника и его обещания разобраться, мы ждали известий о принятых мерах. Вместо этого, словно в насмешку, на следующий день явился к нам делать проверку — кто бы вы думали? — тот самый корпусной, правда он был не такой резвый как обычно, стоял, потупив глаза в свой блокнотик, на котором делал пометки, пока другой контролер считал, однако его появление было воспринято как издевательство над нами.
— Ты что пришел? — невольно вырвалось у меня. — Иди отсюда!
Спохватившись, я тут же прикусил язык, но к моему изумлению корпусной даже не поднял глаз. Он повернулся и вышел. Так же молча, сделав проверку, вышли бывшие с ним два контролера. Ай да Пушкин! И никаких последствий, если не считать вызова к капитану с печальным, желтым лицом, который, кстати, по этому поводу не сказал ни слова. Зато корпусной у нас больше не появлялся. Говорили, что его перевели в другой корпус. Мы были на взлете боевого духа, камера звонко шумела, обсуждая подробности нашей победы, когда пришел Спартак Аржанидзе.
В несколько дней он стал главной фигурой в камере. И то сказать — бывалый зэк, вторая ходка. Целыми днями толковал воровской закон и зоновские понятия. Не чета нам, первоходочникам-первоклашкам. У нас были понурые мужики из семейных хулиганов, несколько тунеядцев, мелкие жулики вроде бывшего шофера КГБ, а в основном, пацаны вроде вчерашнего малолетки Курского и дворового разгильдяя Гвоздя. Естественно, мы смотрели Спартаку в рот. Каждому хотелось побольше узнать, что нам предстоит. Говорил он только на жаргоне, к тому же был весел и общителен. Однако, что касалось зэковского беспредела и зэковской этики — был строг. Приходили люди из Матросски, некоторые со 124 камеры, сидевшие там после меня. Новости не утешительные: обираловка, самодурство «королей». За платформой набралась новая банда, хуже прежней. У Феликса начался суд, он притих. Но действуя не так открыто, исподтишка по-прежнему верховодит, пользуясь данью с наглых поборов. «Не дай бог кто из них придет сюда, — сверкал черными зрачками Спартак, — я ему покажу «короля». И рассказывал, как в этой самой камере он один расправился с шестью крохоборами, отбиравшими у людей сахар с утренней баланды. «Все ихние сидора заставил вытряхнуть мужикам». Каждого, кто поступал к нам, он подзывал к своему месту на нарах или к столу и дотошно расспрашивал, где сидел, с кем жил, как относится к преступному миру. Кто покрупнее и хорошо относится к преступному миру, устраивал на нары рядом с собой, сажал за стол, мелочь и «быков», как он называл тупоголовых и апатичных, отпихивал напротив, на верхние нары. Слабомощных и запущенных, вроде Коли Тихонова, посылал к чертям, на самый край у сортира. Колю он особенно невзлюбил, хотя тот ему не мешал, и, будучи робкой натурой, жался на своем краю, стараясь не попадать на глаза грозному грузину. Но Спартак то и дело орал через всю камеру: «Эй, урод! Не видишь мусор на полу? Найду окурок — убью, собака!» Коля брал швабру и мел или мыл пол. Когда выметал под нарами Спартака, тот не упускал пихнуть Колю ногой, отвесить подзатыльник. Скоро выяснилось, что поводом такого отношения была жалоба Коли на корпусного. Спартака тогда не было, однако он внушал всем, что жалоб быть не должно. «Выше х… не прыгнешь, — утверждал Спартак, — только хуже бывает. Из-за одного жалобщика потом страдает вся хата». Эк как вывернул. Хотя прекрасно знал, что инициатором «жалобной» кампании был я и закончилась она небезрезультатно. Тем не менее, ко мне относился уважительно, а Колю мордовал. Я, как мог, смягчал наскоки Спартака. Парень он отходчивый и через минуту переключится на игру или свои разглагольствования.
Однажды заводят очередную группу из Матросски, подзывают меня мужики с верхних нар: «Смотри, шнырь со 124-й пришел». Вижу знакомого парня, мы с ним в команде мужиков против «королей» вместе в футбол играли на прогулочном дворике. Был первый игрок и нормальный парень. Говорю мужикам, что знал его за путевого. «Он и был путевым, пока «короли» его не подняли. Как сел на платформу, будто подменили, дерьбанить стал всех подряд». Я к Спартаку: вон «король» пришел, надо разобраться. Спартак подскочил: «Кто? Ну-ка иди сюда», — поманил пальцем того парня, стоявшего с мешком в группе прибывших. Звали его, кажется, Сашка Комаров — Комар. Спартак садится за стол, я рядом. Комар напротив. «Знаешь этого человека?» — спокойно спрашивает Спартак, кивнув на меня. «Знаю, вместе сидели», — напряженно улыбается мне Комар. «Рассказывай, как сидел, кем ты жил?»
— Нормально, мужиком, конечно, кем еще? — хмыкнул Комар.
— А мужики говорят, с Феликсом за платформу сел, — уточняю я.
— Да, последнее время. А куда денешься — пригласили, надо садиться, — встревожился Комар.
— Дачки у мужиков брал? — напружинился Спартак.
В камере гробовая тишина. Все затихли. Серые, узкие глаза Комара забегали над треугольником скул:
— Когда шнырем был, не мной так заведено, — не шевеля губами, тихо процедил он.
Вдруг Спартак, резко бросив себя через стол, треснул Комара широкими ладонями по ушам:
— Ты знаешь, падла, что за это бывает?
Оглушенный Комар побледнел, сидит не шелохнется.
— Откуда я знал? Думал, везде так, — оправдывается виновато.
Целы ли у него перепонки? Я не рад был, что затеял. Но и спускать беспределу нельзя — сколько такие, как Феликс, Комар, людям кровь портят! Он, видите ли, не знал, что нельзя зря обижать людей, нельзя отбирать чужое. Отъелся на чужих хлебах, теперь отвечай. А жаль, неплохой был парень.
«Развяжи баул! — приказывает ему Спартак и кулаком по столу. — Клади сюда!»
Слетелись к столу Гвоздь, Курский. Комар выкладывает из мешка белье, несколько пачек сигарет, кусок колбасы, несколько конфет — ничего лишнего.
— Откуда это? — показывает Спартак на колбасу и сигареты.
— Дачку в осужденке получил.
— Что будем делать, мужики? — обращается Спартак к камере.
— Забрать на хуй, — выскочил Гвоздь.
— Заткнись, Гвоздь, пусть мужики скажут, — прикрикнул Спартак.
— Забрать, чтоб почувствовал, — раздались голоса, — пусть подавится.
— Отъебать волка!
— Отпиздить и выломить, на хуй он нам здесь нужен.
Тяжело смотреть на Комара, ожидавшего своей участи. Я предложил, чтоб он извинился перед всеми и неделю убирал камеру, добавив при этом, что в свое время знал его не с плохой стороны.
— Жалеешь, профессор? — окрысился вдруг на меня Спартак. — Он мужиков не жалел.
— Мужики, лучше отпиздите, только на полы не ставьте, — умоляюще повел глазами Комар.
Спартак смягчился:
— Ага, знаешь что западло, а дербанить не западло? Ладно, проси прощение. Если мужики простят, твое счастье, — останешься мужиком. Если нет, как решат, так и будет.
— Простите, мужики, — согнул голову Комар.
— Встань, чертогон! — опять взорвался Спартак. — Проси громко, у всех!
Порешили отлупить и на первый раз, с учетом того, что Комар, кроме 124-й беспредельной хаты нигде не сидел, другого порядка не знал, — простить. Я заикнулся было, что он уже получил свое и больше лупить не надо, но поддержки не получил.
— Наказать надо, — сказал Спартак, — пусть каждый его ударит, а кто не хочет, пусть плюнет в рожу.
Так и сделали. Комара посадили с краю, в угол стены и нар, и каждый подходил, ударял или плевал в него. Кто бил символически, а кто рад был дорваться: бил с маху и еще добавлял.
— Всем, всем подходить! — зорко следил Спартак. — Что, гад, чистеньким хочешь быть? — кричал тому, кто не хотел бить и плеваться.
Я не хотел, Спартак посмотрел на меня, но ничего не сказал. Комару уступили место на верхнем ярусе, среди мужиков.