Осужденка

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Осужденка

Снова «Матросская тишина», но камера уже другая. Первый этаж, длинный, сумрачный коридор. Помимо своих мешков («сидоров», «баулов», как их здесь называют), держим у ног черно-серые мешки «матрасовок» — наматрацников с жидким клочковатым матрацем, такой же подушкой, казенной алюминиевой кружкой — обычный тюремный скарб. Другой конец коридора пропадает в темноте. По обе стороны ряды грязно-зеленых мрачных дверей — весь коридор для осужденных. Надзиратели сортируют нас по группам: общий, усиленный, строгий режим — в разные камеры. Застойный кафельно-бетонный дух, плохо освещенные серые стены, тяжелые балки, нависающие над нами поперек потолка — все это угнетающе давит.

Потом я живо представляю себе этот коридор, когда ближе к ночи раздавался там топот и кто-то, пробегая, истошно кричал:

— А-а… Убивают!

Сумасшествие, никуда из этого коридора не убежишь, разве что завернешь в другой такой же, где наткнешься на кулаки и сапоги контролеров или дубинки солдат. Такие коридоры будто созданы для расправ. Выдергивают из камеры провинившегося или просто «крайнего» из провинившейся хаты, и несколько надзирателей набрасываются на одного человека. Отбив бока, закидывают обратно, чтоб другим неповадно. В камере нас много, тут надзиратели не страшны, но коридоры их владения, здесь страшновато. Вся тюрьма — коридорное сито. На прямолинейных ветвях тяжелые гроздья камер. Коридоры мне никогда не казались пустыми. Даже когда никого нет, и тебя ведет один надзиратель, чувствуется многоликое присутствие, учащенное дыхание многих людей, ибо вся камерная жизнь прикована к смотровому глазку и кормушке двери. Выводят, заводят, новости, книги, баланда, дачки, ларь, надежды и ожидания, горе и радости — все, чем живет заключенный, — идет из коридора. И даже когда он пуст, он плотно наэлектризован напряженным вниманием сотен и сотен людей, замурованных по обе его стороны. Идешь и смотришь: вот кто-то появится, кого-то еще проведут, нового человека увидишь — это всегда событие. Вокруг коридора клубится тюремная жизнь. Зловещая, питающая, пульсирующая артерия тюрьмы.

Контролер рванул тяжелую дверь 145-й камеры. Втаскиваем свои мешки. Стиснулись у порога, не зная куда податься — камера переполнена. Ударила дверь за спиной, делать нечего, надо как-то располагаться. Камера мест на сорок, народу в два раза больше. Напротив густо зарешеченные два полуподвальных темных окна. По сторонам двухъярусные ряды сдвоенных шконарей. Слева отделанный каменным барьером унитаз — «толкан», и все сверху донизу кишит людьми. Чуть свободней на пятачке от двери до «платформы». Здесь, потеснив других, мы поставили свои мешки.

— Профессор! Леша! — слышу обрадованный, срывающийся голос. Поворачиваюсь, из-за голов, тел, мешков зовет меня Жора: — Иди сюда!

Тот самый, которого пнул под задницу Феликс, сгоняя с места, отведенного мне. И этот человек раздвигает на полу, рядом с собой щель, чтобы как-то устроить меня. Встреча с бывшим сокамерником всегда интересна. Пробираюсь через людей к площадке между крайней шконкой и туалетным барьером. Место не самое приятное, но в такой давке на это не смотрят. И тем хорошо, что по тебе не будут топтаться, как на середине камеры.

Жоре лет 30, радушный, добрый парень. Мягкость характера подвела его в 124-й. Каждый, кому не лень, мог обозвать его, дать по шее, зная, что Жора покорно смолчит, глянет виновато и отойдет. Вечно со шваброй. По камерной табели о рангах — черт. А сейчас не узнать — посвежел, обородился, будто разогнулся, скинул что-то тяжелое. Сидим на его матраце, мои мешки под шконарями, больше деть некуда. Жора достает полиэтиленовые мешочки: сыр, яблоки. Ба! Откуда? Ни разу при мне в 124-й ему ничего не приносили, ни дачек, ни ларя. После суда принесли.

Дали ему год по 209-й. Полгода тюрьмы позади и главное — 124-я позади. То, что Жора ожил, стал похож на человека, объясняется тем, что избавился, наконец, от камеры, где ему, как и многим, житья не давали. Крутит коричневыми зрачками по сторонам, показывая, что здесь совсем иначе, совсем другие отношения, живешь сам по себе — здесь хорошо. Самое страшное, самое тяжелое в неволе не карцер, не голод, не менты, а камерный зэковский беспредел. Особенно невыносим так называемый козий беспредел, отрежиссированый втихаря операми для вящего умиротворения одних зэков кулаками других, завербованных. Такой беспредел в «пресс-хатах», когда забрасывают на «молотки» неугодного, в этом роде была и 124-я. Жестоких избиений я там не видел, но бесконечные придирки, притеснения, щелчки, вошедшие в норму, преследующие постоянно, запугали людей не меньше мордобоя.

Попавший впервые думает, что везде так, на то и тюрьма, и эта безысходность подавляет слабых, как подавляла Жору. И лишь после суда, попав в осужденку, человек узнает, что то, что творилось в прошлой камере, называется беспределом, это, скорее, исключение, чем правило, и в путевых хатах с «королей» спросят за это. Для человека, срок которого впереди, весьма утешительное открытие. Вот почему со смуглого лица Жоры не сходит сейчас жизнерадостная улыбка, которой в 124-ой у него не было и в помине.

Дает мне целое яблоко. Тут только я почувствовал жуткий голод — днем на суде ничего не ешь. Возвращаешься поздно и тоже ничего, время кормежки прошло. С утра на сборке иной раз что-то перепадет, но перед судом не до еды. И так три дня. Запасы мои с дачек и ларя кончились, на суде, как ни просила мать, ничего не разрешили передать. Я был пуст и голоден и сейчас не мог принять угощение, так как самому нечем поделиться.

— Спасибо, Жора, боюсь, не рассчитаемся.

— Ешь! Что я, не знаю, как после суда? — Жора щедро двигает сыр и яблоки, хотя сам получил первую передачу почти за полгода и, конечно, в 124-й его никто не угощал.

Еда в тюремных условиях роскошная, теперь же нечаянное угощение воспринималось как чудо.

— Ну, как там? — спрашиваю о 124-й.

— После тебя еще хуже. Феликс оборзел. Дачки, лари, вовсю дербанят. Невмоготу, люди стали ломиться, — смуглое, одутловатое лицо Жоры потемнело. — Никакого сравнения, — снова оживился он, обводя глазами камеру.

История Жоры такова. По специальности техник-строитель, работал на инженерных должностях. Халтура, левые деньги, пьянство. Ушла жена. На книжке оставалось с тысячу. Просадил за месяц с облепившими его, как мухи, друзьями. Остался без гроша, жить не на что. С работы уволен, друзей, как ветром сдуло. А не пить уже не мог. Стал вещи из дома таскать и продавать за гроши, менять на бутылку. Опустился вконец. Тут его милиция и выручила. Одно, второе предупреждение и в кутузку, по тунеядке. В КПЗ на другой день без вина черти стали из-за углов выглядывать. Настоящие черти — подмигивают, ушами прядут и норовят черными липкими лапами Жоры коснуться. А то покажется кровь — стекает по стенам струями, уже и пол залит. Забьется Жора в угол деревянной софы, а кровь выше, выше, на софу под него подтекает. Натерпелся жути. Сокамерники стучат в дверь, вызывают врачей — белая горячка. Прибитый, больной попал в 124-ю, где насмешками, затычинами совсем его доконали. Так и был пришиблен до самой осужденки.

А человек-то, оказывается, не пропащий. Прост, но не глуп. По голове и образованию куда выше всех тех «королей» вместе взятых. За это они и пинали его с особым удовольствием:

— Инженер, алкоголик, держи, черт, швабру!

Он покорно мыл пол каждый день. Страшнее белой горячки была та камера. Зато теперь он воспрянул духом. Нашел в себе желание и силы одуматься, поправить пущенную под откос жизнь. Благо сейчас он трезв. С дрожью и отвращением вспоминал все, что с ним было. Не пить, начать жизнь заново — об этом он думал. Но надо сохранить комнату, где прописан. Если его увезут в лагерь, то площадь и прописка пропадут. Осталась же ему чуть больше полугода — как продержаться здесь, в московских тюрьмах, чтобы не увозили? Мы стали прикидывать. Во-первых, выписать могут лишь через 6 месяцев после вступления приговора в законную силу. Оттянуть законку можно заявлением на ознакомление с протоколом суда и кассацией. В среднем это задерживает месяца на два. Второй вариант — остаться в рабочей бригаде, «рабочке», при тюрьме. В «Матросске», как и в других тюрьмах, есть зэковские строительные бригады, хозобслуга. В осужденку часто наведывается капитан-хозяйственник и записывает нужных ему специалистов. По зэковским понятиям, «рабочка», а тем более обслуга, — западло, но какой Жора зэк с его неполным годишником? Ему главное — продержаться в Москве, говорят, кто сидит в Москве, того не выписывают. Так и порешили: Жора подаст на кассацию и запишется у капитана. Кумекаем, как писать кассационную жалобу. Это же протест против приговора, значит надо с чем-то не согласиться в решении суда. Крутим и так и этак — прицепиться не к чему, у Жоры приговор-то на полстранички. Процедуры соблюдены, состав преступления ясен. Ну, рассказывай, Жора, подробней с самого начала, как тебя брали.

Со второго предупреждения, учуяв запах гари, Жора уехал в деревню к родителям, где его откормили, сводили к бабкам заговорить от проклятого зелья, вернулся было человеком, да встретил собутыльников. Решил: в последний раз. Запой затянулся. Тут и сцапали. Жора оправдывался: болел, ездил в деревню лечиться. Требуют справку. Бабки, как известно, справок не дают.

— Ну ты же мог в поликлинике взять справку, что болен, — говорю ему.

Оказывается, поликлиника давала направление на лечение, а он сбежал в деревню.

— Что ж ты лечиться не стал?

Жора морщится, как от чего-то противного, машет рукой:

— Что толку, разве они вылечивают?

В кассацию это не напишешь, но все-таки тут что-то было.

— Давай так. Ты был болен? Был. В деревне лечился? Лечился. Это же не просто тунеядство. А суд это учел? Вот мы и обжалуем.

Жора с радостью согласился. Для проформы годилось. А то он совсем нос повесил: нечего было писать. Пишу кассатку:

«…Суд не учел, что я не работал не умышленно, а потому что был болен, что и подтверждает направление на лечение, выданное мне поликлиникой. Поскольку клинические средства не помогли, я вынужден был уехать в деревню, где лечился средствами народной медицины».

Прочитал вслух. Жора сосредоточенно выслушал, одобрил. Сейчас он перепишет своей рукой и отошлет. А я представил кассационный суд, рассматривающий эту жалобу, и расхохотался. Чем в народе обычно лечатся? Водкой. Это же первый национальный яд и лекарство. И вот, берут судьи жалобу: ну, скажут, крючкотвор! Жаль, такие мозги для юриспруденции пропадают. Долечился до белой горячки! Хохочу. Жора недоумевает.

— Скажи, Жора, — говорю ему. — Ты ведь в деревне закладывал? Он все еще серьезно, признается:

— Ну, было немного… но не так, как в городе.

Я хохочу, он в смущении. Ничего не понимает, однако прячет жалобу под подушку, долой с глаз:

— Чего смешного?

Соседи на нас смотрят, любопытствуют, заранее улыбаются: что такое? А мне и Жору жаль, ему неловко, и смех разбирает:

— Да вот, говорю, человека ни за что осудили. Лечился средствами народной, медицины, а посадили за тунеядство и пьянство. Теперь кассатку пишет!

Дружный хохот — тут ведь таких половина «невинно осужденных» по статье 62-й на принудлечение.

Жора обиженно комкает кассатку. Я с трудом делаюсь серьезен:

— Что ты, Жора, не рви, для кассатки лучше придумать нельзя — весело и логично. Ты всерьез надеешься, что тебе срок скостят? Нет? Так какая тебе разница, что там будет написано — главное, время выиграть.

— Неудобно, на смех поднимут, — угрюмо сомневается Жора.

— Наоборот хорошо, что весело. Посмеются судьи и пожалеют. «Смотри, какой сообразительный, ума не пропил» — возьмут да и отменят 62-ю. Хуже не будет.

Вроде убедил. Жора опять начинает мне верить, светлеет, заулыбался.

— Средства народной медицины, — повторил про себя и расхохотался. На час смеху хватило.

И начался кассационный зуд. До сих пор большинство и не думало подавать. Всякий суд людьми воспринимается, как кара. Кассационный пугает: еще добавят. Да и написать надо уметь, а тут выясняется, что жалоба не только не повредит, но может быть и полезна, в иных случаях даже необходима. По закону кассационный суд не имеет права выносить определения об ужесточении наказания по тому же делу. А отменить или смягчить приговор может — чем черт не шутит? Дай-ка напишу, все равно делать нечего. Подходят со всех сторон: напиши.

— Всем не напишешь, — говорю, — пишите сами, потом будем смотреть.

Умолкли анекдоты, трепатня, камера очнулась от безделья и угрюмых переживаний. Запыхтели, закорпели над тетрадками. Потом показывали, я редактировал.

С той поры это занятие преследовало меня до конца срока, неся свои выгоды и свои неприятности. Надо ли пояснять, что неприятности в связи с этой, так сказать, общественной адвокатурой, приходилось терпеть исключительно со стороны администрации, которая запрещала мне помогать зэкам. Об этом речь впереди, а пока благодарная камера с уходом первой же партии на этап предоставила нам с Жорой два шконаря на первом привилегированном ярусе.

Забавные были кассатки. Например, Анатолий Крысюк, рыжеватый, самолюбивый парень, с гордым видом показывает сочинение о том, что «правильное изучение моей личности не подлежит к такому воспитанию, как тюремное заключение». Когда я сказал, что этого аргумента для отмены приговора недостаточно, он обиделся, вскинул сухощавую конопатую мордашку, как бы давая понять: попробуй, сам напиши так, как написал я!

Зорин А. с товарищем убежал из части недалеко от Баку, где проходил срочную службу. Жалоба его в таком духе: «А к командиру части я не пошел и не сказал, потому что у нас в части есть рядовые Шмарин и Терентьев. Шмарин пидарас, а к Терентьеву пристают тоже лица туркмены или узбеки, я не знаю. Они у него сломали хрящи в ухе, а когда просили перевести в другую часть и отказали…»

— Сколько ты классов окончил? — спрашиваю.

— Одиннадцать, — отвечает.

И подобные перлы всеобщего среднего на каждом шагу. Тем не менее, дело Зорина очень серьезно. Я сам служил, но даже не слышал о педерастии в армии, хотя в 60-х годах мы служили не два, а три-четыре года. Теперь, после Зорина, нарочно интересовался на зоне и после у солдат, только что демобилизованных: как у них с этим? Везде почти есть это. Зорин же с товарищами попал прямо в гнездо насилия. В их части русских было процентов десять. Остальные, включая начальство, азиаты, которые ненавидят и презирают русских. Восточная молодь и здесь, в московских тюрьмах, не стесняется смаковать, как живут они с ишачками и какой шик лишить девственности молодую ишачку — не каждый почтенный отец семейства отказывает себе в этом удовольствии, предоставляя другим пользоваться животным лишь после него. Не знаю, насколько это распространено, но легко представить звериную похоть сытых молодых ишаков на горстку русских среди них. Особенно когда командиры из местных смотрят на это сквозь пальцы.

Зорин с товарищами жаловались — не помогло. Просили перевести в другую часть — куражиться над ними стали еще наглее. Не видя выхода, убежали из части. Скрываются в горах, переодеваются, перебираются подальше к железной дороге и на товарняках добираются до Москвы, где живут родители Зорина. Вместе с родителями решили идти в Министерство обороны. Но ребят ждали не только родители — арест за дезертирство. Куда только ни писали, вплоть до Устинова, — все-таки трибунал: четыре года, с учетом, очевидно, смягчающих обстоятельств. Наверное снова будут писать: «…Сломали хрящи на ухе», — кто из военных чиновников всерьез воспримет такие жалобы? Посмеются и бросят в корзину. Я написал Зорину другую кассатку — такую, чтоб никто не смеялся.

За кассаткой Михалеву сделал выписки из его приговора как очень типичного и вместе с тем бессмысленного и жестокого. Эта выписка — одна из немногих, чудом сохранившихся у меня. Преступление Михалева состоит в том, что он бросил работу, чтобы водиться дома с двумя малолетними внуками. Дети слабы, часто болеют, в сад их нельзя. Почему не мать и не бабка? Потому что женщины в этой семье главные кормилицы обе здоровы. А дед, хоть не стар, 47 лет, часто прихварывает и толку от его куцей зарплаты меньше чем от бабки-продавщицы и халтуры оборотистой дочери. В общем, семья решила, что сидеть с детьми удобнее деду. Да и какая разница, кто занимается домашним хозяйством: дед или бабка? Разница, оказывается, большая. Если бабка, то все правильно, если дед, то «год лишения свободы в ИТК общего режима по ст. 209 ч. 1 УК РСФСР». Таков приговор Красногвардейского райсуда под председательством Шевченко Л. Н. с участием народных кивал Новикова и Батурлина. За что? «С ноября 1979 г. не работал, жил на нетрудовые доходы — средства жены». И тут же, ничтоже сумняшеся: «Михалев и его жена пояснили, что не работал, т. к. оставался с малолетними внуками, прогулы совершал по болезни». Разве ведение домашнего хозяйства да еще с детьми — не работа? В отличие от разгильдяйства государственной службы, это настоящий труд, где не посачкуешь. Махалев готовил пищу, возился с детьми, таскал их по больницам — разве это «паразитический образ жизни?» Кроме того, почему «нетрудовые доходы», когда это средства жены — суд ведь не ставит под сомнение, что средства жены заработаны, а значит, это семейные доходы, и они трудовые. Дед получает из семейного бюджета за свой труд. Приговор обвиняет: «Дo января 1981 г. мер к трудоустройству не принял». Самое поразительное то, что в январе его забрали, когда он уже устроился на работу. Слишком долго устраивался — больше месяца. Это было до андроповского ужесточения преследований того, что власти называют тунеядством. Сравнительно либеральное время. Что же сейчас?

Мало того, Михалев приговорен к «лишению свободы «с принудительным лечением от алкоголизма по ст. 62». Повидал я алкоголиков в камерах, их опухшие рожи — Жора не даст соврать. Михалев совершенно свеж лицом, моложав. Я удивляюсь:

— Ты правда алкоголик?

— Какая мать или бабка оставят алкоголика с детьми, сам подумай. Выпивал, конечно, как все: кружка пива, стакан вина в день — обычная норма.

— Как же они тебя алкоголиком признали?

— Зашли вечером домой, мы все ужинаем, на столе бутылка стоит. Меня вроде на минутку в отделение пригласили. Оттуда повезли в диспансер. Нарколог, естественно, дал заключение, что я выпивши. Им того и надо — сразу в КПЗ, через три дня суд, и я здесь…

Приговор это формулирует так: «Употреблял спиртные напитки, ведя паразитический образ жизни». Употребляют все, но это не означает, что все алкоголики. Что же является признаком алкоголизма, основанием для принудлечения? Очевидно, то, что власти называют «паразитическим образом жизни», — других аргументов в приговоре нет. Замечательный вклад творческого содружества советских наркологов и милиции в отечественную медицину! Вскоре, ознакомившись с десятками подобных дел, я перестал удивляться. Если что и удивляло теперь — это люди, не работающие годами, которых никто не тревожит, я знал таких. Чего же Михалеву так не повезло?

Из-за участкового — тот затаил зло на него, то ли нагрубил ему Михалев, то ли из-за жены. Стал наступать на пятки, нашел предлог, полетели рапорта. Жал, жал — дожал до суда, а суд — ручной и послушный: как сказал милиционер, так и сделали. Не будь предлога по 209-й, что-нибудь другое бы накрутил. Мал участковый, но закон и суд делают рядового слугу жилого квартала владыкой населяющих его людей. Была бы охота, управу участковый всегда найдет. И если у него зуб на тебя, да еще начальник науськивает, участковый прет буром, легко растаптывая бумажные ограничения закона. Ты беззащитен, власть у него неограниченная — съест с потрохами.

Однажды я заставил своего участкового извиниться перед Наташей — за хамство. Когда меня посадили, он куражился над ней, как хотел: зимой выгонял из дома в одном халате, в конце концов выселил силой. Совершенно незаконно, но при поддержке вышестоящих и прочих органов. Случай далеко не единичный и, судя по Михалеву и другим, — типичный. Произвол возведен в норму, в будни нашей поруганной жизни. Какая же страшная власть у тех, кто повыше, если участковый может сделать с тобой все, что угодно! Пока не коснется, трудно даже вообразить, насколько все мы зависимы, насколько не принадлежим себе. Если мы думаем, что живем так, как нам хочется, что наш образ жизни определен естественным порядком вещей, рано или поздно дадут понять, как сильно мы ошибаемся. Мы можем жить и думать лишь так, как нам позволено — не больше того. Ты сыт, одет, крыша над головой — не забудь полюбезничать с участковым, благодарить власть имущих от мала до велика, иначе всего лишишься. «Пришла зима, настало лето — спасибо партии за это!»

В первый же час моего водворения в 145-ю, когда мы с Жорой хрустели нарезанными дольками яблока, через весь базар-вокзал, отталкиваясь и небрежно раздвигая чужие спины и головы; ко мне подлетел шустрый парень лет 25-ти. Был он сух и рус, в облегающей красной футболке и джинсах, по-камерному франтоват. Заговорил решительно, но нервно, торопясь и запинаясь, видно, искал нужный тон: повежливее и в то же время дать понять, что передо мной фигура номер один:

— У вас какая статья? У нас с вами много общего — я тоже своего рода политический. Слышали о Виноградове, Сокове? Я — Соков, давайте знакомиться.

О Сокове я не слышал и сейчас не уверен, что точно воспроизвожу фамилию, но о виноградовском деле тюрьма жужжала. Соков тут же предложил прочитать его приговор, чтобы я убедился, какой он политический. Я был только что после суда, и голова моя плавилась, я хотел отложить знакомство, но Соков бросился назад и уже подавал мне толстую ксерокопию своего приговора:

— Читайте! — но еще не дает, сам быстро листает: — Вот! — гордо ткнул пальцем и исчез, оставив приговор. Там, куда он ткнул, было написано: «Нанесен моральный ущерб авторитету советского государства».

Я читал с перерывами допоздна. Приговор был на группу человек в 15 по делу о бандитизме. Первым, т. е. «паровозом», шел Виноградов, вторым действительно Соков. Они делали вот что: в ресторанах московских интуристовских гостиниц их девицы кадрили иностранцев. Девица приглашает к себе, садятся в такси и едут за город. Иной осторожный клиент за чертой Москвы начинает нервничать: «Куда мы едем?» Девица крепко обнимает его: «Скоро, милый, почти приехали». На глухом отрезке шоссе кто-то обязательно голосует, шофер тормозит, а голосовавший, сев в машину сразу, или немного проехав, обшаривает с помощью таксиста карманы перепуганного иностранца. Бумажник остается в такси, иностранец — на темной дороге. Машина исчезает.

Другой вариант — без «пассажира». Такси с девицей и иностранцем нагоняет милицейская машина — настоящая, с фонарем, вертушкой, сиреной и даже громкоговорителем на крыше. Такси останавливается, из служебной машины выскакивает милиционер, люди в штатском предъявляют удостоверение КГБ. Начинается проверка документов с изъятием всего ценного у иностранца. Как и в первом случае, его оставляют на глухой дороге. Были и квартирные дела, хозяйки которых служили наводчиками на своих состоятельных клиентов. Была контрабанда, спекуляция валютой.

Года два продолжалась охота на иностранцев. Невероятный срок, если учесть гэбистский контроль за каждым иностранцем и то, каким ЧП был для властей каждый такой случай. Группа действовала внезапно и неуловимо, а попались средь бела дня за Абельмановской заставой. Богатый афганец навестил свою московскую подругу. Она высмотрела, что его дипломат набит деньгами и, прежде чем выпустить из пылких объятий, дала знать своим приятелям. Тут же подвертывается «такси», следом еще машина. Неизвестно, где бы клиент расстался со своим дипломатом, если б это был простой афганец. Но он оказался агентом КГБ — неспроста навещал сегодня подругу, неспроста был с большими деньгам. На Нижегородской улице их настигли машины, загородили дорогу. На тротуарах милиция. «Таксист» с друзьями, бросив афганца, выскочили из машины, пытаясь прорвать окружение. Виноградову прострелили плечо, взяли всех. От них потянулись ниточки к остальным. Так вышли на Сокова и выявили крупный преступный синдикат в несколько десятков человек. Группу человек в 15 выделили отдельно и судили первыми. Виноградову — 15, Сокову — 14 лет, другим много, но поменьше.

Вот такие еще бывают «политические». Своеобразная форма протеста — намекал Соков. Формула приговора о моральном ущербе государству, очевидно, возвысили их в собственных глазах. Не просто бандит, грабитель или сутенер, а с «идеей» — это престижней. На самом деле людишки мелкие, противно было читать приговор. Не исключено, что на следствии они с таким же успехом могли объяснять свои действия с противоположной, самой патриотической позиции. Например, экспроприировали экспроприаторов. Иностранец — значит, капиталист, трудящемуся иностранцу не на что рассиживать в дорогих ресторанах и покупать девиц. Не советских же трудящихся грабили — чем не смягчающее обстоятельство? Почему бы не взглянуть на дело, как на посильный вклад в классовую борьбу? Наши пролетарии грабят из солидарности с ихними пролетариями: вы там, мы — здесь, пусть везде горит земля под ногами буржуев. Чем не в духе марксизма-ленинизма? Находим же мы в этом оправдание западной преступности, за что же своим пролетариям 15 лет? Властей особенно рассердило то, что в ограблении иностранцев участвовали люди в милицейской форме и с удостоверениями КГБ. Получалось, не классовое сознание масс, не стихия пролетарской солидарности, а будто сама власть грабила. КГБ в роли Соловья-разбойника — действительно, большой конфуз. Правительство слишком дорожит репутацией, чтобы признаться в собственном грабеже, и если кто-то грабит от имени правительства — совсем обидно. Тут целых два преступления: покушение на монопольное право правительства и серьезный ущерб его и без того подмоченной репутации в мире.

Не удалось как следует поговорить с Соковым. Не помню, что больше этому помешало: то ли, что я не принял его за «своего», или сам он избегал говорить о себе подробно? Да и через несколько дней его выдернули. А любопытно было бы узнать, как составилась эта группа, каково происхождение ее членов, что натолкнуло их на столь экзотический промысел? Милиционер с ними был самый настоящий, постовой Гостелерадио. И удостоверения КГБ на настоящих бланках. Ведь надо же иметь к органам какое-то отношение, чтобы достать бланки и усвоить дерзостный стиль гэбэшников. Я знал некоторых «бывших», оставивших службу по разным причинам, в том числе уволенных за пьянство, моральное несоответствие — от них всего можно ожидать. Был ли кто из таких в виноградовской группе, не знаю, но думаю, что это не исключено. Да и вряд ли сказал бы Соков, если бы я спросил — в камере не рискуют признаваться даже в бывшем сотрудничестве с милицией и КГБ. Во всяком случае, приговор оставлял неприятное впечатление об этой компании.

Виноградов меньше всего походил, на атамана. Молодой, лет 22, нервный, неуравновешенный, стоял на психучете. Скорее всего, не он, а им вертели, выставляя главарем и организатором. Нарочно муссируется его имя, идет слава о нем, чтобы пустить его «паровозом», оставив в тени другого. Это тем проще, что у него в момент захвата взяли самодельный револьвер. Соков говорит, что тот им не пользовался, завел совсем недавно и только для бравады — помахать под носом иностранца. Приятели отговаривали его, в их делах револьвер был совсем не нужен. Не послушался, дурачок — носил с собой втайне от остальных. И всех подвел: припаяли бандитизм и сроки увеличили. На допросах вел себя унизительно: каялся, всех выдал. По его показаниям забрали Сокова, других, вскрыли отягчающие эпизоды, о которых следствие могло не узнать. Остальные не лучше — валили друг на друга. Немало способствовали этому открытия, который каждый делал в ходе следствия. Разбирается, к примеру, эпизод ограбления иностранца, скажем, Сидоров выворачивает карманы иностранца. За рулем «таксист», назовем его Козлов, и девица. Следователь спрашивает Козлова:

— Сколько получил от Сидорова?

— 50 долларов.

— Значит, у него осталось 350 долларов.

— Не может быть, — не верит Козлов.

— Почему?

— Потому что уговор был — всем поровну.

— Тем не менее, — говорил следователь, — у иностранца было 400 долларов, и Сидоров подтвердил, вот его показания.

И так едва не в каждом эпизоде, отмеченном в приговоре. Постоянно надували друг друга. Девицы жалуются: при дележке им ничего не перепадало. И суммы смехотворные: полторы сотни марок, тысчонка иен, несколько десятков франков, долларов. Один раз 400 долларов, больше не было. Стоило из-за этого садиться на 15 лет! На эти крохи мобилизована милиция, такси, гаишные громкоговорители, удостоверения КГБ — целая банда народу. Больше на игру, на забаву похоже, какой уж тут бизнес — крохоборы! Трудно поверить, чтоб на такой риск шли из-за нескольких долларов. Логичней согласиться с Соковым, что они это делали из принципиальных, идейных соображений, чтоб скомпрометировать власть. И то и другое — дурь, но в последнем случае она хоть объяснима. Однако чтение приговора и беседа с Соковым не оставляли сомнений в том, что делалось это ради денег — самое удивительное в этой истории. Ну, сколько может оказаться денег в кармане подгулявшего иностранца? На ресторан и проститутку? За ресторан он расплатился, и вот долю проститутки-то и забирали дерзновенные сутенеры. Героизма здесь мало, а мерзости хоть отбавляй. Может, поэтому понадобилось Сокову, украсить себя среди сокамерников политическим румянцем? Тогда ему лучше было бы никого не посвящать в подробности своего дела и крохоборства. Он сделал ошибку, дав прочитать приговор. Я высказал ему свое мнение. Больше он ко мне не подходил.

Авторитет в камере ему обеспечен и без «политики» — огромный срок говорил сам за себя, внушал уважение. Недоливает баландер, ему говорят — он всех подальше посылает, с той стороны кормушки не страшно, тем более мент за спиной стоит. Подлетает Соков: «Сыпь, сволочь, норму! Мне терять нечего — за тебя больше года не дадут!» Действует безотказно, отходим от кормушки с полными мисками. Вскоре Сокова увели, очевидно, к своим — в камеру усиленного режима. Он ждал этого, потому что непонятно было, как он очутился с общим режимом. А может, как все — ушел этапом. Обычный путь из осужденки — в пересыльную тюрьму на «Красной Пресне». Оттуда — на зону.

Так ушел Жора. Перед тем заходил в камеру капитан-хозяйственник, Жора записался у него строителем-мастером. Думали, оставят в стройбригаде на «Матросске». Но то ли срок слишком мал, то ли по другой причине — не оставили. Спрашивал я у капитана, не записывает ли он со статьей 1901. Он тупо воткнул в меня глаз, соображая, что за статья такая, да видно не сообразил, потому что ответил растерянно:

— «Почему бы и нет?»

Дальше я не стал экспериментировать. Бесполезно. К тому же зэки не любят тех, кто остался при тюрьмах. С этим приходится считаться, чтобы избежать подозрений и придирок.

Вслед за Жорой и я в туго набитом воронке — на «Красную Пресню». Шла середина февраля. Сразу после суда и выходных дней, 2 февраля я отправил два заявления. Одно на ознакомление с протоколом судебного заседания и соответствующем переносе срока кассационной жалобы, другое — прокурору Дзержинского района на следователя Кудрявцева. Напомнил прокурору о своем заявлении от 10 ноября 1980 г. с рядом вопросов, касающихся неправомерных приемов расследования и привел новые, бесспорные факты нарушения законности со стороны следователя, которые всплыли после закрытия дела и суда. Кроме того, просил вернуть изъятые при обыске и не вошедшие в список вещественных доказательств тетради и записные книжки. Ответ, как и на предыдущее заявление, не получил. Однако записные книжки они возвратят Наташе. На Пресню отправили так и не ознакомив с протоколом. Согласно УПК, должны ознакомить не позднее чем через три дня после составления протокола, т. е. через несколько дней после суда. Прошло около двух недель, пройдет еще много времени, когда привезут, наконец, протокол. Но сначала я досыта хлебну пересылки.