Карманник Иванов
Карманник Иванов
Это было, по-моему, числа 14 января, а несколько раньше, 11-го, я получил обвинительное заключение, листов 16 машинописных. Надо было до суда как следует подготовиться к защите. Не представляю, как бы я смог это сделать в нервозности 124 камеры, а когда вошел в эту, первая мысль: «Здесь можно работать!»
Справа два двухъярусных шконаря. Слева, у стены, дощатый некрашеный стол. Трое: Витя Иванов, Володя Арбатов и еще один Толик — неприметный такой малый. Володя Арбатов совсем молодой, но степенный, длинноногий, русый парень, чрезвычайно удивлен тем, что я рассказал о 124-й камере. Месяца три назад он оттуда, и все при нем было иначе. Это была, как он говорит, вполне путевая камера, а Феликс… «Кто такой Феликс? — вспоминает Володя. — Ну да, был такой… на побегушках. Угождал. Перед моим уходом посадили его за стол. Сжалились, уши прожужжал, давно сидит. Хитрый, а больше ничего в нем не было». Ретиво блюдя режим и поборы в камере, Феликс при мне все время приговаривал: «Не нами заведено. Посмотрели бы, что пару месяцев назад делалось». На самом деле, по свидетельству Володи, никто никого не тиранил, ни прописки, ни химии, ни правил на телевизоре — ничего этого не было. Как могло все так измениться за какие-то три месяца? Володя был поражен. Приспешников Феликса он и вовсе не знал — это все новые люди, из старых почти никого.
— Значит, всех разбросали, — сказал Володя.
Менты давно точили зуб на эту камеру: непослушание, дух товарищества, камера жила своей, независимой жизнью. Случилась драка, и ею воспользовались как предлогом, чтобы перетряхнуть камеру.
Так Володя попал сюда, остальных тоже куда-то порознь. На их место и насадили феликсов. Было по-зэковски, стало по-ментовски.
— Ну и гад! — мотал светлым чубом Володя. — Знал бы, что он такой, он бы у нас с параши не слазил!
Несмотря на молодость, Володя твердо стоял, так сказать, на позиции преступного мира, он был вором и, видимо, имел определенный авторитет. Это сближало его с Витей Ивановым.
Вите за тридцать. Сухощав, небольшого роста, уравновешен, с редеющей головой. Золотая фикса поблескивает. Говорить с ним одно удовольствие, умен, вежлив, каждое слово взвешено, мата не услышишь. Вся жизнь — по тюрьмам и лагерям. Профессиональный вор-карманник. «Щипач» — так их называют. Его уже осудили, дали полтора года, но по протесту прокурора начато новое расследование. Допрашивают о ком-то, о ком он не имеет, разумеется, никакого понятия. Этот последний арест, несмотря на малый срок, огорчает его, как никакой другой. Арестовали так. Едет с приятелем в автобусе. У пассажирки, рядом с которой стоял Витя, из сумочки пропадает кошелек, который обнаруживают на полу, на задней площадке автобуса, где в толпе пассажиров стоял и Витин приятель. Двое в штатском уводят их обоих. В отделении милиции выясняется: из милицейского рафика увидели, как заходит Иванов с кем-то в автобус. Узнали его: фото Иванова под стеклом в МУРе. На остановке в автобус вошли два переодетых мента. Когда пропал кошелек, они без разговоров забирают Витю и его приятеля и теперь дают против них свидетельские показания. Никто другой — ни потерпевшая, ни пассажиры на них не показывают, только два мента. Версия их такова: Иванов вытаскивает из сумочки кошелек и передает приятелю. Тот отходит на заднюю площадку и, когда женщина спохватилась, что сумочка открыта, а денег нет, бросает кошелек себе под ноги. Витя и тот, другой, все отрицают и даже то, что знакомы друг с другом. Никакие они не приятели — где доказательства? Адвокат на суде спрашивает у мента-свидетеля:
— Вы видели, как Иванов лез в сумочку?
— Да, со спины, правой рукой.
Адвокат, показывая на Иванова, спрашивает потерпевшую:
— Этот человек стоял рядом с вами?
— Кажется, да, было много народу, точно не помню.
— Постарайтесь припомнить, как он стоял.
Женщина припоминает, и по ее расстановке Витя никак не мог за ее спиной дотянуться до сумочки правой рукой.
Тем не менее суд приговаривает его и приятеля по показаниям ментов. Поскольку состав преступления по сути дела не доказан, дают небольшие сроки. Рецидивисту Иванову — полтора года — до смешного мало, прокурор заявил протест. А для Вити — это нахальство, сфабрикованное дело. Он не говорит, так было или не так, как свидетельствуют менты. Он говорит, что нет доказательств. Так можно сфабриковать любое дело, посадить любого человека. Витя в принципе ничего не имеет против ментов:
— У них своя работа, у нас — своя. Каждый делает свое дело. Взяли с поличным, доказали — какие могут быть возражения? Но вот так — это уже беспредел.
За это зэки ненавидят милицию. Не за то, что она их ловит, сажает, морит в тюрьмах и лагерях, а за то, что частенько она делает это не по закону. Вор знает, на что идет. Любишь кататься — люби и саночки возить. Попался — какие претензии! Но есть правила. Зэки не любят произвола, от кого бы он ни исходил. Милицейский произвол вызывает «беспредел» — вот что разжигает вражду, вот почему «мент» звучит как «враг». Профессионал уважает профессионализм. Витя не любит, когда искусство розыска подменяется враньем и подтасовкой — халтура! Как карманнику дальше жить? Ведь в таких условиях невозможно «работать». И мастерство не спасает. Большая, неразрешимая перед Витей проблема. Не столько срок его волновал, сколько то, как жить после того, как выйдет.
Никогда ничего, кроме воровства, всерьез он не делал. Но свое воровское дело, судя по фотографии в МУРе, знал неплохо. Прописка и работа в Москве ему запрещены. Прописался в колхозе где-то под Тулой. Там и числился на работе и, надо полагать, от его «заработка» кому-то там что-то перепадало, раз ставили ему рабочие дни. Фактически жил он дома в Москве. В Бабушкинском районе, за ВДНХ, жена, сын. Семью свою очень любит, обеспечивает на все случаи жизни, чтоб не нуждались и в часы его вынужденного безделья. Дома, естественно, не каждый день и чаще в ночное время, чтобы не мозолить глаза участковому. Есть товарищи «по оружию», есть знакомые — есть где отсидеться, переночевать. А дни — в работе. С утра до вечера карманник «на марках» — так они называют общественный транспорт (автобусы, троллейбусы), где упражняют свое искусство. Выбирают маршруты в направлении больших универмагов. Наметанным глазом находят потенциальных покупателей: обычно женщин, сумки легче брать, чем карманы, кроме того женщины — основные покупатели, при них чаще деньги. Работают, как правило, в паре. Один тащит, спуливает другому. Задача напарника — вовремя унести ноги и «заработок», а если возникает шум до остановки, избавиться от «гомонка», т. е. кошелька, не внушив подозрений.
Как я понял, самое трудное в этой операции — закрыть выпотрошенную сумочку. Оставить открытой — быстро заметят, закрыть — проблема. Гомонок уже в кармане, скорей бы к выходу, вор боится пальцем шевельнуть, а тут надо снова делать рискованное движение, да так, чтобы, дай бог, сумочка не щелкнула. В такой момент чаще попадаются — здесь нужно большое искусство. Вершина же его состоит в том, чтобы не просто закрыть сумочку, а лишь после того, как пустой кошелек вернется на прежнее место. Тогда безопасность и успех гарантированы, можно, не вылезая, с первой добычей приниматься за вторую. «И Машка не зачешется», что означает, что облапошенные граждане долго еще не спохватятся. Городской карманник вид держит интеллигентный, сразу не подумаешь. Подсадить даму в автобусе, подать руку на выходе, уступить место — набор галантных приемов, открытый доверительный взгляд тщательно отрепетированы. И когда дама наполняется благодарностью, в этот момент опорожняется ее карман или сумочка. Одно прибывает, другое убывает — и тут закон сохранения материи. Частый гость карманник в очередях, у касс, особенно когда дают что-то солидное, скажем, мебель, ковры, шубы. Из рассказов Вити я вынес впечатление, что в их мире в последнее время борьба за существование ожесточилась. Нет теперь строгой специализации по районам промысла и воровскому профилю. Карманник теперь может и «хату на уши поставить», т. е. обчистить квартиру, а «домушник» нередко лезет в карман. Где что могут. В то же время я слышал, что щипачи принципиально против «мокрых» дел, т. е. ради наживы не убивают. Так ли это?
— Всякие бывают обстоятельства, — уклончиво признает Витя.
Три-четыре раза в день варили они с Арбатовым в алюминиевой кружке чай. Как они его доставали, не знаю: но догадаться несложно — покупали или обменивали на что-то у надзирателей. Тогда я не интересовался чайной проблемой, но сейчас с уверенностью могу сказать, что 200 грамм по вольной цене не более двух рублей стоит здесь никак не меньше пяти, а скорее 10–15 рублей. Значит у ребят водились деньги. При шмоне (обыске) чай изымают, однако серьезного шмона в камере при мне не было, мешочек с чаем благополучно хранился в «телевизоре».
Чаепитие обставляется со всей предосторожностью. Один заслоняет глазок, другой засыпает чай в кружку с холодной водой — горячей в камерах не бывает. Скатывают из газет несколько длинных трубок-факелов, и вот уже держат под кружкой огонь. Летит хлопьями пепел, нагар обстукивается о края унитаза, ловким движением, не прерывая огня, зажигается новый факел, догоревший падает в унитаз. Так, пока не закипит. Оба, колдуя над унитазом, чутко прислушиваются. Если шаги, то все тушится, гремит, спускается в туалет вода, один прячет кружку и обмахивает полотенцем дым, другой, заслоняет глазок, делая вид, что мочится или застегивает ширинку. На окрик надзирателя «Отойди от двери!» еще раз спускает воду, мол чего орешь — к сортиру нельзя подойти? При мне их не ловили, впрочем, Витя — опытный человек, знает, когда контролеры меняются, когда выпускают на прогулку отдельные камеры, когда обедают — варили чай в эти, наиболее безопасные минуты. Чайная каша закипает, кружку накрывают — дают запариться, отстояться. Сливаются в унитаз последние огарки, подбираются черные хлопья с пола, свистит пропеллером полотенце, миг-другой — и никаких следов, лишь легкий дымный дух. Из прокопченной кружки заварку, которую называют «чифир», «чифа», выливают в чистую кружку и пьют по два глотка, передавая друг другу — «хапают». Я попробовал — горько! Тугая волна в голову, до кружения, больше не стал. Да мне и не по средствам — дорогое удовольствие.
Однажды Витю куда-то водили. Говорит, к одному из вокзалов, к железнодорожным путям — то ли следственный эксперимент, то ли еще что. Жена узнала, тоже приехала, и ей удалось через кого-то передать блок «Явы». Ночами мы с ним обычно не спали. Я изучал обвинительное заключение, набрасывал последнее слово. Он часами шагал взад и вперед по камере. Удивляюсь, когда он спал? Ведь и днем он лежал очень мало. Видно было, что нервы на взводе, и что самое удивительное — никаких срывов, как всегда, уравновешен и выдержан.
Жили мы мирно, ничем не досаждали друг другу — как награда после нервотрепки предыдущих камер. И вот в одну из ночей с черным окном и сонной тишью, нарушаемой лишь посапыванием спящих ребят, Витя садится с «Явой» за стол:
— Можно трубку?
Даю ему трубку и кисет. Он распечатывает пачку, крошит сигарету. Затем смешивает с табаком из кисета, набивает трубку, закуривает. Что за гурман, думаю, сигареты портит.
Ходит по камере, трубкой попыхивает. Выкурил, возвращает трубку:
— Хочешь попробовать? — и подвигает свою смесь на бумаге.
— Что это?
— Попробуй, может, догадаешься.
Закуриваю по его рецепту. Ничего особенного — табак как табак. Он лукаво посматривает. Меня смех разбирает:
— Валяем мы с тобой дурака, зачем сигареты портишь, ведь табак есть? — Весело почему-то смеюсь, не могу успокоиться. И у него все фиксы наружу, рот до ушей:
— Подействовала.
— Что?
— Анаша.
— Никакого привкуса.
— Хорошая анаша, поначалу на смех тащит.
И правда, с полчаса я не мог сомкнуть губ, смеялся. Ощущение душевной легкости, ясная голова. Первое впечатление от наркотика осталось самое приятное. Но больше не тянуло. Веселила сама мысль о том, что в жизни ничего такого не пробовал, хотя где только по стране не мотался, а в тюрьме, где строжайше запрещено, где пачку чая-то не достанешь, угораздило — курю анашу. Умеют жить коренные обитатели тюрем — ни в чем себе не отказывают. Но это не просто. Не тогда ли я впервые подумал, что зэк — это профессия? Свой язык, свои секреты и навыки, и овладеть этим так, чтобы у тебя что-то было и не уронить репутации — этому, как и каждой профессии, надо учиться. Надо уметь договариваться, торговать с ментами, прятать концы даже от соседа по шконке, а когда, положим, у тебя что-то есть, надо так пользоваться, чтобы не обидеть, не вызвать зависти и раздражения сокамерников. В идеале — у кого что есть, всем поровну. Практически так не всегда получается. Есть мало — всех много. Кто-то рискует, достает, платит деньги, а кто-то палец о палец не ударит — и поровну? В то же время уплетать колбасу, сыр, конфеты на завистливых глазах тех, у кого этого нет, кто давно этого не видал, мало радости. И вот хитрят, ищут уединения, едят тайком, по ночам, делятся с сильными, чтоб остальное без опаски съесть самому.
Витя же делал просто. Раскладывает на столе все, что у него есть, никому не предлагает, сам ни у кого ничего не просит. Но если у него просили, никогда не отказывал. Новому человеку, мне, например, объяснял сразу:
— Считаешь нужным, бери, ешь со мной. Сам я не навязываю.
Оснований есть на «халяву» мало у кого находится. И никто не в обиде, тем более что мы все-таки угощали друг друга, но никто ничего не трогал без разрешения. Подобные правила вырабатываются опытом, им надо учиться, ибо отступление от них чревато серьезными осложнениями. Каждый жест, каждое слово приходится взвешивать. «Петух», «козел», «гребень» — прозвища совершенно недопустимые, равнозначные словам «стукач», «сексот», «пидарас». За это полагается бить, будь это блатной или мент. Смолчишь, испугаешься — тебя забьют, так и станешь тем, кем обозвали. Обычные на воле «пошел на три буквы» и все в этом роде — здесь страшное оскорбление. Между собой мат-перемат, но только не это, ибо подобные выражения применимы лишь к пидарасам и, значит, недопустимы для мужика, на эту тему даже не шутят.
Boобще, жить подолгу с разношерстной публикой в условиях, когда возможны придирки, натянуты нервы, и не давать повода для ссор — трудное и большое искусство. Витя никогда не ругался, был чрезвычайно выдержан и тактичен. Трудная профессия научила его разбираться в людях. И еще он был добр.
Однажды вечером заводят смугловатого парня, туркмена. Володя и Толик сразу с расспросами: кто, как, откуда? Тот бойко затараторил: сидел в общей камере. Подогнали ему «дурь» в сигаретах (Ого, большой плюс парнишке, это не каждый может). Угостил одного, другого, и вот вчера на проверке мент устраивает ему шмон и забирает остатки заряженной «Примы». Кто-то стукнул, ночь продержали одного на сборке, теперь сюда, к нам. Мы ахаем, что же будет — ведь верный карцер, а то и «раскрутка», т. е. новое дело? Витя молчал, лежа на шконаре, никакого внимания. Свободных шконарей нет, туркмен разместился на ночь на лавке у стола. Проходит день. На другую ночь сижу за столом, туркмен с той стороны на своей лежанке сидит, не спится ему, надоедает вопросами. Володя с Толиком вовсю похрапывают. Витя на верхнем шконаре у окна, руки за голову, вроде бы дремлет. Вдруг оттуда голос:
— Подойди-ка сюда, — туркмену.
Тот будто ждал, стремглав к Вите, который приподнял голову и говорит ему тихо:
— Ты молодой еще, я должен предупредить тебя: ты плохо кончишь. Понял меня?
Туркмен затрепетал, страшно заволновался:
— Витя, я знаю, тебя не обманешь… Я не хотел… я боюсь…
— Здесь тебе нечего бояться, надо подумать, чтобы потом не было неприятностей. Выкладывай по порядку.
Оказывается, туркмен продулся в карты. Поставил последнее — золотой зуб и опять проиграл. Надо рвать зуб, он уговаривает своего земляка написать от его, туркмена, имени заявление с просьбой срочно перевести в другую камеру. Так они и сделали. Туркмена тут же убрали, однако должок за ним остался, от него в тюрьме не убежишь. Надо откупаться, либо вырывать зуб. Иначе… В общем, парень напуган, растерян. Положение действительно щекотливое. Чтобы не нести за него ответственность, камера, куда он попадает, должна требовать от него уплаты долга или гнать вон.
— Ну и что ты собираешься делать? — спрашивает Витя.
— Клянусь, рассчитаюсь. Разреши остаться, я жду анашу — как придет, рассчитаюсь.
— Крутись, тебе ничего не остается. Но никогда не обманывай. Пожалеешь, да поздно будет. Учти, я желаю тебе добра.
— Прости, Витя. Дурак, молодой. Больше не буду, клянусь, Витя, — жалобно, со слезой, тараторил туркмен.
— Как ты его расколол? — спрашиваю потом у Вити.
— Сразу было видно, что врет, а раз врет, значит, что-то неладное.
По его мнению, после изъятия «дури» никак не могут просто перевести человека в другую камеру. Это «ЧП». За это сразу карцер, а не сборка. Непременно расследование, затаскают, пока не скажешь, откуда и через кого получил. И, как правило, обвинение в наркомании. Бывало такое в витиной практике и не раз, чего зря говорить?
— Слушай, Витя, а этот, как его, Толик, что за человек?
— Подсадной, кумовский, сам сказал. Сидели-сидели, сам и выложил: знаете, говорит, кто я такой? Я куму подписку дал. Вот ходит, якобы, к следователю, а на самом деле опера вызывают — хочешь, не хочешь докладывай. Потом нам рассказывает, что наплел. Нарочно он не навредит, но ты все-таки поосторожней с ним, кумовья — народ дошлый — выжмут с него, сам не заметит. Я ему подсказываю, что можно говорить, что нельзя. Про чай, например, они знают, но это их не волнует. Им базары давай.
Прикинули мы с Витей, сколько у нас в стране сидит. Мне в 1977 г. один человек, близкий к МВД, назвал 1,7 млн., Дроздов на 1975 г. приводил цифру в 1,5 млн.
— Не может быть! — отрезал Витя. — По следственным изоляторам и «крыткам» (тюрьмы для осужденных — A. M.) похоже, а всех куда больше. Да только в лагерях… — он зашевелил губами, загибая пальцы. — Давай бумагу.
Прикинул, сколько у нас всего лагерей. Он знал все управления — сам из них не вылезал, друзья все оттуда — в общем, знал. И знал, сколько примерно лагерей в управлениях. Всего насчитали семь тысяч.
На каждый лагерь, то бишь зону, положили в среднем по полторы тысячи человек. Вышло около 11 миллионов в лагерях всех режимов, да плюс тюрьмы — «крытки», «химики», поселенцы, ссыльные. Да плюс условные (условно осужденные, условно освобожденные). Вместе с подследственными получается и того больше.
— Это ближе к истине, — подытожил Витя.
Так это или не так, кто знает, ведь официальных данных в полном объеме нет. А как прикинешь — ошарашивает. Да, видно, и не зря говорят, что полстраны отсидело или сидят, — расхожее мнение.
Хитра статистика! Даже закрытая, внутриведомственная — и та обманная. Сколько сидит? — Полтора миллиона, — по секрету отвечает доверенным лицам внутриведомственная статистика для служебного пользования. И многие удовлетворяются. Создается впечатление, что всего в стране полтора миллиона заключенных. Такого впечатления и добиваются, давая частную цифру на общий вопрос. Предположим, вы усомнились: бесспорным расчетом приперли статистику. Думаете, она стушуется? Ничуть… «Я утверждала и утверждаю, что в тюрьмах полтора миллиона!» — с благородным негодованием ответит наша безупречная статистика. Но только тут станет ясно, что речь идет лишь о тюрьмах, а не о всех узниках, коих гораздо больше. Сколько же всех? На этот вопрос даже статистика не дает ответа. Где-то за семью печатями, наверное, есть более полные и конкретные цифры, но только не для широкой публики. Для общества определенной статистики либо вообще нет, либо какая-то бестолочь, чтобы не задавали лишних вопросов. Цифрой заслонить правду, соврать, не обманывая — в этом хитрое искусство статистики. А кого она не обманывает — тот клеветник. Нет данных, значит, не может быть, значит, вопроса такого возникать не должно. Подумаешь, прежде чем усомнишься в нашей статистике.
Попалась на глаза «Московская правда» — статейка на тему дискриминации негров в США. Негры там составляют 12 % населения, а среди заключенных 90 %. Статейка клонила посочувствовать неграм, мы посочувствовали: пусть к нам приезжают, у нас им хорошо. Нет, предпочитают тюрьмы в Америке свободе в Советском Союзе — странные люди. Мы бы охотно поменялись местами, выручили бы их в горькой доле, но ведь не хотят — как тут поможешь? Не помню цифр, но, зная численность черного и белого населения США, можно вывести число черных и белых заключенных, сложить и получить общее число зэков в США. Вышло восемьсот с лишним тысяч. Пусть миллион — есть разница с 11 миллионами в советских лагерях? Есть: 1 к 11, не говоря уже о всех осужденных и подследственных узниках, по расчету бывалого Вити Иванова. Это при том, что у нас еще негров нет. А если только белых сравнивать? В глазах чернеет — бедные советские белые! Слышу, Толик с Володей между собой беседуют:
— Кем лучше: белым в Союзе или негром в Америке?
— Негром в Союзе!
День и ночь Витя метался по камере, нагуливал километры. Можно понять — осудили и держат в следственной. Чем вызван протест прокурора: малым ли сроком или новое дело шьют? Он рвался на пересылку, на Пресню — была бы уверенность, что нет нового дела и следствия. Там легче сидеть, все знакомо. И кормят лучше, и режим помягче. Главное среди своих, строгачей. Игра, общие знакомые, крик в решетку: «Колупай! Фиксатый пришел!» Пресня — мать родная, там не соскучишься. Витя дождался. Чего — не знаю, вызвали с вещами. Уходя сказал мне:
— Придешь на Пресню, спроси Фиксатого. Это я. Меня там знают, — на сухом нервном лице расцветает мягкая улыбка. — Может, встретимся, — последний блеск знаменитой, оказывается, фиксы.