Малолетки

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Малолетки

Опять сборка, душемойка, матрац-матрасовка в одном окне, кружка-ложка в другом, и к ужину попадаю после двухмесячного отсутствия в 145-ю — осужденку. На круги своя. А почему не Лефортово? Если 70-я, то только туда. Другую статью подобрали? Какую? Вроде совсем уж не за что. Что же тогда? Сильно озадаченный входил я в знакомую камеру.

Полно народу и все новые. Полкамеры, почти вся правая сторона, — малолетки. В тюрьме им стукнуло 18, и их совершеннолетие отмечено переводом во взрослую камеру, это их аттестат зрелости. Снуют всюду, только их слышно и видно. «Профессор!» — кричат вдруг с дальнего шконаря. (На Пресне — нары, здесь — шконари). Иду на голос. Встает навстречу в черном трико знакомый парень. Играли мы раньше с ним здесь же в шахматы. Он силен, я не выиграл ни одной партии. Спрашивает: «Ты чего сюда?». Говорю, что не знаю, а ты чего застрял? Болезненно морщится, пальцем по горлу: «И не говори — вот так надоело!» Он ждал этапа на больничку или места в тюремной санчасти — что-то с желудком. И выглядел неважно, хуже прежнего. Обстановка грязной, душной, вечно переполненной транзитной осужденки, конечно, не для больного человека. Заморили парня. Из старого состава он один. Сотни, если не тысячи, прошли при нем через эту камеру. Еще тогда, при первом моем появлении, он сидел здесь не один месяц.

Странная, непонятная у него история, он особо не распространялся. Сказал только, что не из Москвы, откуда-то из Краснодара или Ставрополя. Там посадили, потом этапом через Ростовскую и Волгоградскую пересылки сюда, в Москву. В тех пересылках хуже, чем здесь. Вши, вонь, толканы не работают, загажены, вода с перебоями. Кормят плохо. Этап занял два-три месяца, на нем и испортил желудок. Сидит теперь на таблетках в полной неопределенности: то ли в больницу, то ли назад, в родной Краснодар, да хоть к черту на рога — лишь бы сдвинуться, с ума сойдешь в этой осужденке. Грязь, теснота — полбеды. Каждый день разные люди со всех камер, встречи врагов, разборки, драки, избиения, видеть все это — какие нервы нужны! Неделя изводит — терпенье лопает, скорей бы, скорей отсюда. И люди уходят, а ты торчишь, и так уже несколько месяцев. Здоровый не выдержит, каково же больному? Лицо изможденное, высох, забыл, наверное, когда улыбался. Господи, по какому приговору, за какие преступления так?

Место себе нашел наверху, мужики потеснились на нарах. (Внизу шконки, а верхний ярус, кажется, нары, во всяком случае он сплошной, без проходов.) Распахнулась кормушка, за дверью гремит поварешка баландера, стук алюминиевых чашек. На ужин обычно каша: овсянка, перловая, пшенная. Сегодня перловая. Название-то какое — словно не крупа, a перлы, перлы народного благосостояния, правда, разварены эти перлы в серой вонючей жиже. Однако нос уж давно не воротишь — накладывал бы полнее. Очередь у кормушки трясет чашками: «Мало, давай норму!» «Я тебе сверх нормы бросил», — отбивается баландер и подает чашку следующему. Но смотрит в кормушку на того, кто добавку требует; не ровен час — полетит каша в лицо. Или откажется камера принимать баланду. Скандал! Зовут корпусного, может офицер прийти — неприятное разбирательство для баландера.

Положение этой категории зэков незавидное: впереди — голодная, агрессивная камера, за спиной контролер стоит. Не доложишь — зэк обматерит, переложишь — контролер обматерит. Трудно угодить обоим сторонам с такими противоположными интересами. Рад бы полнее поварешку, но, помимо мента, свой расчет: этой камере передашь — другой не хватит. От зэков достанется и с работы уберут. Этого баландеры больше всего боятся. Ведь из рабочей бригады, из хозобслуги назад к зэкам хода нет. Зэки презирают хозобслугу, особенно поваров и баланду. Чтобы остаться при тюрьме и не ехать на зону, надо писать заявление, т. е. проситься, чтоб оставили. Просить у ментов считается «западло». Добровольно работать на ментов, обслуживать их — также «западло». Кроме того, зэки знают, что из кухонного котла кормятся все смены контролеров, что менты и обслуга забирают самый навар — мясо, верхний слой жира, крупные куски рыбы — вот куда девается то, что по нормам положено, а мы не получаем. Подался в обслугу значит «козел», т. е. можешь работать на ментов и тайно и явно. Обслуга, баланда, рабочка держатся за свое место любыми способами. Не хотят терять более сытого и удобного положения, а главное, знают, что возвращаться в общую зэковскую среду им нельзя. В общих камерах, на пересылках, на этапе в вагонах их жестоко избивают и насилуют. Калечится вся жизнь. Отныне им место среди самых отверженных в лагерной жизни — в «пидарасах». Баландер знает, что его ждет и знает, что целиком зависит от воли начальника. На такой привязи нет поручения, которое бы посмел не выполнить баландер.

Хозобслуга — самые подневольные рабы администрации. Зэки призирают их за то, что отдаются они в рабство добровольно, по заявлению. Сама администрация не имеет права оставлять для работы в следственном изоляторе без согласия зэка. И на зоне в хозобслугу зэк идет по своему заявлению, просятся вроде бы на работу — на кухню, прачку, парикмахерскую и т. п. — а на самом деле, отдают себя с головой, продаются ментам. Кто этого не знает, тому камера объясняет. Редко попадают в хозобслугу случайно, по незнанию. Да как не знать, если того же баландера на дню три раза матерят. Идут в хозобслугу сознательно, пишут украдкой заявление, стараются незаметно отдать, в общем, стесняются, а идут-таки. Некоторые, как хотел, например, Жора, — по нужде, чтоб не потерять прописку и площадь в Москве. Но в основном идут ради теплого, сытного. Рискуют честью, жизнью, теряют, так сказать, зэковское гражданство, исключая себя из категории мужиков, но идут лишь бы брюхо набить. Ментам угождают рабски. И первое, что от них требуют, — больше знать, чаще докладывать. Стучат друг на друга, на камеры, стучат на всех и обо всем, о чем ни спросит хозяин.

Нет ничего ненадежнее, чем «дорога», ксивы через баландера. Зэки об этом знают, однако пользуются их услугами. Баландер заинтересован выглядеть получше в глазах зэков: чем черт не шутит, может, заступятся, «отмажут» на пересылке, поэтому некоторые баландеры рискуют, соглашаются передать в другую камеру ксиву, а то за деньги добудут чай или что покрепче. Нередко это делается по сговору с контролером, для которого такая коммерция — основной доход, но сам вступать в сделку, по крайней мере, в московских тюрьмах боится — всегда в общей камере найдется стукач. Через баландера ему безопасней — есть козел отпущения. Однако при наличии камерных стукачей всякие «дороги» для ксив и коммерции были бы совершенно исключены, если б это не делалось с благословения оперативной части. Потаенная организация и контроль за такими «дорогами» — важнейший элемент оперативной работы. Через просмотр нелегальных ксив опера узнают новые факты по делу, зэковские секреты и связи, через коммерцию «подогревают» своих внутрикамерных работничков. Мог ли Феликс Запасник со своими «королями» в 124-й камере обменивать отобранные у мужиков вещи на чай и прочий «грев», если б им это не дозволялось за их козью службу? Да на следующий день начальство бы знало, и не сдобровать дежурному контролеру. Руками «королей» вроде Феликса и «паханов» вроде Спартака, периодически отдыхающего в санчасти, водворяется нужный ментам порядок в камере, осуществляется основной процесс «воспитания». Сами менты не без иронии называют такой метод «воспитанием через коллектив» и ссылаются при этом на Макаренко. Как видим, все у них научно обоснованно и система скрытого стимулирования через «грев» — в полном соответствии с принципом социалистического распределения: «каждому по труду». «Кто на нас не работает, тот не ест».

Коварство «дорог» в том, что трудно определить какая контролируется операми, а какая нет, и ты можешь ею воспользоваться. Попадаются среди баландеров и контролеров добрые, а чаще корыстные люди, которые за деньги или хорошую вещь могут действительно иногда помочь: передать записку, письмо на волю, продать чай. Легче договориться в спецкамере, где сидит меньше народу. В общих камерах по 40–70 человек мало кто из ментов на свой страх и риск отважится на бизнес — наверняка кто-то «стукнет». Если «дорога» в общую камеру есть и она держится, — как правило, это козья тропа, подконтрольная операм. Иначе она просто не сможет регулярно существовать. Рано или поздно стукачи донесут кому следует и тогда опера либо вербуют попавшихся контролера или баландера, и «дорога» начинает работать на оперчасть, либо наказывают и выгоняют.

Понятно, что в последнем случае так поступают с более менее порядочными людьми, которые не соглашаются подличать или не пользуются доверием у оперов. Провинившегося баландера сажают в карцер, а затем «закрывают», т. е. переводят в осужденку и на этап, через пересылку, на зону. Могут не сажать в карцер, а сразу «закрыть», ибо менты знают, что в камере бывшему баландеру будет гораздо хуже, чем в любом карцере. Зэки наказывают страшнее. На зону баландер приходит обычно «пидарасом». Жестоко и несправедливо, если учесть, что менты обрекают на это тех, кто не согласился «работать» на них, кто делал не так и не то, что было поручено. Так случилось например, с моим земляком Вадиком. На Матросске его убрали с баланды, а на свердловской пересылке изнасиловали. В 20 лет парню искалечили жизнь. На зоне он жил в нашем отряде в углу таких же отверженных. А кто способен мать родную продать, тот благополучно отработает в тюремной обслуге и уйдет раньше срока на «химию» или освободится условно досрочно. Честных — в педерасты, подлецов — на волю, такова практика коммунистического воспитания в исправительных учреждениях. А потом удивляемся: почему преступность не падает? Как же падать, если власть сама ее творит и поощряет! Ох, не проста тюремная баланда! Много чего намешано в ней, если вдуматься.

…Зовут наверх, чашка моя уже там дымится. Едим на нарах. Разворачиваю мешок, достаю Наташины дары с передачи: сыр, яблоки. Мой сосед в клетчатой рубахе, моих примерно лет, настойчиво предлагает свое угощение: кусок копченой ставридки. Я его потчую, он меня. Съел ломтик сыра, яблока — больше не берет: «Спасибо, попробовал — хватит». Нарезаю поровну:

— Все пополам.

— Нет, — говорит, — это твое, а мне положить больше нечего.

Вот ведь какой стеснительный, давно таких не встречал. Воркуем с нарастающей симпатией. С иным соседом яблоко не проглатывается, а с этим и перловка в удовольствие, приятный человек, приятный получился ужин.

Не успел сдать чашку, прыгает ко мне на нары мальчишка: «У вас какая статья?» Отвечаю, что у меня две статьи: 190 и 228.

— А правда, что за политику?

Быстро справки навели. Зовут парнишку Олег. Недавно «поднялся с малолетки», т. е. исполнилось 18 и его перевели к взрослым. Длинный шустрый, вертлявый. Чистое мальчишеское лицо, глаза открытые и наивные. Говорит звонко, болтливо, «х» вместо «г». Юморной, но с напуском серьезности. Он с Украины, приехал в Москву к тетке, поступать в техникум. Не поступил. Мать денег не шлет, ждет домой. Он не торопится, а жить не на что. Снял с кого-то ондатровую шапку — за то и посадили. Сейчас о маме беспокоится, она у него хорошая, пишет ей письма с просьбой передать учебники. В тюрьме получше подготовится, а когда выйдет, обязательно поступит — загладит вину перед матерью. «Принимают в техникум после судимости? — спрашивает с преувеличенной серьезностью и тревогой. И тут же рот до ушей. — Вы против ментов и мы, — показывает на шконари, занятые малолетками — тоже против ментов. Ребята приглашают вас в нашу семью».

— Спасибо, я здесь устроился.

— Нет, нет, найдем шконарь, и за столом с нами будете.

Берет мой мешок, скатывает матрац и вниз. Какой, думаю, может быть шконарь, если на сдвинутых двух по трое? Рыжий парнишка со строгим, решительным лицом, как оказалось, тезка мой — Леша, вяжет на проходе между шконарями лямки от старых штанов и разорванной матрасовки. На поперечные лямки бросает мой матрац, подушку и одеяло. Вместо прохода образовалась удобная постель, вроде шезлонга.

Их было меньше, чем вначале мне показалось. Не полкамеры, а восемь-девять ребят, но казалось их больше потому, что их только было видно и слышно. На каждого — пять-шесть взрослых, а между тем камеру держали они, малолетки. Остальных настолько заслонили, что из взрослых не помню почти никого. Не то, чтобы запугали и задавили, наоборот, все дышали свободно, в смысле отношений камере был полный порядок, просто взрослые отходили после следственных камер и суда, опоминались, подготавливая себя к новой жизни, определенной приговором, а малолеткам, казалось, все — нипочем. Не припомню, чтоб они говорили о сроках, кому сколько сидеть — они жили настоящим. Их непоседливая активность днем и ночью будоражила камеру. Из малолетних камер, известных своей жестокостью и ревнивым соблюдением всевозможных зэковских «понятий», они привнесли свое, хотя и наивное, но твердое представление о справедливости и дерзко стояли за нее. Они вели списки беспредельных камер и фамилий нагонявших там страху «королей», чтоб узнать, не пропустить их тут, в осужденке. Взрослых это устраивало, мы были благодарны нашим малолетним защитникам и оставалось удивляться только: куда исчезает решимость и почему слабеет стремление к справедливости с возрастом? Или это новое поколение растет?

Если так, то наше будущее лучше настоящего. Горстка малолеток из нашей осужденки не только держала порядок в своей камере, но устрашила беспредельщиков всех общих камер Матросски. Борьба с беспределом была объявлена по всей тюрьме. В камерах знали о разборках в осужденке. Выявляя беспредельную камеру и имена тамошней блоти, малолетки забрасывали туда ксивы с предупреждением, требуя прекратить безобразия. Это было не сложно, так как из осужденки часто берут людей в помощь баландерам, разносившим по этажам, приглашают добровольцев в следственные кабинеты для опознания, так что контакт с камерами и зэками был довольно широкий. «Короли» и «паханы» в общих камерах поприжимали хвосты. Каждый знал, что рано или поздно ему не миновать осужденки. А тут их ждали.

Если фамилия вновь поступившего значится в списке беспредельщиков или на него указывают люди, что он жил в одной семье с беспредельщиками, то малолетки облипают стол и подзывают этого человека. Учиняется допрос. Поначалу человек, привыкший быть хозяином в камере, держать в кулаке других, смотрел хоть и настороженно, но с напускным весельем в надежде, если не отболтатъся, то не очень-то и пострадать от мелюзги. На вопрос: «Кем жил?» — смехом отвечает: «Мужиком, кем же еще?»

— А говорят, «королем», мужиков дербанил, дачки отбирал?

Если начинает задираться, вся стая малолеток набрасывается и гоняет по камере, метелит чем попало, пока тот не попросит прощения и не выложит все как есть. Битый. В свежих кровоподтеках, вчерашний мордоворот сейчас дрожит, как осиновый лист, кается и просит «пиздить» его сколько угодно, но умоляет не «чухать», т. е. не бросать головой в унитаз, в парашу или еще что похуже. Чуханутый считается «опущенным» зэком, ему не место среди мужиков, отныне его место на полу, в сторонке. Такому почти невозможно выправить свое положение, полшага до педераста, хуже быть не может. Кто дорожит честью, лучше даст себе вырвать глаз, чем приблизится к толкану. А беспредельшика как раз туда и толкают, из-за этого беготня по камере. Малолетки прижимают его к унитазу, в сторону от надзирательного «глазка», а он вырывается куда угодно, лишь бы подальше от страшного места. Если ему это удастся и если вина его не столь велика, то после первой разминки приговаривают виновного к кулакам. Исполнение наказания малолетки предоставляли остальной камере, мужикам. Охотников и людей, потерпевших от беспредела и желающих выместить, всегда было достаточно. Били. Затем беспредельщик смиренно растворялся в общей массе, больше его за прошлое никто не корил. До того становился шелковый, что нельзя и представить было, как такой добрый, хороший парень мог тиранить и обижать людей.

Из 124-й люди поступали затравленные и были разные мнения. Одни говорили, что там нормально, другие жаловались, что по-прежнему забирают лари и дачки, по-прежнему донимает шнырь со своей «химией» и Феликс, хотя и сложил с себя полномочия старшего по камере, на самом деле по-прежнему насаждает беспредел. Конечно, по-разному приспосабливаются люди: одним больше доставалось, другим меньше, третьи сами лизали задницу «королям», но было ясно, что порядка в камере нет и это прежде всего на совести Феликса. Он, как и раньше, проводил четкую линию на то, чтоб в камере не писали никаких жалоб. Жалобщиков травили так же, как и меня. Это ясно указывало на ту разновидность беспредела, которую я называю ментовским беспределом. Такие камеры еще называют «козьими хатами», где под видом блатных верховодят люди, проводящие линию администрации. Самый омерзительный вид беспредела, против которого я не стеснялся поднимать малолеток.

В этом меня поддержал некто лет 30, которого звали Журналист. Он с ужасом говорил о своем пребывании в 124-й, и когда увидел сочувствие и то, что эта камера нас особо интересует, активно присоединился к кампании против Феликса. Была с ним, правда, заминка — спорили: куда поместить и как вообще относиться к Журналисту? Не буду называть фамилии, назову просто Виктор. До ареста сотрудничал в московских газетах, работал в многотиражках. Посадили по заявлению бывшей жены за алименты. Эта статья не пользуется симпатией у зэков — собственных детей надо кормить — однако у Виктора было сложнее. По его словам, он посылал с гонораров деньги, но беда в том, что квитанции с переводов у себя не оставлял. Последнее время работал по договорам, как говорят «на свободных хлебах». В штате нигде не состоял, поэтому квитанции были единственным оправданием на заявление жены, а их не было. Договорились с ней, что она не будет подавать на алименты, не мог он предвидеть подвоха. А у нее появились свои расчеты, кажется, хотела выписать его с их площади, появились союзники в лице участкового и следователя — накрутили дело за неуплату алиментов. Пишет из камеры жалобы во все инстанции. Феликс и «короли» запретили писать. Сначала ехидничали, потом стали травить: надавали «химий», заставили мыть полы, били, он уступал, а это такой народ — палец дай, по локоть откусят — докатился мыть унитаз. Большое удовольствие пролетариям, когда журналист за ними парашу моет. Он не подозревал, что тем самым они «чуханули» его, и уже всю тюремную жизнь он обречен мыть в камерах толканы и спать на полу или, в лучшем случае, на крайнем шконаре у сортира. Может быть, не уступил бы, если б знал, а не зная, как рассуждают: «Вымою раз или два, чтоб отвязались». Выходит, наоборот. В нашей камере ему тоже был уготовлен толкан и унизительное место на полу или с краю. Так принято. Пустъ с ним в 124-й поступили несправедливо — те, кто унизил, «опустил» его, должны ответить, — но его положение от этого не менялось: нельзя было уступать, есть граница, дальше которой падать нельзя. Пусть хоть убьют, но не теряй достоинства. Слабохарактерный человек больше всего рискует оказаться жертвой зэковского произвола и меньше всего может рассчитывать на сочувствие и поддержу.

Непросто было уговорить камеру и малолеток дать Виктору место поприличней. Я упирал на то, что Журналист не стал бы мыть толкан, если бы знал, что это означает. В нашей камере пусть моют беспредельщики: любили кататься — люби и саночки возить. Вполне отстоять Виктора было невозможно: нельзя брать в свою семью, сажать за стол, класть рядом с «путевыми» — пятно на нем еще слишком свежо, но от параши спасен и принят наравне с прочими мужиками — он был счастлив и этому.

Ждали Феликса. Если ему дадут общий режим, то не минует нашей осужденки. Феликс передал своеобразный привет Журналисту. Кто-то пришел из 124-й и сходу принялся его лупить. Разняли. Виктор поник и жалко, виновато улыбается. «За что?» — спрашиваем у нападавшего. «А хули он про камеру хуйню разносит? Там парашу мыл, а за глаза обсерает. Ребята сказали, чтоб он знал свое место и не лез к мужикам». Этого центрального нападающего спасло то, что он не имел прямого отношения к «королям», не сидел с ними за столом. Но ему объяснили, что Журналист пострадал от беспредела, так поступать с ним было нельзя, поэтому относиться к нему нужно как к нормальному человеку, а вот с «королями» надо разобраться. «Да нет там никаких «королей», раньше что-то было, а Феликс свой парень», — держит оборону нападающий. Тех, кто сам не сидел в 124-й, не знал хитрого Феликса, столь разноречивые мнения озадачивали.

Малолетки решили сами проверить. Олег вызвался помочь баландеру, раздававшему на этаже, где помешалась 124 камера, и принес любопытный документ. Записка, адресованная «мужикам 145 хаты», убеждала не верить слухам и злым языкам, которые разносят всякую ерунду о 124 хате, и воздавала многословную хвалу Феликсу. Текст скреплен двумя десятками подписей. Феликс страхуется. Сочинил сам или по его поручению, а собрать подписи в покорной, затурканной камере «королями» ничего не стоит. «Очко заиграло, — удовлетворенно отметили малолетки, — теперь притихнут». Но возник вопрос: как быть с Феликсом? Допустим, придет он сюда: как с ним разбираться, кому верить? Двадцать подписей в его пользу нельзя отмахнуть, а как они добыты: угрозами или добровольно — надо еще выяснить, после этой записки приходили новые люди из 124-й и наше предположение об обстоятельствах ее появления подтверждаюсь. Кое-кто не помнил, чтобы ставил свою подпись, другие признавали, что по просьбе «королей» подписывали, не читая, третьи настаивали на том, что в камере все нормально и лучше Феликса зэка нет. Выяснилось, что когда «короли» услышали про разборки на осужденке, прекратили отбирать дачки и лари, а Феликс объявил о своей отставке и назначении другого старшего по камере, у него близилось окончание суда, прохождение через осужденку, этап, пересылку, где он чувствовал, придется делать «королевский отчет». То, что безобразия прекратились, — хорошо, но это не снимало ответственность за прошлые грехи, которые не отрицались даже теми, кто боялся и не хотел говорить.

— Если отбирали дачки, на ваших глазах били Журналиста за жалобы по делу, — как вы можете называть это нормальным и подписывать такую бумагу? — спрашивали мы людей из 124-й. Малолетки еще короче: «За слова отвечаешь? А за подпись?» Вначале хотели лупить всех подряд, кто подписывал хвалу беспредельщику Феликсу, но в основном это были напуганные, растерянные люди и было жалко: там их замордовали да мы добавим, нет, пусть лучше оглядятся, узнают, что такое нормальная хата, ведь они, кроме «королевского» беспредела, ничего не видели и думают, что везде так. И правда, многие только сейчас, попав в осужденку, начинали понимать недопустимость насилия одних зэков над другими, недопустимость каких бы то ни было «королей». Малолетки преподавали правила зэковского общежития.

Противно и стыдно смотреть на это взрослое стадо, пацаны объясняли взрослым людям, многие из которых имели своих детей, что никто не вправе безнаказанно обижать невинного человека, что мириться с произволом нельзя, что надо отвечать за свои слова и поступки. А взрослые поддакивали и словно впервые открывали для себя, что эти простые правила меняют жизнь к лучшему, становится легче дышать. Они не знали, оказывается, что надо уважать себя и отстаивать свое мнение, свое достоинство, что нет ничего позорнее трусливого рабского подчинения рабам же, что уступка наглости и произволу не смягчает, а наоборот, усиливает произвол. Забитые, разобщенные взрослые люди отличались от принципиальных, сплоченных малолеток. Насколько очевидно нравственное разложение взрослых, настолько обнадеживали малолетки — может, это поколение обещает поворот к оздоровлению от затянувшейся тяжелой деградации? Так ли это? Хватит ли ума и духа у этого ближайшего поколения? Трудно быть уверенным. Оно само еще нуждается в руководстве, немало органических пороков и мусора несет в себе и это поколение. Но я открыл в нем развитое чувство справедливости, это чувство в основе нравственного поиска малолеток — это вселяло надежду. Инстинктивное стремление к справедливости может вывести на правильную дорогу. Пробьется ли оно через железобетон казенной демагогии, не захлестнет ли корысть, не погибнет ли в других стремлениях, увлекающих молодежь и приведших, в частности, в среду уголовщины — трудно сказать. Добрые идеальные намерения противоречиво переплетены со стремлением поживиться за чужой счет, с воровством, с садизмом жестокого хулиганства и беспричинного избиения обыкновенных прохожих.

Малолетки сидели в основном за воровство и хулиганство. И отнюдь не по случаю. Олег попался на шапке, сдернутой с пожилого прохожего, но эта шапка была у него не первая. Алеша-рыжий спокойно рассказывал обстоятельства своего дела, состав которого заключался в том, что они зверски избивали одиноких прохожих.

— За что?

— Просто так, от скуки.

— Как же так: здесь ты борешься с беспределом, на воле сам над невинными людьми издевался?

— Пусть под руку не попадают, не повезло, значит, — ухмыляется Алеша и поясняет серьезно: — На воле не я хозяин: то нельзя, это нельзя, поэтому я плюю на всех и что хочу, то и делаю. А камера — мой дом, тут все свои, поэтому надо жить правильно.

Сложными зигзагами пробивается у них чувство справедливости. Пример извращенной нравственности в условиях социального бесправия. Протест одного против всех в своей безысходности принимает уродливые формы, порождает бессмысленную жестокость. Что сделает с ребятами жизнь: научит ли чему или изуродует так, что не останется и следа от добрых побуждений? А что она сделала с другими ребятами, достигшими ныне половой, паспортной, аттестованной, дипломированной зрелости, с теми, которые сейчас в качестве взрослых составляют основную массу нашей камеры? Эти взрослые настолько прогнили, что пацаны, дети учат их уму-разуму. А ведь тоже когда-то бродила кровь и были добрые цели. Не та ли участь ждет и нынешнее поколение? Чему научит тюрьма? Уголовная среда, репрессивная администрация, массовая вербовка оперативных «коз» делают то, что люди получают здесь больше негативного опыта, внедряется психоз всеобщего недоверия и в этом уксусе утрачивается в человеке и то доброе, с чем он сюда пришел. Тюрьма и лагерь ломают человека. Не исправляют, как значится на фасаде этих учреждений, а ломают, калечат, убивают веру и уважение не только к людям, но и к себе. Стойких и сильных разобщают между собой, морят в карцерах и лагерных казематах, менее стойких вербуют в сексоты, из слабых, вообще, веревки вьют, растаптывают каблуками продавшихся зэков. Вот что ждет наших малолеток, тем любопытнее было наблюдать их первые шаги: с чем ушли они с воли, как начинают тюремную жизнь.

Бросается в глаза ненависть к ментам, неприятие власти и официальных ценностей и идеалов. На воле они пережили кризис разочарования в том, чему их учили взрослые в школе и дома. Этот кризис толкнул на преступность. После ареста, КПЗ, общения со следователями, ментами и правосудием у подавляющего большинства не раскаяние, а нечто прямо противоположное: неприятие официальных норм вырастает до лютой ненависти ко всему, что относится к власти. Отвращение ко всему красному — цвету государственного знамени и пионерских галстуков, принципиально не курят «приму» — пачка красного цвета. Не носят и не принимают в передачах вещей с преобладанием красного. Мать приходит на свидание в красной кофте или платье — сын отворачивается и уходит. Малолетки и вообще молодежь любят колоться. Среди наколок популярны свастика, фашистские погоны, женщины в фашистской форме на голое тело, надписи вроде «раб КПСС» или нас триста лет татары гнули — не могли согнуть, коммунисты так согнули — в тыщу лет не разогнуть».

В камере колются так. Жгут резиновые каблуки, полученную сажу разбавляют водой или какой-то смесью и тычут иголкой по рисунку на коже. Больно, кожа взбухает на несколько дней. Колются в темном углу, подальше от «глазка», чтоб контролер не заметил — строго запрещено. Надписи типа «раб КПСС» или «СССР — тюрьма народов» администрация выжигает или вырезает в санчасти. Говорят, что часто не замораживают, чтоб было больнее и неповадно. Видел я большие глянцевые пятна, остающиеся после удаления кожи, и на груди, и на руках, даже на лбу. Сталина и Ленина на груди не вырезают. Распространено накалывание перстней на пальцах, чаще символических — этот, мол, воровской, этот означает принадлежность еще к какой-то масти, колют «спи» на веках, «сын преступного мира» вокруг шеи, «по дорогам» — на одной ноге, «преступного мира» — на другой, часто видишь кресты, женщин, купола церквей или мчится тройка на всю спину. Зачем им все это? Говорят: красиво. Многие просто обезьянничают, лишь бы чем-то себя занять, иногда доходит до мазохизма. Был среди малолеток Гешка, чудаковатый, простой парень, предмет постоянных, но беззлобных насмешек. Любимое его занятие — ковырять себя. Забьется в укромное место и то колется, то расковыривает, что наколол. Руки, ноги постоянно в болячках. Тычет по наколке огнем сигареты, запах паленой кожи, тычет не до волдырей, а до открытых горелых язв и не морщится. «Зачем, Геша, колешься, если потом выжигаешь — ведь больно?» «А хули делать? Закаляйся, как сталь», — мазохистски отшучивается Геша».

Впрочем, не все малолетки кололись. Олег, например, не портил свою нежную ребячью кожу. Даже среди сверстников он был мальчишкой. Носится по камере, вечно заводит споры, разговоры. А то будит меня часа в три ночи: «Профессор, Профессор! Какая скорость звука?» Продираю глаза, а они сидят рядом кружком, коротают ночь — лясы точат. По их мнению человек в очках, «профессор», все должен знать. Рявкаю, чтоб не будили по пустякам. Сон в тюрьме свят, человек забылся, ушел от кошмара тюремной камеры — возвращать, будить без нужды нельзя. Они как — будто согласны, но что поделаешь, если их сидит четверо и у каждого своя скорость звука? Конечно, находиться с ними в постоянном общении утомительно. Но досада с лихвой перекрывается тем интересом, с которым я наблюдал новое, загадочное поколение, вселяющее то надежды, то огорчения. В этом возрасте они способны на все хорошее и все плохое. Ни в чем другом сейчас они так не нуждаются, как в ненавязчивом авторитетном руководстве. Дай им сильную руку и они пойдут за тобой в огонь и в воду. Но никто им руки не подавал, за собой не вел, молодая энергия нередко переходила в агрессию по любому поводу, а это беда. Прошлый раз в этой камере малолетки зверски избили человека.

Завели со сборки, после суда, группу новеньких. Обычно решается кому куда, спрашивают, где сидел, за что судили, сколько дали — от этого зависит, захочет ли кто потесниться и положить рядом, а если выясняется, что «чуханутый», например, парашу в камере мыл, то на пол без разговоров. Малолеткам, естественно, больше всего дела, слетались к вошедшим, и вокруг шум, возмущение — что такое? Оказывается, один человек по 120-й — развращение несовершеннолетней. Статьи от изнасилования до мужеложства, от 117 до 121-й, зэки не любят и допрашивают с пристрастием, приговор пошел по рукам. «Баб мало! Женатый, сука! Девчонке 14 лет»! — раздались выкрики, и вся малолеткина рать набросилась на мужчину. Били ногами, кулаками, маленький и юркий пацан, которого звали Башкир, ломал об него швабру, старались угодить в пах. Человеку было около 40, интеллигентного вида. Сносил удары покорно, без звука, охая лишь от особо болезненных. Лицо разбито в кровь, согнулся от боли, заметался, но всюду настигает град кулаков и ботинок. Взрослые почти не участвовали, смотрели молча, пацаны уже сами устали, переводят дух, бегут туда, где читают приговор, — снова взрываются и бьют, и бьют человека. Он еле держится на ногах, ни одного живого места на теле. В паузах потянется к крану кровь смыть, а его пинками к сортиру. Глаза заволокло, видно, что избит уже до бесчувствия. «В параше мойся», — толкают голову в унитаз. Хватит, кричу, совсем его опускать, он уже получил свое — куда там! «Он наших девчонок насилует, баб ему мало — ты за кого заступаешься?» — взбудоражены, ничего сейчас не докажешь. А человек под ударами, под злорадный писклявый вой черпает из унитаза воду и тяжело обмывает осоловелое, вспухшее лицо. Беру два папиросных листа, на которых отпечатана копия его приговора, и что же? — никакого насилия. Четырнадцатилетняя девица в течение года, два или три раза сама приходила к нему на квартиру. Мать ее как-то узнала и подала заявление. Медицинская экспертиза установила легкие повреждения краев влагалища. О девственности и половом сношении в приговоре ни слова, очевидно, кроме игры и ласки, ничего между ними не было. Девица в 14 лет уже прекрасно знает, что к чему, на что идет, сама приходила к нему домой — кто кого совращал? Человек работал инженером, дали три года — за что? За что сейчас его бить? Когда малолетки поостыли, им возразить было нечего. Но дело сделано, гнут свое: «На хуй девчонок трогать? Баб вон навалом». Но без прежней уверенности, оправдываются. Разобрались бы пораньше, и побоища не было бы. По тому, как он молча и покорно сносил, видно было, что бьют его не впервой, а теперь еще жизнь испортили: застрянет теперь на параше и где-нибудь на пересылке изнасилуют. Превратности судьбы: одного ни за что «опускают», другой же всю жизнь сидит, всю жизнь стучит, кажется, давно бы «козла» убили — и ничего, каким-то чудом проносит. Кому как повезет. И что характерно: карты или колется кто — контролер заметит и учинит разнос, а тут рев, шум, убивают человека у самых дверей — и даже ключом же стукнет, наблюдает в «глазок» — спектакль для него. Воспитание коллективом, по Макаренко.

Рассказал я про этот случай нынешним малолеткам — как с их точки зрения? Единодушны: «Так и надо! Чтоб наших телок не трогал».

— А если ваши «телки» сами к мужикам ходят?

— Все равно!

Ставлю вопрос иначе: «Возьмем любое преступление. Человек наказан по приговору, перед вами ни в чем не виноват. Менты наказывают, а вы добавляете — заодно с ментами?» Как возмущены! Как я могу так оскорбительно спрашивать? А крыть нечем. Кто-то сказал неуверенно: «Менты — за свое, мы — за свое». Но сколько случаев, когда женщины, даже жены из мести или корысти обвиняют мужчин в изнасиловании. При желании любой бабе ничего не стоит посадить мужика. Или девчонка пошаливает, а мать заявление пишет — при чем тут мужчина? За что избивать человека? Ребята согласны — да, сначала надо разобраться, нельзя бить подряд только за статью. Но убедить их совсем не наказывать по этим статьям, так как человек уже приговорен, — невозможно. «На словах правильно, — говорит обиженным голосом Олег — а если он маму или сестренку мою изнасиловал: что я, смотреть на него должен?»

Впоследствии, на свердловской пересылке, видел я среди «петухов», т. е. педерастов, которые высовывались из-под нар только для уборки камеры, одного забитого парнишку. Говорили, что его «опустили» за то, что он изнасиловал двухлетнюю девочку и мальчика лет пяти и отрубил им на руках пальцы. Зэки набрасывались на него с яростью. Обыкновенного вида парнишка, его преступление в голове не укладывалось, удары по нему больно потрясали меня, но жалости не испытывал. Знал по зоне другого парня, он был из Москвы и сидел по 117-й, за изнасилование. Надо сказать, что и без 117-й на уральских зонах москвичей не любят: «прилетели к нам грачи — пидарасы москвичи». Тем не менее, этот на зоне был один из самых блатных и уважаемых. Как же он выкрутился? Говорили, что ему «пришили» статью, на самом деле он не насиловал. Значит, разобрались, кто-то замолвил авторитетное слово. Ему повезло. Но он шустрый, может, и сам отвертелся — многое от самого человека зависит. С мужеложством вопрос решается проще: если активный, то молодец — свой человек, если пассивный, то пидарас — снимай штаны. Если из приговора не ясно, в этом случае судьба зависит от того, кто как назовется. Правда, я не знал ни одного по этой статье среди мужиков, все они оказываются в пидарасах. Никто из них почему-то не отрицает своих пассивных способностей.

В общих камерах много всяких условностей, у малолеток еще больше, и блюдут они свои правила и обычаи строже. Взялся за половую тряпку — «черт», коснулся рукой параши — «чуханулся». Нельзя касаться, выносить помойного ведра, которое называют «Аленка». (Кое-где иногда называют другим нежным именем, например, «Светланка».) Был среди малолеток рыхлый, крупный, вареный какой-то парнишка Андрюша. Он был чуть старше их, побывал у взрослых на Пресне, кстати, в той же 410-й камере, где борзел Спартак. В той камере он сидел до меня и первый вопрос: «Как там Спартак?» Я в свою очередь любопытствую, правда ли, что Спартак шестерых беспредельщиков укоротил? Андрюша кивает головой: да, правда, он любит разборки наводить. Тогда я рассказал о наших со Спартаком отношениях. Андрюша согнал улыбку, очень удивлен: «Не знаю, по-моему, Спартак путевый». Да, Спартак умел производить впечатление на таких, как Андрюша. Надо иметь репутацию блатного вора, чтобы иметь право на всякого рода разборки. И Спартак ловко вешал, как говорится, лапшу на уши непосвященным.

Впоследствии я не раз обсуждал с авторитетами различных режимов ту ситуацию, которая сложилась у меня со Спартаком, — никто не поддержал его обвинений.

Андрюша спокойный, добродушный парень, ни во что не лез. В осужденке давно, поэтому занимал достойный шконарь и место за столом, где сидели главные малолетки, ну и я, поскольку оказался в их семье. Но малолетки невзлюбили Андрюшу. Когда ищут повод, чтобы придраться, такой повод всегда находится. Однажды за столом обвинили Андрюшу в том, что он доставал из «Аленки» веревку и, кроме того, сел вместе со всеми за стол с немытыми руками. Андрюша божится, что веревку не брал руками, а только посмотрел, но кто-то из малолеток утверждает, что своими глазами видел, как Андрюша конец этой веревки в рот брал, когда что-то ею завязывал. Андрюша чуть не плачет, говорит, что завязывал другой веревкой. Ему не верят. Предлагается изгнать Андрюшу из-за стола, из семьи и переместить с почетного шконаря на рядовые пары. Невесть какое наказание, но Андрюша уже видел разборки и знал, что уступить — значит потерять репутацию путевого зэка. Если начнут опускать, то могут опускать и дальше, не отмоешься, и потом придется оправдываться и объясняться в каждой камере. Андрюша решительно встает из-за стола. В одной руке самодельный нож, другой оттягивает толстую складку на горле: «Мужики, последний раз говорю: не брал я веревку. Блядь буду, если не верите, сейчас вскроюсь!» Все сидят и молчат. Андрюша так и сделает, такими вещами не шутят. Из-за чего? Из-за пустяка. Может, нарочно его оговаривают, а может, кому-то показалось, что он лез в ведро? В любом случае повод слишком ничтожный для наказания и кровопускания. Гляжу на ребят, они смотрят, будто поощряют: «Ну, давай, чего тянешь?» А он вот-вот полоснет. Не выдерживаю: «Вы что, с ума посходили? Ну-ка, Андрей, убери нож!» Возражений не последовало. Ребята встают из-за стола и расходятся. Значит, обвинение снято и Андрюша может оставаться на своем месте. Он убрал нож.

Так воспитывает тюрьма. Кто прошел малолетку и там не «опустили» — школа на всю жизнь. Из их зверинца выходят крепкие, бесстрашные, закаленные ребята. И жестокие: бей других, чтоб тебя не забили. В таких условиях нужен сильный характер, чтоб за себя постоять. Действительно — выживает сильнейший. Всем взрослым в камере, особенно таким, как Журналист, хороший урок, как надо защищать свою честь и достоинство. Андрюша и тот понимает, что есть вещи дороже жизни, без которых лучше совсем не жить. Трудно вернуть репутацию, если однажды ее утратишь.

Но есть люди, которым хоть кол на голове теши, — ничто их не научит. Много в тюрьме откровенных дебилов, дурачков — о них и говорить нечего: под чье влияние попадут, так и делают. Я имею в виду других, тех, кто считает себя умнее всех, кто, несмотря на жестокость зэковской расправы, все-таки продает себя и других ради выгоды. Почти в каждой камере есть такой, а то и несколько. Мы думали и гадали: откуда в 124-й камере узнали, что она занесена в черный список беспредельных, что ее называют «козьей хатой» и что «королей» и особенно Феликса с нетерпением ждут в осужденке? Их кто-то предупредил без нашего ведома. После этого стали приходить оттуда «королевские» заступники вроде того парня, накинувшегося на Журналиста, после этого подготовлена оправдательная записка с подписями, которую отдали потом Олегу.

Подозрение упало на говорливого седого еврея, переведенного из подмосковной Каширской тюрьмы. Произносил он «Кашира», картавя на «р». По его словам, в «Кашире» он работал каким-то торговым администратором, посадили за хозяйственные махинации и очень возмущался и жаловался на то, что перевели его зачем-то в Москву, на Матросску. Был он в летах, сухой и подвижный. Первым рвался разносить бочки с баландой и чаем по этажам. Сначала ходил с кем-нибудь в паре, потом все чаще один, потом стал пропадать целыми днями и даже приносил чай. И почему-то сразу ко мне с докладом: где был, какие менты, какие новости. Надоедал иногда нестерпимо. Но зла вроде не делает, человек пожилой, пусть бегает. Когда началась заочная разборка и переписка со 124-й, зачастил он со своим мнением о том, как хорошо сейчас в той камере, что Феликс тише воды, ниже травы, он целыми днями на суде, и мы, наверное, зря плохо думаем о такой замечательной камере.

— Откуда ты знаешь, что там есть и что было?

— Я там баланду раздавал, ментов как раз не было, со всеми мужиками говорил.

Звали его Миша. Странно: чего он за них так заступается? О чем он чешет целыми днями с ментами? Перед моим уходом из камеры пошли о Мише нехорошие разговоры. Когда очутился на сборке, люди из разных камер спрашивали: знаю ли я седого старикашку из осужденки? Как не знать, а что?

— Козлище! Как вы его там терпите? Вся тюрьма про него говорит.

А что конкретно? Никто, разумеется, не знает, о чем конкретно он с ментами беседует, но, говорят, он сам, как мент, — открывает кормушки любой камеры, вопросики задает, может чаек пообещать, а потом из камеры кое-кого выдергивают. «Кое-кто, кое-кого» — не доказательство. Сборка в одном коридоре с осужденкой, вскоре узнаю, что Миша выломился. Побоялся заходить в свою камеру. Вещички ему в дверь покидали и вдогонку: «Козел!» Больше его не видели. Что ждет такого человека в тюрьме? Ничего хорошего. Он это прекрасно знает. И, тем не менее, продается ментам в надежде, что при его изворотливом уме всех обманет и выйдет на свободу раньше, чем раскроется. А если наоборот, как случилось с Мишей: раскроют раньше, чем выйдет? Что тогда?