Первые дни на «Пресне»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Первые дни на «Пресне»

Из глухого воронка никак не определить, куда везут. С берега Яузы от Сокольников мы должны ехать по хорошо знакомым улицам центра Москвы куда-то на Пресню, в следственный изолятор № 3. Где он находится, я не знал, как не знал до ареста ни одной московской тюрьмы, хотя бессчетно проходил и проезжал мимо Бутырки, а рядом с Матросской одно время даже снимал комнату. Но тюрем не видел — так неприметно скрыты они в глубине жилых кварталов.

Год на свободе, бывал наездами в Москве около той же Бутырки или Матросски, но только скажут: «Вон за теми домами», — а с улицы не увидишь, надо специально идти, а на это времени как всегда не хватает. Эти тюрьмы я хоть примерно знаю где. Пресня же по сей день загадка. Где-то в стороне от метро «Беговая», минут 20 на автобусе. Соберусь ли взглянуть, не знаю. А хочется. Внутри хорошо знакомо, мясо мое на шершавых стенах камер наверно еще не обсохло. А как снаружи? Представить бы как ехали, увидеть то, что страшно хотелось, но не дано было увидеть тогда, три года назад. Годы прошли, а жжет любопытство, требует свое: сходи, посмотри…

Когда ехали на Пресню, в глазах было черно от темноты и невероятной давки — воронок доверху набит тремя десятками согнутых, поваленных друг на друга людей. Да еще каждый старался мешок удержать. Я стоял, вернее, касался пола одной ногой, лежа на плече и голове кого-то из сидящих. И на меня, казалось, навалились все остальные.

— Потерпи, тут недалеко, — говорил офицерик при посадке.

Может, и недалеко, но за 40 минут стойки на ушах, хруста ребер от болтанки и дерганий, они казались бесконечными. Вывалился бы наш ноющий ком на полном ходу — мы были бы рады. Черт с ними, с ушибами, хоть на секунду распрямить затекшие руки и ноги, скрученное стонущее тело. Когда, наконец, доехали, были счастливы. Не поверите — счастливые заходили в тюрьму! Проста, оказывается, формула счастья: хочешь человека сделать счастливым — заставь пострадать. Какое другое счастье может сравниться с тем, которое испытывает выходящий на волю из тюрьмы или зоны. А в тюрьме — из карцера? На зоне — из штрафного изолятора или ПКТ? Так что не будем унывать — резервы человеческого счастья огромны. Родное правительство делает нас счастливыми и в тюрьмах и в лагерях. Сиди и радуйся!

Что говорить о воле! Под руководством партии наш народ доказал, например, что без мяса и масла жить можно. Без хлеба пока сложнее, еще не привыкли. День хлеб не везут — плохо, два — хуже, но сегодня хлеб привезли — и мы счастливы. Было бы столько радости у деревенских, если б хлеб был, как в городе каждый день? Ну, а кому этого мало, кто не понимает, от жиру бесится, тот в другом месте поймет. Любимая поговорка педагогов уральских лагерей: «На Поняле не понял, на Вижае завизжишь». В карцере покажут личное счастье. И тому будет рад, что не выебли и не выломили, как кого-то в соседней хате, как ебут и ломят сейчас вот в эту самую минуту, когда я пишу или вы читаете эти строки, кого-то в камерах наших тюрем или изоляторах бесчисленных наших зон. А бычок там перепадет или лишняя тюха — это и есть верх блаженства, никакая шоколадка на воле такого блаженства не дает. Так что будь счастлив тем, что есть. Кто сказал, что хреново живем?!

Все относительно. После такого воронка и тюрьма — рай. Непонятно только, зачем было набивать воронок — Пресня была пуста. Контрастом переполненной Матросске, столпотворению осужденки гулкие наши шаги в пустых коридорах Пресни. Будто пришли на экскурсию, после того как генсек пожал руку последнему преступнику.

Черные двери многих камер открыты. В сборке просторно. В душевой одни пассажиры нашего воронка, больше никого не видно. И по камерам рассовали так, что в 410-ю нас вошло всего шесть человек. А там лишь двое. Восьмером в камере на сорок мест — где же это видано? И это на Пресне, которая, говорят, как и любая пересылка, всегда переполнена. Что случилось с тюрьмой, куда делись люди? Ах, вот оно что — съезд. Дней через десять, 23 февраля, начнется XXVI съезд партии. Неделю назад Пресня была забита народом. И всех развели по зонам, вон из столицы. У большинства впереди кассация, приговор еще не вошел в силу, их не должны отправлять. Вернут после съезда обратно. Зачем эта морока с этапами, временными зонами? Возможны комиссии, всякие посещения, в адрес съезда идут тысячи и тысячи жалоб. Это мы узнали от тех двоих, кого застали в камере.

Они лежали рядом, посреди нижнего яруса нар. Рослый рыжий грузин лет 30 — Давид и малорослый, плотный, стриженный круглоголовый парнишка, как пишет Толстой, «еврейского типа» — Давид его звал Шуриком.

Шурик вертляв и хвастлив. Уверяет, что за ним приедет «Волга» и отвезет во Владимир, где, то ли в тюрьме, то ли на зоне, у него есть блат и где не далее, чем через месяц его непременно освободят.

Давид серьезный, вначале даже показался чересчур замкнут. Не разговаривал, общался только с Шуриком, молча лежал и сидел на нарax в войлочной самодельной шапочке грузинского крестьянина. Присматривался. А к кому присматривался? Нас шесть человек, один другого проще. Самый заметный, мальчишка — Курский, хулиганишка из Подольска. Еще в осужденке лип ко мне, забавлял рассказами о своих налетах на чужие сады и частные автомобили. Худенький, шустренькай — жалко было видеть этого воробья в тюремных стенах.

Я занял край нар у окна и батареи, неподалеку от тех двоих. Из окна дуло не очень, у батареи теплее. Можно сушить сухари, есть куда положить и развесить полотенце, носки, шмотки. Остальные расположились напротив: кто внизу, кто наверху. А Коля, мелкий, мятый, битый, но улыбчивый и тихий мужикашка, скромно устроился на краю со стороны туалета. Видно, знал свое место — черта.

Давид разговорился на следующий день. С сильным акцентом, страшно серьезно спросил, обращаясь ко мне:

— Я вижу, вы человек, у которого есть наколка?

Его интересовали адреса состоятельных людей, которых я знаю, но ими не дорожу. Спрашиваю, сколько ему еще сидеть? Что-то около пяти лет. Зачем же сейчас эти адреса? А зачем, говорит, зря время терять, выйду, сразу пригодятся. Он — вор-домушник, специализируется на квартирных кражах. Живет в Грузии, промышляет в Москве. Профессией своей чрезвычайно доволен: доход хороший, риск минимальный. Лишь к 30 годам впервые залетел, а ворует с юности. Раз в десять лет отсидеть не грех, это издержки профессии, к ним он всегда готов. Домушников сейчас развелось много, трудно стало искать подходящие квартиры. Хорошая наколка — половина дела и эту половину он решил подготовить до освобождения. Чтоб вышел — и сразу в дело.

Адрес я ему не дал, но мы разговорились. Посетовал он на новые затруднения, связанные с модой на сигнализацию квартир.

— Открываешь, панымаешь, дверь, а где-то в милиции звонок и лампочка загорается. Тревога!

Чтоб не тревожить лишних людей, приходится квалификацию «электромонтер» осваивать. Изучишь одну систему, глядь, другая, более хитрая появляется. Не квартиры, а волчьи ямы стали, того и гляди провалишься. И чем заманчивей квартирка, тем хитрей сигнализация. Пошли какие-то заграничные системы, черт ногу сломит. Поэтому, хоть и хорош генерал, но к нему опасно. Лучше всего завсклад или академик какой-нибудь. Эти больше на замки налегают, считай, что квартира настежь. Пока пару раз к ним не залезут, сигнализацию не ставят. Да и денег, ценностей у них побольше, чем, скажем, у другого начальника или генерала. Торгаш держит в квартире, потому что боится на книжке держать. Спросят: откуда? — а что он скажет? Интеллигенция — по безалаберности, все некогда в сберкассу сходить — под рукой деньги держат. Конечно, припрятывают, редко, чтобы снаружи. Теперь чаще норовят под паркет, под подоконник, или где-нибудь в туалете и ванне за кафельной плиткой тайничок. Но такие «захоронки» для профессионала не представляют трудностей. Опытный вор в полчаса найдет. Давид рассказывает с примерами: где как брали, какие бывают неожиданности. Я получил наглядное представление об этой распространенной «профессии» домушника. И не мог взять в толк: ведь неглупый «чэлавэк», степенный, серьезный, вполне мог бы освоить любую другую не столь предосудительную специальность — отчего стал делать зло людям, наживаться за счет других? Ни капли стыда, говорит о воровстве, будто грибы собирает или яблоки из собственного сада. Я спросил: не жалко ли ему своих жертв. С акцентом, который я затрудняюсь передать, отвечает:

— Нисколько! Все воруют, только каждый по-своему.

Разумеется, он имеет в виду тех, у кого водятся деньги. Прочий люд, обывательские ковры и мелкий хрусталь Давида не интересуют.

— Ну, завсклад, такой же вор, понятно, — не унимаюсь я, но возьми художника, ученого — они же честно зарабатывают.

— Так они еще заработают, — удивляется Давид наивности. Если богатый, то должен делиться с обществом. Зачем деньгам лежать мертвым капиталом?

Дальше он развил целую теорию о том, какую пользу вор приносит обществу. Отнимая излишки, замороженные в чулках деньги, недвижимые ценности, вор пускает их в оборот, стимулируя одновременно обкраденного к новым покупкам, к приобретению новых ценностей. В результате — оживление товарооборота, прямая выгода государству и обществу.

— Не зря, — подымает палец Давид, — за хищение личного имущества предусмотрено не больше пяти лет, но мало кто отсиживает полностью и мало кому по первому разу дают все пять.

Да, за хищения государственной собственности сроки гораздо больше, а в крупных размерах — высшая мера, «вышка». Но морально не устыдишь: все по-ленински — грабь награбленное.

А, собственно, кто был Робин Гуд? Разбойник, похлеще наших.

Тем не менее — легендарная личность, национальный герой. Дуб его в Англии до сих пор чтут национальной святыней. Это в буржуазной, частнособственнической Англии. А у нас? Откуда у нас апология воровства? На чем стоит непреклонная уверенность Давида, что у нас все воруют, что состояние нельзя нажить честным, путем? Не на том ли, что у нас выделился класс состоятельных жуликов из всех родов торгашей, хозяйственных руководителей, бюрократов, ушлых врачей и оборотистой интеллигенции? Не на том ли, что у них накопился значительный капитал, высосанный из общества? И они не знают уже, куда этот капитал деть? Вкладывают в золото, в дорогие вещи, в побрякушки, сорят в ресторанах. И выколачивают, и сосут воровскими, потаенными насосами. Но если есть капитал, значит, есть и класс капиталистов со своими явными и неявными привилегиями, которые дают деньги. Чем же такое общество принципиально отличается от того, где прославился Робин Гуд, где коммунисты призывают грабить награбленное? Робингуды появляются там, где несправедлива структура государственного распределения. Они — естественное порождение порочной системы и необходимый ее элемент. Они служат обществу уже тем, что, как индикатор, указывают на перекосы в распределении национального дохода и по мере возможности их исправляют. Чего в самом деле стесняться Давиду? Напротив, он уверен в своей правоте и самодоволен.

— Но вы же и честных, простых людей обворовываете? — допытываюсь я.

Давид не возражает. Конечно, бывают ошибки: рассчитываешь на барыш, а попадаешь в простую хату.

— Я, — гордо заявляет он, — такие хаты не трогаю, это мелкие жулики тащат все подряд. Это западло. Я работаю верняк, по наколкам — зачем ты думаешь я их собираю? Чтоб не ошибиться, простых людей не трогать, понял?

Да, в логике ему не откажешь.

Понятно становилось и то, почему с таким уважением произносится в тюрьме слово «вор». Признание высшего авторитета в преступном мире. Никто сам не назовет себя вором, а назовет, схлопочет так, что забудет, как звать. Это высокое звание присваивается сходняком и, конечно, не на общем режиме. Поэтому настоящего, признанного вора я за три года не видел. Только рассказы о них, кто-то что-то слышал или видел.

«Идет Бриллиант по коридору, стиры тасует. Зубы все в золоте. За ним два мента сидора его тащат. Бля буду, сам из кормушки видал», — один из рассказов о знаменитых ворах, которых держат пожизненно, пока не дадут подписку завязать с воровской деятельностью. Кто не дает подписку, становится легендарной фигурой. Таких даже менты уважают, содержат особо, позволяют им то, чего другим не положено. Говорят, воров «в законе» мало осталось. Стареют, умирают в «крытых» — так называют тюрьмы для осужденных в отличие от следственных изоляторов. Иные сидят еще с хрущевских времен, когда ворам был объявлен ультиматум — даешь подписку, выходишь, нет — сгниешь в «крытой». Таких воров с уважением называют «глухарями». Авторитет их беспрекословен, слово — закон.

И все же, с кем бы ни говорил, я не одобрял личных краж. Не знаю, как раньше, но сейчас убеждался в беседах, что вор не столь уж разборчив в средствах и в людях, как пытался представить Давид. Карманники-щипачи, например, принципиально против «мокрого», т. е. убийства, однако, как признавал Витя Иванов, «бывает по крайности». На зоне потом беседовал с первым авторитетом, с путевым, спрашиваю:

— Вот ты сидишь в вагоне-ресторане, дружески пьешь с человеком, который тебя угощает, а потом его же бумажник тибришь — это путево?

— Конечно, — отвечает, — для того и подсаживаются, масть такая — они же на этом специализируются.

— Да как после этого людям верить? Если в бумажнике документы, последние командировочные?

— Ну тогда не зевай, — смеется. — Лопоухих надо наказывать. В руки просится — грех не взять.

Домушников сколько встречал: крадут из квартир без разбору. У иных по тридцать краж — ясно, лезут куда только могут.

— Нехорошо, — говорю, — ведь вы против крысятничества, зачем у простых людей тащите — такое же крысятничество.

Нет, проводится четкая грань: крысятничество — когда тащат друг у друга в заключении, а хату поставить на уши — не за падло.

— А бедного обворовать — не западло?

— Не лезь не в свое дело, не тебе указывать.

«Каждый живет для себя» — другой морали они не знают. Кто поумнее, вроде соглашается: да, нехорошо, но жить как-то надо. Я им о Робин Гуде — грабь, дескать, только награбленное — с этим, бесспорно, согласны. Ну, а кто у нас главный грабитель, кто забирает, гноит, пускает на ветер, корыстно и бестолково распоряжается национальным богатством? Известно — государство, его управленческий аппарат. Так и грабь его, если руки чешутся, зачем же людей обижать? Собеседник мнется: так-то оно так, но государство кусается, уж больно сроки большие. У частника тыщу возьмешь — три года, стандарт, а я вот в прокуратуре сторублевый ковер упер — пять лет вкатили, еще, говорят, пожалели, потому что смеялись очень.

Парнишка один из нашего отряда освободился, через три месяца слышим, опять посадили. Спрятался на ночь в магазине с прицелом на кассу. Подвела сигнализация. Взять не успел — только попытка, и 8 лет! Строгого! В газете «Труд» опубликовали, вся зона за газетой гонялась. Где видано, чтоб за частника столько давали? В 1982 году максимальный срок за личные кражи подняли с пяти до семи лет. Все равно меньше чем за государственные хищения. И куда безопасней. Судя по зэковским беседам и настроениям, лавина личных краж вряд ли спадет. Думаю, что она по-прежнему будет расти по мере того, как растет класс советских буржуев, накопителей нечистого капитала.