Первый день

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Первый день

В комнате низко и тревожно гудел рояль; плохо пригнанные оконные стекла вторили ему ноющим звоном. Тускло горела керосиновая лампа, сдвигала темноту в угол, и, казалось, угла этого вовсе нет, а комната выходила прямо в ночь, в мокрые осенние поля.

Окно отливало черным глянцем. Леха Гуляев не видел в нем знакомых квадратов решотки. «Может быть, сетка с электрическим током», подумал он. Ему говорили, что в американских тюрьмах ставят такие сетки.

Гуляев был среднего роста, широкоплеч. Его светло-русые волосы гладко ложились назад, открывая большой лоб, разрезанный глубокой морщиной. Маленькие светло-карие глаза смотрели строго, густые брови постоянно хмурились, толстые, плотно сжатые губы выпячивались вперед, и от этого он казался злым и угрюмым. Ходил он по-матросски — вразвалку, сурово поглядывая то в одну, то в другую сторону. Но самым примечательным у Гуляева были руки — короткие, толстые, будто вырубленные из дуба. Возьмет в свою широкую шершавую ладонь руку какого-нибудь приятеля, сожмет ее и смеется. А приятель морщится, приседает от боли. Сильные руки были у Лехи.

Он встал и тихонько пошел, подбираясь ближе к окнам, рябым от дождя. Сеток не было. Он пожалел, что не «дал драпу» по дороге в коммуну. Если решоток и сеток нет, значит, внешняя охрана — «по лягавому на каждый аршин» — решил он.

«Обман, — заключил он, и мысль эта наполнила его холодной злобой. — Все равно убегу».

У рояля толпились бывшие воспитанники детдома имени Розы Люксембург. Они рассказывали уркам о коммуне. Детдомовцы держались развязно и свободно, как хозяева, — это усилило обиду Лехи. Действительно, привезли — к пацанам каким-то.

По лицам товарищей Гуляев видел, что они так же презирают детдомовцев и недовольны их компанией, как и он.

— Спальни у нас две. Идемте покажем, — говорил Умнов.

— Сами найдем, — оборвал Накатников.

Чума подтвердил:

— Без вас обойдется.

Осминкин достал портсигар и, вытряхнув из него, пять папирос, раздал их товарищам. Кто-то из детдомовцев потянулся к портсигару. Осминкин намеренно ленивым движением закрыл его:

— Молод. Свои надо иметь.

Детдомовцы поняли, что воры не желают становиться на равную ногу с ними.

— Задаетесь? — ехидно спросил Умнов. — Приехали на готовенькое и задаетесь?

…Ужинали врозь. Воры чинно и тихо сидели за маленьким столом у окна. Пока в столовой был Мелихов — он ужинал вместе с детдомовцами, — за их столами тоже все было спокойно.

Урки удивлялись тому, что управляющий коммуной харчится вместе с воспитанниками. Что же, не мог бы он дома поесть один послаще? Но детдомовцы к этому уже привыкли.

Мелихов торопился. Он быстро съел свой ужин, сказал что-то тете Симе и ушел. Что тогда началось за столами детдомовцев! Они визжали, дрались, гоготали, таскали друг у друга с тарелок куски. Взволнованная женщина унимала их. Гуляев, отложив вилку, долго слушал ее высокий, плачущий голос, следил за ее беспорядочной беготней. Наконец возмутился:

— Кабак какой-то!.. Зверинец!

— Шпана, — пренебрежительно сплюнул Чума. — Меня бы над ними поставили, я бы им объяснил.

Накатников солидно поддержал:

— Обучим — дай срок!.. Шелковые будут…

И не договорил. Огромная картофелина ляпнула в середину стола и разлетелась липкими горячими брызгами.

Гуляев побледнел, встал, вытер щеку и, не спеша, раскачиваясь, подошел к соседнему столику.

— Вы, — грозно сказал Леха — ярость и презрение перехватывали горло. — Вы, шпана. Ребра выломаю. Научу порядок знать!..

— Потише, — ответил Умнов, поднимаясь навстречу Лехе.

С грохотом сдвинув стол, воры встали все разом, готовые «объяснить» шпане правила приличия. Леха ткнул в грудь ближайшего детдомовца. Тетя Сима испуганно всплеснула рунами, но драка не состоялась. Умнов промолчал. Гуляев вернулся к столу и сел доканчивать ужин.

Детдомовцы притихли. Не было ни визга, ни гогота за их столами. После ужина ни один из них не подошел к ворам. Гуляеву подбросили записку: «Если будешь задаваться — попробуешь ножа».

Леха усмехнулся; туда же, смеют грозить!

Ночью койка скрипела и визжала под его коренастым, сильным телом. Коммуна раздражала его. Он, как всякий настоящий вор, не любил беспорядка, шума и хулиганства. Ему приходилось подолгу жить в шалмане, в тюремных камерах, и там всегда был порядок — особенный, блатной порядок. Молодые воры уважали и слушались старших, никто не посмел бы там швыряться картофелем во время еды.

Еще больше возмущало Гуляева отсутствие часовых, замков и решоток в окнах. Он оценивал это как лицемерие и коварство. До сих пор, вероятно, и незачем было иметь здесь охрану — не эту же шпану караулить, в самом-то деле. Но кто поверит, что теперь, когда пришли такие люди, как они, выходы из коммуны остались попрежнему свободными? Обман.

Гуляев предпочитал Бутырки, где все понятно и дело ведется начистоту: есть решотки, стены, часовые, зато нет проволочных заграждений с электрическим током, автоматической сигнализации и прочих хитроумных и предательских выдумок, о которых Леха вдоволь наслышался. Ему представилось, что, может быть, в коммуне нарочно устроено все так, чтобы толкнуть на побег, потом схватить, подвергнуть унижению и набавить сроки.

Он резко сел на кровать и спустил босые ноги на холодный пол.

— Все равно убегу, — сказал он шопотом.

За окном без решоток яростно сражались деревья, хватали друг друга сучьями.

Гуляев решил действовать осторожно и осмотрительно; ни в коем случае не бежать сразу, сначала подробно изучить систему внешней охраны.

Утром, фальшиво позевывая и потягиваясь, он вышел из дому. Моросил косой дождь; рябили под ударами капель лужи; порывами бил густой ветер, корежил деревья, скучно погромыхивал листом железа на крыше. Гуляев бродил вокруг дома, подбираясь все ближе к соснам. Потом он пошел тугим, пружинным шагом, готовый остановиться при первом же окрике. Никто не окликнул его. Миновал первую сосну, вторую, третью, и когда дом совсем скрылся — Леха замер, прижавшись к мокрому шершавому стволу. Сейчас лягавый или часовой выдадут себя каким-нибудь звуком; но гудели под ветром вершины сосен, мерно шипел косой дождь, и больше ничего не слышал Леха. В этом молчанье он чувствовал холодную и торжествующую уверенность врага. Он испугался и подумал: не вернуться ли, пока не поздно, в коммуну? Но вспомнил о ненавистных окнах, детдомовских ребятишках у рояля и пошел дальше, с вызовом похрустывая ветками, ожидая с минуты на минуту повелительного окрика «стой».

Выйдя из лесу, он остановился, пораженный мокрым лоском булыжника на шоссе. Рыжая лошаденка, широко расставляя задние ноги, тащила с натугой телегу, груженную бревнами. Рядом шагал мужик в полушубке морковного цвета, в расхлябанных ржавых сапогах. Голые просторные поля, синяя полоска леса, деревня и за ней — свобода, воля. Воля расходилась без конца на три стороны; она таяла в мягком сером тумане дождя, над ней шел пустой ветер с запахом сырой земли и хвои, низко шли тяжелые тучи.

Гуляев взглянул назад, в четвертую сторону — единственную, где не было воли. Недалеко, за тонкой сосной жался человек и никак не мог спрятать себя — предательски выдавались нога и локоть. Но Леха сделал вид, что ничего не заметил.

Он понимал, что бежать нельзя: лягавый, спрятавшись за деревом, выстрелит, а расстояние было слишком маленьким, чтобы промахнуться.

Не лучше ли схитрить и пойти прямо на лягавого, а когда тот выскочит из-за дерева и потребует объяснений — изобразить на лице испуг и ответить, что он, Леха Гуляев, даже и мысли такой не имел — удрать из коммуны, а пошел просто-напросто погулять, а так как ни стен, ни проволочных заграждений не встретил, местности не знает и никто ему не объяснил, до каких границ можно гулять, то он и забрел нечаянно на шоссе.

Чем ближе подходил Гуляев к лягавому, тем плотнее прижимался тот к дереву. И когда их разделяли какие-нибудь три шага, человек выскочил. Шопот его был придушенным, изумленным:

— Леха… Ты?

Гуляев узнал Осминкина. Он был бледен, пот заливал его веснущатое лицо. Оказалось, что Осминкин тоже задумал сбежать, увидел Гуляева, принял его за часового и спрятался за дерево.

— Значит, охраны здесь нет? — уверенно спросил Осминкин.

Гуляев ответил:

— Проволока есть. С электрическим током.

Осминкин удивился:

— Какая же проволока на шоссе? Здесь вольный народ ходит.

— Все равно есть, — закричал Гуляев с непонятной злобой. — Есть проволока, и ток по ней пущен.

Он, конечно, понимал, что горячится зря, что на шоссе не может быть проволоки с током, которая — он слышал — употреблялась немцами на войне. Но отсутствие преград к побегу казалось обидным. Словно бы ему пренебрежительно сказали, открывая свободный выход из коммуны: «Ты нам вовсе не так нужен, как тебе кажется. Иди, если хочешь».

Осминкин неопределенно махнул рукой в сторону леса:

— Пойдем…

Блестел неприветливо булыжник, и тучи заваливали горизонт.

— Сыро, — сказал Гуляев, — и ботинки у меня плохи. Погоди, вот солнышко выглянет, маленько подсушит, тогда…

Гуляев хотел сказать: «Тогда и сбежим», но не сказал и скучно закончил:

— Тогда и… пойдем.

Они медленно двинулись назад в коммуну — в четвертую сторону, которая оказывалась такой же свободной, как три остальные.

Сергей Петрович вошел в комнату к Мелихову. За столом сидела «тетя Сима» — помощница Мелихова. Мелихов озабоченно расхаживал по комнате. — Вы знакомы уже? Серафима Петровна. Женщина кивнула головой и продолжала жаловаться:

— Федор Григорьевич, вы знаете, временами у меня руки опускаются. Я к ним с лаской, так мягко, так мягко, что, кажется, камень — и тот согреется, а они говорят такое, что мне повторить стыдно. Вот, например, вчера за ужином…

Она покраснела и отвернулась. Мелихов остановился:

— Да, дело трудное. Теперь вот новых привезли. Эти похлеще будут. Что вы скажете? — обернулся он к Сергею Петровичу.

Богословский, застигнутый вопросом врасплох, развел руками:

— Думаю, надо тон правильный найти, — повторил он фразу, которую уже сказал однажды, но фраза прозвучала неубедительно.

— У меня никого и ничего кроме этих мальчиков нет, — проговорила Серафима Петровна. — Я все силы, все отдаю им. Неужели они этого не понимают? С утра до ночи я за ними присматриваю, стараюсь как можно мягче указывать на неправильные поступки. Вчера опять на моих глазах лягушек мучили. Они просто не понимают. У них за последнее время только одно: «Надоело». Скажите, что им надо?

Мелихов задумчиво, медленно поглаживал усы. Сергей Петрович молчал.

— Вот сегодня, — продолжала тетя Сима, — я смотрю, этот паренек, из бутырских, с таким странным щучьим лицом. Простите, но лицо у этого мальчика не очень располагает, они его, кажется, Чумой зовут… Так вот этот мальчик…

Сергей Петрович подумал, что этому мальчику уже лет двадцать и на своем веку он видел много больше, чем Серафима Петровна.

— Этот мальчик влез на стол прямо в грязных сапогах и расхаживает, как по тротуару. А все кругом стоят и хохочут. Я его спрашиваю: «Зачем ты влез?» А он мне отвечает: «Здесь все лазят, и ты залезай…» Ну, разве это нормально?

Она истерично всплеснула руками:

— А все-таки я уверена — в каждом человеке есть доброе начало, надо только его разбудить, тогда придут человечность и любовь. Я в это верю.

Серафима Петровна порывисто поднялась и вышла из комнаты.

— Трудно ей работать, — вздохнул Мелихов. — Очень уж грубый народ. Придется, видимо, с ней распрощаться. А женщина чуткая.

Сергей Петрович ждал, когда, наконец, Мелихов скажет самое важное, что следует знать, чтобы с первых шагов правильно начать работу и быть уверенным в ее успехе.

Федор Григорьевич деловито говорил о том, что нужно прощупать для начала нескольких парней, создать из них опору в самом коллективе и что уже теперь можно смело опираться на некоторых ребят из детдома.

Он посмотрел в окно и покачал головой.

— Видите — ходят. Проверяют порядки. И держатся особняком, своей группой. Посмотрите — с ними ни одного из детдомовских нет.

Воры действительно ходили обособленной кучкой, сторонились детдомовцев, даже не разговаривали с ними.

Вероятно, воспитателям стала бы понятна причина этого, если бы они слыхали разговор вновь прибывших. Бутырцы презрительно говорили о «подвигах» детдомовцев, ворующих в деревне кринки с молоком, об их мальчишеском глупом хулиганстве.

— Где спят, там и гадят, — раздраженно говорил Осминкин. — Через них и на тебя пятно.

Он, Осминкин, твердо помнил закон: «Где живешь, там не балуй».

По деревне воры шли чинно, без песен и похабства.

Разговор вели серьезный, деловой. Многим в душе коммуна понравилась, но ругали они ее все в один голос. Трудно было брать ее всерьез. Охраны, правда, пока нет, но ведь совсем еще неизвестно, что будет дальше. Вероятнее всего, прикончат эту малопонятную затею — сажать воров в детдома.

— Винта нарезать надо, — заключил Осминкин. Румяное веснущатое его лицо было озабочено. — Нарезать надо винта!

— Это успеем, — лениво отвечал Чума, и все согласились с ним.

— Всегда успеем. Вот обсмотримся, узнаем, тогда…

Вслед ворам открывались двери и окна. В степенной солидности вновь прибывших костинцам чудилось что-то необыкновенное, страшное.

— Вот они, когда настоящие-то приехали, — зловеще протянул остролицый мужик в теплой барашковой шапке. — Держись, братцы. Эти на куриц и глядеть не будут — этим подавай овцу, а то и корову!

И до самого вечера трудился остролицый мужик, прилаживая в сарае толстенный железный засов.