Новички

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Новички

I

В актив коммуны входили уже не единицы, а десятки людей, помогающих воспитателям работать с новичками. К каждому активисту прикреплялся один или несколько новичков. Шеф отвечал за поведение своего прикрепленного в быту, на производстве, в Москве во время отпуска. Деятельностью активистов руководило особое выборное бюро, оно же регулярно контролировало их.

Всякий вновь прибывший в коммуну так или иначе сталкивался с Накатниковым. Так произошло и с Давидзоном. Коммуна ему не понравилась. Первые дни он ходил по общежитию, критически ухмылялся и даже предметы неодушевленные озирал с явным недоброжелательством. А люди его раздражали.

В первый же вечер он присутствовал на общем собрании и слышал выступление Накатникова. «Штатный оратор» коммуны говорил, как всегда, страстно и, может быть, поэтому произвел на новичка невыгодное впечатление.

— Что за хлюст? — спросил Давидзон у соседей. — Что он здесь разоряется?..

— Активист наш, — ответили ему, — законник коммунский. За порядки в огонь и в воду лезет. А раньше, как и мы, грешные, домушником был…

Давидзон посмотрел на Накатникова, надменно прищурившись. «Ишь ты, нос-то какой, — подумал он. — Ну и нос, семерым чорт нес». Сделав такое открытие, Давидзон ухмыльнулся и, потеряв к оратору интерес, начал глазеть по сторонам.

Коммуну он всерьез не принимал и свое пребывание в ней рассматривал как временный отдых: все-таки лучше, чем в домзаке сидеть. Не слушая выступления, он равнодушно оглядывал ряды болшевцев. Неожиданно совсем неподалеку при-метилось как будто знакомое женское лицо.

«Так и есть!» Это была Нюрка Двойная, полная и рыхлая блондинка с добродушными выпуклыми глазами. До коммуны она была наводчицей и проституткой, и Давидзон хорошо был с ней знаком. Теперь он подмигивал ей как старому приятелю, но женщина, словно нарочно, не замечала знаков и внимательно смотрела на сцену.

После собрания у выхода из клуба Давидзон подошел к Нюрке и приятельски толкнул ее локтем в бок.

— Здорово, Двойная! — радушно сказал он. — Оказывается, мы с тобой на одних харчах пробавляемся. Ну, как живем?

Давидзон ожидал дружеского приветствия и потому изумился, когда женщина, поежившись, быстро от него отстранилась.

— Чего толкаешься? — холодно произнесла она. — Прежние привычки оставлять надо.

Отмахнувшись от Давидзона не свойственным ей брезгливым жестом, она спокойно пошла в сторону.

— Ах, корова холмогорская! — возмутился Давидзон. — Ты что же, своих не признаешь?

Догнав женщину, он бросил ей в лицо похабную кличку. Впрочем, у него не было намерения обидеть Нюрку, и поэтому он еще более удивился последствиям своих слов.

Женщина остановилась и посмотрела на парня растерянным, жалким взглядом. Всхлипнув, она закрыла лицо руками и быстро, насколько позволяла ее полнота, побежала к общежитию.

Накатников видел со ступенек клуба всю эту сцену. Он подошел к Давидзону и сказал укоризненно:

— Зачем ты обидел Нюрку? Женщина в человеческий вид приходит, а ты к ней с похабщиной лезешь!

Давидзон посмотрел искоса. Он не понимал, чего хочет от него этот непрошенный моралист. В поступке своем он искренно не видел ничего предосудительного.

— Убудет, что ли, ее? Что я, не знаю, кем она была?..

— Все знают, кем она была, — возразил Накатников, — но зачем нужно об этом напоминать? Нюрка пожила в коммуне, почувствовала себя другим человеком, а ты обращаешься с ней так, как будто ничего не изменилось. Посуди-ка сам! Вот, положим, ты станешь честным советским гражданином, а тебя попрежнему кто-нибудь назовет вором — приятно тебе будет?..

Накатников сделал паузу, как бы давая Давидзону подумать над своими словами.

— Ты дай мне обещание, — продолжал он, — что этого больше не повторится. В коммуне к своим товарищам надо относиться бережнее.

На этом разговор кончился. Давидзон не успел даже рассердиться, и только, когда ушел Накатников, ему пришло в голову: «Учитель нашелся! Продался и другим того же хочет!»

Прежних своих навыков Давидзон оставлять не намеревался. При первом же отпуске в Москву он начал по-старому воровать.

Чрезмерное обилие денег он иронически объяснял так: «Тетка умерла, наследство оставила».

Товарищи уже намекали Давидзону, что от «тетки» добра ее будет, но он равнодушно махал рукой или отшучивался.

Однажды в общежитие к Давидзону пришел Накатников и холодным тоном приказал:

— Пойдем-ка со мной.

Догадываясь о смысле неожиданного вызова, Давидзон собирался неохотно. Он долго зашнуровывал ботинки, долго причесывал разлезавшиеся во все стороны вихры.

Они вышли из общежития и пошли вдоль опушки леса.

— Я давно хотел с тобой поговорить, — сказал Накатников после длительного молчания, — да все откладывал: думал, что, может, ты сам за ум возьмешься. Мне уже давно сообщили, зачем ты в Москву ездишь, да я все не верил. Вчера я узнал доподлинно, что ты прежнего не оставил. Вот об этом я и хочу с тобой побеседовать.

— Кто тебе наврал? — возразил Давидзон. — Что ты цепляешься понапрасну? Какими я такими делами занимаюсь?

— Брось! — оборвал Накатников. — Будто я не знаю, где вы вчера с Хлыщом были?

Удар оказался верным и неожиданным. Давидзон с ужасом посмотрел на Накатникова. Хлыщ был московский вор, с которым он встречался последнее время.

Вчера вместе с ним он «подработал», и вот сегодня это уже известно.

— Я тебе добра желаю, — продолжал Накатников. — Брось это дело, Давидзон, иначе плохо будет. В коммуне нужно быть или честным коммунаром или лучше уйти…

Давидзон слушал плохо и думал про свое. Он жил в коммуне два с лишним месяца и уже привык к ее сытным хлебам и размеренной жизни. Теперь ему было бы жалко расстаться с ней, и он досадовал на себя, что не сумел спрятать концы в воду. Теперь он не сомневался, что Накатников расскажет все управляющему коммуной. При мысли, что, может быть, завтра он будет отправлен в Соловки, Давидзону стало не по себе. Он не прочь был уже покаяться, но Накатников неожиданно ушел.

На следующее утро Давидзон проснулся с тяжелым ожиданием неминуемой кары. На работу он не пошел и, сидя на койке, уныло смотрел в окно. Шел час за часом, а за Давидзоном все не приходили. В конце концов он начал уже сердиться.

«Чего тянут? — думал он. — Отсылать, так отсылать! Решали бы, да и дело с концом».

Весь день Давидзон бродил по коммуне с видом человека, которому предстоит тяжелая хирургическая операция. Случайно столкнувшись с Накатниковым, он не вытерпел и хмуро спросил:

— Куда меня отправить решили?

Брови Накатникова полезли высоко на лоб, и лицо приняло недоуменное выражение:

— Разве тебя отправляют?

— А разве нет?

Накатников понял смысл давидзоновских опасений и рассмеялся:

— Ага, струсил, голубчик!

Впрочем, тотчас же он снова стал серьезным и сказал:

— Балда ты, дорогой мой! Порядков коммунских не знаешь еще. Ты что же думаешь, разговаривал я с тобой, чтобы застращать тебя? Вот что: наш разговор останется пока между нами, потому что я верю в тебя. Ты станешь настоящим коммунаром. Понял? Ведь и я таким, как ты, был, и я не сразу человеком вырос… Иди, но помни уговор.

Давидзон порывисто протянул Накатникову руку.

— Миша, — сказал он чуть осипшим голосом. — И будь я гадом, если тебя теперь подведу…

II

Но чаще всего Накатников, как это было, например, в деле с Широковым, выступал в роли неумолимого и справедливого судьи.

Поступая в коммуну, Широков дал твердое обещание не брать в рот ни капли водки. Зарока он не выдержал и стал пить. Алкоголь превращал его из благодушного весельчака в разнузданного буяна. Зная за собой такой грех, он старался уходить пьянствовать из коммуны в село. Один из скандалов окончился тем, что сельские власти отправили его в коммуну под конвоем.

Поздно ночью Широков и его вооруженный спутник брели по лесу. Хмель постепенно выветривался из головы Широкова, и он уже начинал соображать, чем грозит ему подневольное возвращение.

Мрачный бородач шел сзади, держа в руках охотничью берданку. К своему поднадзорному он особенного доверия не проявлял. Когда Широков приостанавливался или слишком замедлял шаг, конвоир тыкал его дулом в спину и густым басом говорил:

— Шевелись! Не ночевать тут с тобой, в лесу-то.

Время близилось к рассвету. Предутренний ветерок чуть шевелил застывшую листву.

— Давай посидим! — взмолился Широков, желая выиграть время и придумать какой-нибудь выход. — У стал я, ноги ломит!

Они уселись на траву. Широков смотрел на нелюдимого спутника и мысленно сулил ему всяческие напасти. Хмель прошел совершенно. Явись Широков в коммуну без конвоя, могло бы все пройти незаметно и безнаказанно. Теперь же осложнения были неизбежны.

— Благодать! — нерешительно умилился Широков. — Хорошо в лесу летом!

Он искательно улыбнулся. Бородач безучастно смотрел в сторону и не промолвил ни слова.

— Ты, дядя, семейный? — продолжал заискивать Широков.

Провожатый издал неопределенный звук.

«Вот идол, — с досадой подумал Широков. — Из этого колом слова не вышибешь!»

Он решил подействовать на него испугом.

— А знаешь ли ты, борода, куда меня ведешь? — спросил он, переходя на грозный тон. — Эх ты, кулема! В коммуне-то у нас полторы тысячи таких головорезов, как я. Нас в тюрьмах не держат из-за нашей отчаянности. Вот придем мы с тобой туда — только тебе и жить. Свистну — и растащат тебя по руке и ноге.

Широков смолк. На лбу конвоира зашевелились складки, запрыгали густые брови. Он беспокойно оглянулся по сторонам. Широков решительно поднялся на ноги:

— Пойдем, нечего тут рассиживаться! Чем скорее до коммуны дойдем, тем скорее взбучку получишь!

Широков повернулся к конвоиру спиной и быстро зашагал дальше. Он рассчитывал, что мужик испугается и отпустит его. Но за спиной Широкова послышался мрачный бас.

— Стой! — кричал конвоир. — Стой, говорю, а то стрелять буду!

— Ишь ты, — удовлетворенно вздохнул Широков, — заговорил, мохнатый чорт! Ну что ж ты встал? Пойдем!

Конвоир, держа берданку наперевес, мрачно приказал:

— Ложись! Вставать будешь — заряд получишь! Дождемся утра — тогда и дальше пойдем!

Бородач повел берданкой столь выразительно и недвусмысленно, что Широков счел за лучшее не прекословить. Улегшись на траву, он жалобно попросил:

— Да отпусти ты меня, оглобля! Чего тебе со мной путаться? Теперь я трезвый — сам дойду.

— Не приказано! — отрезал мужик. — Отпусти тебя, а потом отвечай! Лежи!

Сколько Широков ни пытался с ним разговаривать, он упрямо и сосредоточенно молчал.

Под утро Широков был сдан на руки одному из возвращавшихся из города воспитателей, а через три дня он уже стоял перед судом коммуны.

Такого шумного и веселого собрания не видели уже давно. В клубном помещении то и дело раздавался смех. У стола президиума стоял Широков и рассказывал подробности события.

Заботясь о живописности повествования, он корчил выразительные гримасы и потешно жестикулировал. Выставив вперед ногу, он шевелил носком новенького ботинка. Он походил не на обвиняемого, а на юмориста, рассказывающего забавный анекдот. Он уснащал историю веселыми подробностями, передразнивал своего конвоира.

Воспитанники последних наборов, люди с пылким воображением и склонностью ко всему острому, слушали Широкова с нескрываемым удовольствием. В наиболее интересные моменты они шумно выражали одобрение умелому рассказчику. Походило на то, что Широкову вынесут порицание, и дело с концом. В таком духе и поступили предложения в президиум.

Тогда на сцену вышел Накатников. Некоторое время он смотрел в зал, молча усмехаясь.

— Чему радуетесь? — спросил он наконец. — Человек опозорил всю коммуну, а вы ему чуть не аплодируете? Что скажут теперь крестьяне, которым Широков представил нас бандитами и головорезами? Есть такие шутки, что хуже всякого преступления. Разве мы на самом деле неисправимые воры, какими нас называл Широков?

По мере того как говорил Накатников, замолкали смешки, стихал шум, мрачнели лица. Многие, по видимому, только сейчас начинали понимать смысл широковского балагурства.

Осуждающий голос Накатникова звучал отчетливо и твердо. Вслед за ним выступило еще несколько старых болшевцев, требуя для Широкова сурового наказания.

Широков стоял с понурым видом.

Маневр не удался ему, балагурство не помогло. Собрание вынесло решение о передаче дела Широкова в МУУР.

III

На Накатникова, Каминского, Мологина постоянно действовал тот пример выдержки, настойчивости, организационной предприимчивости, который из года в год подавали коммунарам воспитатели Богословский, Штеерман, Кузнецов.

Как много извлек, например, Накатников для себя из случая с Забалуевым.

Пришел Забалуев в коммуну по своей доброй воле и стал просить, чтобы его приняли. Нашлись свидетели его воровского прошлого, и Забалуев был принят. Здоровенный, кряжистый детина с огромными руками и развалистой походкой, с крупными веснушками на грубом, точно вырубленном из камня, лице — он производил впечатление умственно недоразвитого человека. Он был тих, задумчив, исполнителен, но доверчивость его и рассеянность не имели границ.

Однажды его послали в Костинский сельсовет узнать, не найдется ли желающих возить в коммуну строительный материал. По дороге ему встретился крестьянин из села, расположенного от коммуны километров за десять. Разговор между ними начался с того, что встречный попросил закурить. Забалуев щедро отсыпал попутчику махорки, узнал, откуда он, и сам принялся рассказывать о коммуне, о своем прошлом. Собеседник не оставался в долгу и поведал хозяйственные свои нужды. Разговор тек спокойно и непрерывно; опомнился Забалуев лишь у околицы незнакомого села, когда отмахал с крестьянином все десять километров.

— Что же это я заговорился как, — спохватился Забалуев и спокойным шагом направился обратно.

Нередко приятели пользовались его недостатками ради личных выгод и развлечений. Они заставляли его вне очереди выполнять дежурства по хозяйству, гоняли по коммуне с мелкими поручениями. Некий шутник отвел его в лес, поставил на дороге и приказал:

— Пойдет здесь, Ефим, женщина с узлом, ты ее забери и доставь в управление — так приказано.

Ефим ждал до вечера. Прошло за это время несколько женщин, но е пустыми руками. В сумерках уже показалась прохожая, но все-таки не с узлом, а с чемоданом. Исполнительный парень повел ее на всякий случай в коммуну. Хорошо, что встретился один из воспитателей, он извинился перед женщиной и велел отпустить ее. А виновника грубой шутки Забалуев так и не назвал, приняв взыскание на себя.

Вдруг этот послушный, тихий парень жестоко напился, разбил в спальне окно. Усилиями нескольких человек силача едва удалось водворить в один из классов: там он продолжал буянить, поносил невозможными словами руководителей коммуны, грозился сжечь дом. Конфликтная комиссия решила поставить Забалуева перед судом общего собрания. Предполагался суровый приговор.

Накануне общего собрания Забалуева позвал к себе Богословский и стал разговаривать с ним в присутствии нескольких активистов, среди которых был и Накатников.

— Ты же непьющий, — сказал Богословский.

— Нет.

— Ас чего напился?

— Так, — односложно ответил Ефим.

— Тебе коммуна зло причинила?

— Врать не буду на коммуну.

— А зачем сжечь ее собирался?

— Ожег бы, только спичек не было.

Ответы Забалуева при внешней анекдотичности их носили характер невеселый. Богословский продолжал расспрашивать:

— За что воспитателей бранил?

— Не помню.

— Чем я тебе не понравился?

— Так…

На первый взгляд — перед болшевцами сидел закоренелый преступник, прикидывающийся простачком. Казалось, он просто издевался над спрашивающим. Чем скорее избавится от него коммуна, тем лучше. В таком, примерно, духе и собирался уже высказаться Накатников…

Богословский вызвал всех, кто жил с Забалуевым, и долго их расспрашивал… Выяснилась неприглядная картина, как мало-помалу шутки над простодушным, неумеющим постоять за себя парнем незаметно для самих шутников перешли в форменную травлю. Различными проделками Забалуеву мешали спать ночью, ему портили за обедом пищу. Из человека сделали забаву, игрушку.

На собрании было решено наиболее ярых «затейников» подвергнуть взысканию. Забалуева послать к Накатникову на механический завод и обязать Накатникова научить Забалуева хорошо работать.

Забалуев доставил Накатникову немало хлопот. Он туго воспринимал то, чему его учили. И когда Накатников, вышедший из терпения, готов был ругаться, кричать, он вспоминал внимательность Богословского, его упорное стремление вникнуть и оценить все обстоятельства и детали — и брал себя в руки. Через год Забалуев считался хорошим рабочим.

Новые партии, прибывающие из домзаков или из Соловков, на вокзале встречал оркестр. Шествие в коммуну превращалось в торжество. Вновь прибывшие распределялись по общежитиям и мастерским. С одной из новых партий в коммуну пришел Валерий Зыбин.

Сын врача, довольно развитой, Зыбин относился ко всему с усмешкой и никого в коммуне не уважал. В прошлом Зыбин торговал «на фармазона» бриллиантами, а восемь лет заключения получил за продажу Нефтесиндикату его же керосина.

Работать он не хотел, а когда увидел, что в коммуне нельзя не работать, пожелал стать ночным сторожем,

— Ты же культурный человек! — удивился Каминский, работавший в бюро актива.

— Это мое дело, — ответил Зыбин уклончиво. И добавил посмеиваясь: — Работа удобная — сидеть по ночам, думать.

Как-то вечером Каминский вошел в спальню. Подушки на кроватях были аккуратно взбиты. Ночная смена ушла на работу. Двое ребят спали, уютно завернувшись с головой в одеяла.

Валерий валялся на постели, закинув ноги на спинку железной кровати, и курил.

— Добро пожаловать, — иронически кивнул он Каминскому и принужденно улыбнулся.

— Где Иванов? — спросил Каминский, называя первую вспомнившуюся фамилию.

— На работе.

— А ты почему здесь валяешься?

— Думаю! — развязно ответил Валерий.

— Полезное занятие, — усмехнулся Каминский. — Ну, а о чем же ты думаешь?

— Да вот, с чем будут котлеты завтра — с картошкой или с макаронами?

— Интересная мысль.

— Интересная, — мрачно согласился Валерий и с напускным равнодушием выпустил кольцо табачного дыма.

— Отчего сидишь дома?

— Захотелось поговорить с тобой, — насмешливо сказал Валерий, — знал: не выйду на работу, пожалуешь ко мне б гости.

— Значит, нянька требуется, — отметил Каминский.

— Нянька? — Валерий неожиданно вскочил с кровати. — Все вы няньки! Ходите тут, мешаете жить! Не смыслите ни черта! Строители! Построили десять домов в лесу! Подумаешь, Нью-Йорк! А, может, мне скучно!

«Кричит, — подумал Каминский довольно, — парень не так уж плох».

Валерий швырнул окурок в угол:

— Ходят по пятам! Опекают!.. Не упади! Не ушибись! Не пей!.. Бай-бай!.. Окурок бросил — небось, скажешь «подними».

— А конечно, надо поднять… Не хлев, — спокойно сказал Каминский.

Крик разбудил одного из спавших ребят. Он высунул голову из-под одеяла и сонным голосом заворчал:

— Звонарь! Дай спать!..

— Даже поорать человеку не дадут! — сказал Валерий с горечью и лег ничком на кровать.

Каминский ушел.

Несколько дней подряд он думал о Зыбине. Как зажечь этого опустошенного парня?

Конечно, можно было вызвать его на конфликтную комиссию и хорошенько взгреть, но Зыбина это могло толкнуть на уход из коммуны. Тут требовалось что-то другое. И это другое пришло неожиданно со стороны.

В коммуну приехал Анри Барбюс — старинный друг коммуны, посетивший ее еще в 1927 году.

Каминский сопровождал Анри Барбюса по сияющим корпусам новых фабрик, выстроенных вместо виденных раньше французским писателем кустарных мастерских.

Замечательно водить зарубежного товарища по коммуне! Барбюс, восторженный и моложавый, разговаривал с коммунарами, рассказывал о жизни французских рабочих. Привычные и, казалось, незначительные вещи, оттененные сравнением с жизнью буржуазной страны, вдруг освещались новым светом, становились важными и большими. Каминский оглядывал коммуну глазами Барбюса, и гордость за нее переполняла его сердце.

Когда они выходили из здания поликлиники, Каминский заметил Валерия Зыбина. Он молчаливо и одиноко шел следом за ними. Напряженная складка на лбу и блеск глаз выдавали его волнение.

И, как это часто бывало с Каминским, идея родилась внезапно, даже сам он не сразу оценил всех ее достоинств.

Он подозвал Зыбина и деловито сказал ему:

— Будь другом, покажи Барбюсу учкомбинат. Меня Сергей Петрович ждет.

Минут двадцать спустя Каминский пришел в учебный комбинат. Еще на лестнице он услышал громкий голос Валерия.

— Картина эта, — возбужденно говорил Зыбин, — написана нашим коммунаром Масловым. Бывший вор, Маслов теперь — освобожденный художник коммуны. Работы его уже пользуются известностью в Москве.

«Молодцом», подумал Каминский. И, взглянув на разочарованное его приходом лицо Валерия, сказал добродушно:

— Вали, рассказывай!..

Он пошел вместе с Барбюсом и Зыбиным. Они побывали в художественной мастерской, в лаборатории, осмотрели расписанный фресками спортивный зал.

Зыбин говорил о коммуне умно и интересно.

«Хорош будет парень, — думал Каминский, прислушиваясь к словам Зыбина, — сотворим ил него такого культработничка, только держись!..»

Вечером, сидя у Сергея Петровича, Каминский читал отзыв Барбюса о коммуне, написанный им перед отъездом в книге впечатлений.

«Какая громадная разница, — писал Барбюс, — между здешним преподаванием и теми методами, которые применяются всюду за границей по отношению к юным правонарушителям, совершившим ошибки!

Это та разница, которая существует между старым, капиталистическим строем, губившим людей, принося их в жертву немногим привилегированным властителям, — тем старым строем, которому были присущи беспрерывная война человека с человеком, эксплоатация и гнет, и социалистическим строем, которому свойственно уважение к человеческой личности и стремление к совершенствованию.

Как я говорил только что некоторым из вас, — любите же, охраняйте и защищайте тот строй, который воплощается в Советском союзе, тот строй, который спас вас и сделал из вас людей, тот строй, который, будьте в этом уверены, спасет в будущем все человечество земного шара, сделав людей тем, чем они должны быть.

Я приветствую тружеников и тружениц коммуны.

Я приветствую их заведующего и руководителя.

Я приветствую ГПУ, которое создало это крупное учреждение в целях перевоспитания и которое управляет им, приветствую от имени французских революционных рабочих и коммунистов.

Анри Барбюс»

IV

Письмо Каминскому передал воспитатель Николаев. Оно было в мятом конверте, и адрес был написан химическим карандашом.

«Эмиль Петрович! — писал кто-то незнакомым раскосым почерком. — Обращаюсь к вам от имени нескольких заключенных Таганского исправдома.

Наша биография в жизни очень маленькая, ибо она вся проведена в тюрьме. Не имея на воле родителей, которые частью умерли, частью отказались от нас, мы невольно пугаемся нашего приближающегося срока.

Что делать? Куда итти? Как уголовники-воры мы оторваны от рабочих масс и брошены на плоскую дорогу уголовного мира и преступности.

Теперь очень жаль бесполезно прожитых годов, нас тянет нормальная трудовая жизнь, опротивел и блат и мат, хотим просто жить, квалифицироваться, смело смотреть в глаза людям, не бояться, что каждую минуту может меня кто-то продать.

В нас нет сильной воли. Эта воля расслаблена нашим прошлым, в котором златые горы денег, реки, полные вина, и нездоровая половая жизнь. И эту нашу волю нам возможно воспитать лишь в коммуне.

Коммуна, потому что она существует, давит здесь на нашу психологию. Это я знаю, главное, потому, что подмечал у многих моих товарищей. Я не был в коммуне и не видел ее, я только слышал о ней от двух потерпевших крушение коммунаров — А. Струнникова и Л. Зайцева. И имею теперь представление о ней, как будто я прожил там долгое время. Я знаю имена ваших руководителей, выдающихся коммунаров. Ваши порядки, дисциплину. Знаю, какие корпуса и заводы выстроены, какие будут строиться. Коммуна на бывших в ней оставила прекрасный след. Вот сейчас пробежал мимо меня, как ветер, со своим баском Саша Струнников. Бывало, раньше он всегда против, все ему нипочем. Его старый лозунг — „Были б только девки да вино“. Между прочим, коммуна совершенно изменила этого бесшабашного Сашу. Тот Саша, который ездил в столицу, напивался до бессознания и почти открыто воровал, вопреки порядкам коммуны не хотел ни работать, ни учиться, — заговорил другое.

Этот Саша — тюремная головка, „большой урка“, — когда говорят против коммуны, — чуть не в драку лезет и сознает, что не так жил в коммуне и потому ее потерял.

В Таганке среди воров появилось новое течение.

Вы ведь изучили, Эмиль Петрович, воровскую жизнь на себе. Вы знаете психологию вора. Вы знаете, чем вор может похвастаться. Сколько краж он сделал, как обманул лягавых, как он прокутил, пропил краденое. И еще похвастаться, как он развратничает. Вот основное, для чего жил и живет вор. И раньше этим хвалились. И я когда-то с удовольствием рассказывал о своих приключениях.

Но уже это стало не в моде. Рассказчика, как холодной водой, обольют из угла едким словом. И вот такой же урка начинает раздевать этот шик.

Но почему раньше никто не смеялся, не язвил эти наши сказки, которые рассказывали нам?

Эмиль Петрович, это ваши двое коммунаров принесли в Таганку новые мысли.

Вот Леша Заяц уже который раз рассказывает, как он жил в коммуне, как его вы и Сергей Петрович упреждали, говорили: „Не езди в столицу“. А он, дурак, не послушал, и вот…

А Володька Карташев, который никогда не бывший в коммуне, закоренелый рецидивист, первый игрок, который день и ночь, склонившись, тасовал карты, — вот он уже целый месяц, как носит сапоги и брюки, которые дал слово не проигрывать.

Саша С. и Леша З. организовали год назад культурную камеру из восемнадцати человек, потом бригаду, которые были рее исключительно рецидивисты.

И все эти люди, раньше не имевшие доверия, теперь работают, выполняют промфинплан на 112 процентов, попали на красную доску, я получил от начальства благодарность.

Исходя из всего этого, камера просит, как только окончится срок, принять нас в коммуну, всю бригаду, где мы надеемся оправдать доверие и стать достойными жить и работать в нашей Советской стране.

Очень трудно писать под шум в коридоре и пение „Ты не стой на льду“, а то написал бы больше.

Жду ответа.

Моя настоящая фамилия Егунов. И еще Петров, Собакин, Крынкин, Зорин, Залесский, и больше не помню. Есть еще фамилий штук пять кроме этого.

Г. Р. Егунов».