Рост
Рост
Дело, которым занимался Накатников в Звенигороде, было действительно важным. Опыт Болшевской коммуны оправдал себя, и ОГПУ решило использовать его в больших масштабах — путем организации новых коммун для трудового перевоспитания «социально-опасных» правонарушителей.
Вместе с Погребинским и Мелиховым Накатникову пришлось участвовать в организации коммуны в Звенигороде.
В первый же день по приезде в Звенигород он принимал партию беспризорных для новой коммуны. Лохматая, чумазая, всклокоченная банда с гиком и воем ворвалась в тихий звенигородский монастырь. Мгновенно растоптали палисадник, сломали скамейки, разобрали чугунные резные перила игуменского крыльца.
При виде этих физиономий с вывороченными красными веками, с разбитыми губами, при виде рук и ног, покрытых цыпками, ссадинами и кровоподтеками, он остро почувствовал чистоту своего тела, свое здоровье и силу.
Невольно он подумал: «Неужели и я таким был? Вот банда! Ну и банда!..»
Пестрые грязные толпы беспризорных все шли и шли. В глазах Накатникова рябило: «Как-то справимся мы с такой оравой?..»
Начался обед. Беспризорники пожирали все начисто, как саранча, и требовали добавки. «Вари еще!» распорядился Погребинский.
За столами дрались, горланили похабные песни, швырялись хлебом и ложками.
После обеда была назначена баня, стрижка, выдача обмундирования. В баню итти не желали, волосы стричь отказывались. Обмундирование получали, тут же проигрывали и шли получать второй раз.
Наиболее предприимчивые отправились на кладбище и стали копаться там в земле — искали какие-то клады.
Все могильные изгороди растащили, понаделали из них пик, из водопроводных труб — самопалов. Вооружились и начали приставать к немногочисленной охране:
— Зачем привезли нас сюда, красноголовые? Все равно уйдем.
Какой-то паренек забрался на колокольню и ударил в набат, потом, уцепившись ногами за крест, свесился вниз головой и начал играть на гармошке лихие блатные песни. Зрители пришли в неописуемый восторг.
У Погребинского собрались встревоженные воспитатели. Мелихов настаивал на увеличении охраны. Сергей Петрович предлагал пойти по общежитиям и повести беседы. В разгаре совещания Погребинскому сообщили, что между ребятами четвертого и пятого корпусов начинается драка. Четвертый и пятый корпуса были в ведении Накатникова. Погребинский кивнул головой: нужно было действовать решительно и скоро. Накатников вышел из комнаты.
У монастырских ворот сгрудилась тесная возбужденная толпа. Драка, повидимому, еще не начиналась, но могла вспыхнуть в любую минуту.
«Почище видали. Справимся», подумал Накатников и подошел вплотную к толпе:
— В чем тут дело у вас? Что за шум?
Работая локтями, он пробивался к центру. Там, на свободном трехметровом пространстве, стояли двое: Верблюд, огромный флегматичный парень, и Брынза, черноглазый вихрастый мальчишка с обломком кирпича в руке. Они обменивались угрозами и обещаниями вырвать друг у друга требуху.
Накатников решительно стал между ними.
— Вы это бросьте, — сказал он строго. — Идемте-ка лучше в общежитие, туда инструменты привезли. Кто собирается играть в оркестре — айда за мной.
Слова его потонули в общем гомоне.
— Крой, Брынза!.. — подзадоривали мальчишку.
— Верблюд, дай ему!
Накатников обозлился и схватил мальчишку за руку:
— Брось кирпич.
Мальчишка посмотрел на Накатникова удивленным взглядом, как внезапно разбуженный человек. И вдруг завыл:
— Уйди, красноголовый, уйди!
Накатников на мгновенье забылся и сильным толчком отбросил мальчишку в сторону.
— Наших бьют! — пронзительно закричал мальчишка, подскочил и замахнулся камнем.
Удар был очень сильный, и Накатников сразу потерял сознание. Очнулся он поздней ночью. Рядом с его койкой сидел Матвей Погребинский.
— Как, Миша? — спросил он. — Лучше?
— Башку вот ломит, — хмуро ответил Накатников. — Как там шпану… успокоили? — И возмущенно прибавил: — Ну что с такими паразитами няньчиться! Разве это люди? Стрелять их надо!
— У тебя, Миша, бред начинается, — заботливо сказал Погребинский. — Несуразное ты бормочешь. Скажу тебе, между прочим, когда я в первый раз тебя в коммуну сватал, не верил я в тебя. Ничего, думаю, из него не выйдет. Поди ж ты, вышло! Все дело в настойчивости и выдержке…
Утром он отправился в общежитие. Беспризорники успели все разгромить: выбили стекла, поломали койки и тумбочки. Сквозняк гулял в комнатах. Орава продрогла и встретила Накатникова требованием:
— Вставляй стекла!
Чумазый Брынза, угостивший Накатникова вчера кирпичом, вооружился ножкой от стола:
— Вставляй. А то еще крепче стукну.
Накатников невозмутимо ответил:
— Выберите сначала ответственных людей, чтобы отвечали за стекла, тогда и вставим.
— Еще чего выдумай!
— В сторожа не рядились!
Накатников спокойно вышел. Его проводили ревом и свистом.
Но холод был воспитателем настойчивым и жестоким. На следующий День Брынза, синий от холода, явился с двумя товарищами к Накатникову:
— Вставляй. Буду отвечать.
— Давно бы так… Посмотрим, как ты с ребятами справишься.
— Ничего, справлюсь, — буркнул Брынза.
Вечером в общежитии установился порядок: столы и койки заняли свои места, были вставлены стекла. Брынза ходил и командовал, подкрепляя свои приказы чудовищной бранью. Накатников смотрел на него и думал: «Переломил все-таки… Когда-то вот меня переломили, а теперь сам я начинаю других переламывать».
Эта мысль наполнила его гордостью и уверенностью в своей силе.
Дальше после этой первой победы работать с беспризорными было легче.
В Звенигородской коммуне постепенно наладилась более или менее нормальная жизнь. «Вспомогательный» состав воспитателей был отпущен.
По возвращении в Болшево Накатников испытал несколько неожиданное для него самого волнение.
Знакомые вещи, порядки, друзья — все это дышало для него теперь особенным теплом и близостью. Он ходил по мастерским, заглядывал во все общежития, и на лице его несколько дней отражалось спокойствие и даже умиленность человека, вернувшегося из трудного путешествия к родному очагу, где радует глаз каждая привычная мелочь.
Работой его особенно не нагружали. Вместо награды за Звенигород решено было предоставить парню все возможности для прерванной на время учебы, и он с особым жаром начал посещать рабфак.
Сам человек неупорядоченный и переменчивый, он любил математику за строгость и постоянство ее законов. Физика особенно нравилась ему. Когда он впервые узнал, что все пестрое разнообразие жизни можно свести к электронной теории, в груди его вспыхнула радость бойца, открывшего тайну силы противника. По складу ума Накатников был человек реалистический. Когда рабфаковцы заводили спор, сохранится ли при коммунизме брак, он позевывал и откровенно скучал. Когда же объяснялось устройство днепростроевских турбин, Накатников осыпал преподавателя вопросами.
В коммуне уже знали, что Накатников — один из лучших студентов рабфака. Он не был тщеславным, но когда болшевцы называли его «профессором», ощущал спокойную гордость. То, что он учится неплохо, радовало и возбуждало его. Он как бы платил этим коммуне крупный долг, ссуженный под честное слово, и от этого с каждым днем становился увереннее и бодрее.
Однако он был слишком подвижен и непостоянен, чтобы учеба шла без срывов. Он как бы играл своими природными способностями. Когда товарищи, воспитатели, встревоженные его отрывом от учебы, спрашивали: «Миша, почему ты сегодня не был на рабфаке?», он с напускной беззаботностью отвечал:
— А что мне? Захочу — буду аккуратным студентом, захочу — месяц на рабфак не загляну. А все-таки кончу рабфак первым.
На минуту он задумывался, точно проверял себя, и еще увереннее добавлял:
— Если не первым, так вторым обязательно.
В коммуну пришла новая партия девушек. Однажды Накатников увидел на крыльце женского общежития девушку, игравшую на гитаре. Доморощенные музыканты насчитывались в коммуне десятками. Накатников после возвращения из Звенигорода считал себя опытным воспитателем. «Вот, — думал он, остановись у крыльца, — девушка играет, и никому до этого нет дела. А может быть, у нее талант». Игра ему показалась необычайно хорошей, а воспитателей он готов был обвинить в недостатке внимательности к новым воспитанницам. Он прибежал в кабинет к Богословскому:
— Что это такое, Сергей Петрович? Почему нет у нас до сих пор женского оркестра?
Он взялся организовать особый женский оркестр и руководить им. Каждый вечер назначалась сыгровка. До хрипоты в горле Накатников кричал, ругался, поучал. Днем он раздобывал ноты или переписывал их, настраивал инструменты, обучал отстающих. Для рабфака оставалось слишком мало времени, и Накатников фактически перестал учиться.
Прошло три недели.
В коридоре клуба, где происходила сыгровка, он столкнулся как-то с Галановым — комсомольцем-чекистом, одним из организаторов комсомольской ячейки в коммуне. Галанов не переставал навещать коммуну.
— Здорово, Миша, — сказал Галанов. — Как дела с рабфаком? Как постигаешь премудрость? Что ж ты задумался? Квадратное уравнение, что ли, решаешь?
Накатников не сразу нашел, что ответить. Тот факт, что он уже не учится, внезапно предстал перед ним с устрашающей ясностью. С парнем нередко случалось так, что, увлекшись чем-нибудь, он плыл по течению, не думая, куда это приведет. Сейчас сознание собственного легкомыслия впервые возникло в нем. Накатников смотрел в молодое, не по летам серьезное лицо Галанова, чувствовал, что стыд мешает ему ответить со всей откровенностью, и солгал:
— Ничего, дела идут, скоро буду на первом месте.
Сказав это, он хотел как можно скорее удрать от комсомольца. Молодой чекист стал говорить о своих успехах в учебе:
— Меня в институте в аспиранты выдвигают. Наверно, при кафедре останусь.
Галанов учился в техническом вузе и намеревался отдаться научной работе. Он долго распространялся о своих планах на будущее. Накатников слушал и нетерпеливо топтался на месте.
Вернувшись к себе, он долго ходил по комнате крупными шагами. Стыд мучил его, как озноб. Он морщился, даже припрыгивал и, вероятно, показался бы свежему наблюдателю человеком, слегка повредившимся.
В комнату вошел Васильев и, заметив волнение приятеля, поинтересовался:
— Кто это тебя так завел? Или бабий оркестр взбунтовался?
Накатников порывисто повернулся и закричал:
— К чорту оркестр, к дьяволу! Не мое это дело! Какой из меня дирижер?! Пускай Чегодаев с ними занимается!
Вечером Накатников был на рабфаке. Знакомые лица студентов, преподавателей, швейцаров и уборщиц казались ему приятно обновленными. Он снова всерьез принялся за учебу. Теперь, после месячного перерыва, приходилось усиленно наверстывать упущенное. Однако Накатников не переставал принимать активное участие и в общественной жизни коммуны. Только после истории с женским оркестром не повторялось больше случая, когда бы Накатников не сумел сочетать общественную активность с учебой. Его возраст и старания воспитателей уравновесить его непостоянный характер начинали сказываться. На общих собраниях, на заседаниях конфликтной комиссии все чаще видели его выступающим в роли примиряющего поссорившихся или же в роли взыскательного, но беспристрастного судьи по отношению к нарушителю коммунских законов. На глазах у болшевцев менялась у Накатникова манера держаться с людьми, изменилась даже походка. Иногда во время горячего спора, когда в нем готов был проснуться прежний грубиян, он вдруг замолкал, хмурился и уходил в сторону.
— Что, Миша, струсил? — радовался спорщик. — Замолчал, почуял свою несправедливость?
— Отстань, — глухо говорил Накатников. — Не хочу я волноваться. Вот успокоюсь, тогда поговорим.
Раньше он мог не заглядывать в учебник целую неделю, а потом, прозанимавшись две-три ночи напролет, наверстывал упущенное. Теперь у него для занятий были отведены определенные часы.
Через год Михаил кончил рабфак. Напрашивался вопрос: что дальше? Учиться на инженера? Но не придется ли тогда расстаться с коммуной? Понадобятся ли ей свой инженеры? А разве можно покинуть коммуну, когда здесь товарищи, воспитатели, с которыми так много пережито, которым так необходимы живые опытные помощники для воспитания вновь приходящих в коммуну людей! «Ладно, попытаюсь в вуз поступить… А как там примут меня? — размышлял Накатников. — В рабфаке хорошо: молодежь рабочая, простая в обращении. Никто ни разу не укорил меня прошлым. Вуз — другое дело. Там, поди, занимаются дети ученых, книжников, крупных специалистов, презирать, пожалуй, будут. Да и хватит ли знаний, чтоб угнаться за ними?»
Раньше он с увлечением слушал заманчивые рассказы Погребинского о тех временах, когда коммуна вырастит своих художников, композиторов, хозяйственников, инженеров, и он, Накатников, будет первым инженером, выдвинутым коммуной. Накатников трепетно ждал этого времени, давал воспитателям клятву, что «не подкачает», выдержит экзамен в вуз, но чем ближе подходил День выполнения обещаний, тем страшнее делалось Накатникову и меньше оставалось прежней дерзкой самоуверенности. Часто он в одиночестве бродил по лесу, чего с ним раньше не случалось.
Неожиданно приехал в Москву Погребинский, переброшенный к тому времени на работу в Уфу; Накатникову предстояло опять увидеться с ним. Что-то говорило ему, что эта встреча с Погребинским будет иметь для него решающее значение. Он не ошибся.
— В лес ходишь? — спросил Погребинский. — Ты что же, Миша, грибы собираешь или свидания там у тебя?
— Мне теперь не до шуток, — угрюмо вымолвил Накатников.
— А разве я смеюсь? — удивился Погребинский. — Что же, Миша, сосватаем тебе хорошую костинскую девушку, поженим. Цветочки на окнах. Занавесочки. Хочешь самовар? И самовар дадим. Чего тебе еще надо? Специальность есть, воровать не пойдешь.
Накатников хотел что-то возразить, но Погребинский прервал его:
— Жизнь проверяет людей. Одному дай занавесочки, он и готов успокоиться, обывателем стать. Другой не боится борьбы, всю жизнь стремится вперед, растет сам и тянет за собой других — это непримиримый враг всякой успокоенности и мещанства. Вот и тебя проверяет жизнь. Инженером хотел быть. Мало ли в молодости какие мечты бывают! Увидел человек трудности и начинает искать дорожку поглаже, поровнее.
Накатников самолюбиво кусал губы.
— Как же, Миша, подыскивать самовар? — продолжал Погребинский. — Ты не стесняйся, прямо говори. Это не беда, что коммуна верила в тебя, ожидала большего; есть ведь и другие ребята, не оправдавшие наших надежд.
— А что делать в коммуне инженеру? — выдавил из себя Накатников. — Много ли здесь их нужно?
— Всегда найдется в стране хороший завод, — сказал Погребинский, выжидательно глядя ему в лицо.
— Не для того меня коммуна воспитала, чтобы я ушел из нее, — глухо произнес Накатников.
— Не для того мы брали вас в коммуну, чтобы делать из вас кустарей, — ответил Погребинский.
Он встал и прошелся по комнате, затем вернулся к столу и серьезно, даже несколько торжественно заговорил:
— Через два-три года коммуна превратится в огромный производственный комбинат. Ты знаешь это. Ты знаешь, что коньковая, трикотажная — это только начало. Новая обувная, новая лыжная будут в ряду лучших фабрик, производящих спортивный инвентарь. Вы сами, коммунары, принимаете участие в разработке планов строительства. Уж не думаешь ли ты, что мы ограничимся планами? Хватит, с избытком хватит дела и для инженеров, и для изобретателей, и для конструкторов. Сознайся, ты просто немного испугался трудностей учебы, которые перед тобой только еще начинаются.
— Неверно. Я не боюсь. Я о другом… — сбивчиво оправдывался Накатников. — Как там примут меня? Скажут — вор…
Он окончательно запутался. Растерянный и злой, он надевал фуражку, почему-то никак не желавшую лезть на голову. Он скомкал ее и сунул в карман. И точно это энергичное движение послужило разрядкой. Сразу успокоившись, он твердо сказал:
— Кровь из носа пойдет, а добьюсь. Увидите! Вот увидите, какой есть Мишка Накатников!
Никогда еще не проявлял он столько беспокойной настойчивости и упорства, как в решающий для него тридцатый год. С весны, после окончания рабфака, и до осени, готовясь в технический вуз, он спал не больше четырех-пяти часов в сутки. Его перестали видеть на товарищеских вечеринках и прогулках. Он появлялся в клубе только во время особо важных собраний, торопливо произносил с прежним жаром не особенно вразумительную короткую речь и уходил к себе, не дожидаясь, какое будет вынесено решение. Он осунулся, похудел, скуластое небритое лицо его приняло зеленоватый оттенок. Когда ему трудно давалось какое-нибудь место в учебнике, он ехал в Москву к знакомому преподавателю рабфака за помощью.
Сивобородый старичок-математик говорил:
— Слушайте, Накатников, вы переусердствовали. Начальные тригонометрические функции, конечно, надо знать при поступлении во втуз, но знание сферической тригонометрии не предусмотрено программой приемочных испытаний.
— Могут спросить, — твердил Накатников.
— Чего вам беспокоиться? Вы как окончивший рабфак получите при испытаниях некоторое снисхождение.
На щеках Михаила проступали багровые пятна. — Снисхождение на бедность! — кричал он с непонятным ожесточением. — Не надо! Никаких поблажек! Я покажу им!
В коммуне Сергей Петрович осторожно замечал ему:
— Отдохнул бы, Миша, до экзаменов еще месяц.
— Значит, надо торопиться, — отзывался он.
В огромный подъезд серого здания втуза Накатников вступил с лихорадочно блестящими глазами.
Дожидаясь своей очереди на экзамен, он ходил по коридорам, намеренно громко стуча каблуками, вызывающе поглядывая по сторонам на этих чистеньких, как он полагал, «маменькиных сынков и дочек», пришедших экзаменоваться. Он был готов вступить в жестокую словесную перепалку со всеми, кто посмел бы затронуть его. На него не обращали внимания. По коридорам переливались говорливые потоки молодежи в кепках, пиджаках, белых панамках, в скромных кофточках и юбках; часто мелькали зеленые юнгштурмовки. Многие явились, видимо, прямо с производства. То и дело слышались фразы:
— Сдам политэкономию и в бригаду.
— Что у вас, опять прорыв?
— Подтянулись…
Накатников заметил стоящую несколько особняком группу парней и девушек. Здесь ребята были при галстуках. Носки туфель у одной из девушек поблескивали лаком. Она прижималась к плечу подруги и повторяла:
— Вдруг провалюсь. Что тогда?
— Ага, страшно! — язвительно сказал, проходя мимо, Накатников. За себя он, переволновавшись раньше, был странно спокоен.
— А ваш папаша разве акции золотых россыпей имеет? — услышал он у себя за спиной.
Он резко повернулся и строго спросил:
— Причем здесь акции и россыпи?
Паренек в пенсне, с длинными, зачесанными назад волосами не совсем дружелюбно объяснил:
— Да вот относительно «страшно». Конечно, все побаиваются. У меня родитель сорок лет на фабрике инженерит и мне приказал. С какими глазами я приду домой, если провалюсь? Раньше не беспокоились на экзаменах только сынки богатеев, которым диплом нужен для солидности…
— Бросьте, ребята, время терять, давайте-ка лучше еще пройдемся по физике, — вмешался русый солидный юноша в новом отутюженном коричневом костюме и в накрахмаленном воротничке.
— По воротничку видно, как вам учеба нужна, — съязвил Накатников.
Щеголь спокойно ответил:
— Заработайте у токарного станка триста рублей в месяц, получите в премию костюм за ударность, тогда нацепляйте и воротничок, никому не заказано.
Приоткрылась дверь кабинета, за которой шли испытания по математике, и чей-то голос торжественно возвестил:
— Накатников Михаил, пожалуйте!
Берясь за ручку двери, Накатников услышал, как человек, вызвавший его, что-то сказал профессору и засмеялся. Смех был мирный, домашний и не вязался с торжественностью, прозвучавшей в голосе этого человека при вызове. Когда Михаил вошел, улыбка не рассеялась еще и на лице старого профессора с пышным черным бантом под мягким и широким воротничком рубашки. Насупленные седые брови, свисающие ниже подбородка усы и высокий лоб делали профессора похожим на Мелихова.
Старик долго разглядывал лежащие перед ним документы Накатникова, успел за это время дважды слазить неторопливо в карман за носовым платком и высморкаться.
— Бакалов Савелий, пожалуйте, — раздался в приоткрытую дверь уже знакомый Накатникову голос.
Вошел парень в коричневом костюме. Не отрывая глаз от бумаг, профессор сказал помощнику:
— Можете еще одного. Я буду сразу троих спрашивать. Публика тут наша, рабфаковская, проверенная.
Третьей оказалась девушка в лаковых туфлях. Обстановка делалась все проще и обыденней. Накатникову стало обидно. Несколько месяцев он не досыпал, отказывался от развлечений, готовясь к свирепому бою, от исхода которого зависело будущее, и вдруг его, Накатникова, не хотят даже выделить и намерены спрашивать вместе с двумя другими. «Очевидно, документы неясно говорят, кем я был и кем стал. Этакие люди не встречаются на каждой трамвайной остановке». Накатников воображал профессора желчным и враждебным человеком, думающим: «Ах ты, ворюга! В инженеры захотел? Вот я тебя срежу сейчас». И профессор должен был задавать самые каверзные вопросы, требовать вывода наитруднейших формул. Накатников ответил бы, конечно, не запинаясь. Конец сражения представлялся так: профессор устало вздохнет и, признав себя побежденным, угрюмо и неохотно скажет: «Я поставлю вам удовлетворительно». Сколько бы тогда рассказывал Накатников приятелям об этой трудной победе.
— Что же вы не садитесь? — прервал его размышления громкий голос профессора.
Накатников вздрогнул. Он совсем не ожидал, что седоусый старик обладает столь звучным и ясным голосом.
— Мое место — у доски стоять, — скороговоркой ответил Накатников.
— А я возьму да и не пошлю вас к доске, — весело сказал профессор. — Вот прошу подчиниться — сесть к столу и взять карандаш с бумагой. Вы из Болшевской коммуны?
— Да, из нее, — с гордостью подтвердил Накатников, собираясь постоять за коммуну, за честь своего родного дома.
— Что же, много вас там… таких богатырей?
— Несколько сотен. В Звенигороде еще одну открыли коммуну для беспризорных. Я туда сам ездил, организовывал.
— Вы?
— Я.
— И они слушались вас, эти оторви-головушки?
— Ничего, только кирпичом один ударил, — отрывисто говорил Накатников.
Он уже злился на свою болтливость.
Старик задумчиво гладил усы. «Вылитый Мелихов», подумал Накатников.
— И вы действительно там все работаете, учитесь? И клуб у вас есть и кружки? — продолжал допытываться профессор.
Накатников, глядя в сторону, скупо и неохотно сообщил о конфликтной комиссии, самоуправлении, новых домах, сборнике стихов, выпущенном недавно коммунскими поэтами.
Старик прикрыл лицо рукой. Накатников удивленно поглядел на него. Вытирая с детской беспомощностью влажные глаза и силясь улыбнуться, профессор извинялся перед встревоженной девушкой:
— Вы уж того… Смолоду глаза на мокром уродились, а теперь — годы… Подумайте: где это видано — оборванцы, воришки… Их мужики на базаре смертным боем били за кусок соленого сала, утащенный с воза. Честное слово! Сам видел. А теперь этот медведь полосатый, — указал профессор на Михаила, — извольте видеть, ко мне в аудиторию прется!
Он покачал головой:
— Большевики… сердитые люди.
Затем старик вынул из кармана носовой платок, встряхнул им и осведомился уже деловито:
— Скажите, а можно к вам приехать, поглядеть?
— Отчего же? Иностранцев пускаем, а вас тем более.
— Ну, спасибо, — профессор шумно вздохнул и бодро приказал:
— Состройте-ка мне, молодой человек, биномчик Ньютона…
Накатников покинул кабинет с противоречивым и сложным настроением. Его известное всей коммуне самолюбие страдало из-за того, что испытание по самому трудному предмету — за остальные он не беспокоился — прошло так легко. Но внимание растроганного профессора все-таки льстило ему. Он чувствовал, как мелкое, наполовину удовлетворенное тщеславие поглощается большой и светлой радостью за всю коммуну, которая вызвала такое неподдельное изумление старого ученого человека. Михаил опустился на первую же скамейку в коридоре и только тут почувствовал, как он устал. Он уронил голову на подоконник и задремал. Вскоре кто-то начал трясти его за плечо. Очнувшись, он увидел русую девушку в лакированных туфлях.
Она взяла руку Михаила, пожимала ее, смеялась белозубым ртом:
— Вот спасибо, выручил!
— Кого, чем? — вяло недоумевал Накатников.
— Да проснитесь же! На первой лекции успеете подремать, — шутила девушка. — Старичок-то наш расчувствовался и ставит «удочки», как миленький! А ведь он, говорят, строгий… Заходите в гости. Я на Сретенке живу, дом 14, третий этаж, пять звонков. Спросите Ситникова — это мой дядя, я у него остановилась. Обязательно приходите, а то у меня никого знакомых в Москве: я из Воронежа…
Она побежала, вызвав голубым платьем своим легкое дуновение, пахнувшее сиреневым одеколоном.
Первую зиму Накатников учился во втузе без всяких затруднений. Во время подготовки, он ушел по сравнению со многими студентами далеко вперед. Весной его послали на практику в одно из крупных технических учреждений полупроизводственного-полунаучного характера. Несмотря на то что он был практикантом, т. е. не постоянным работником этого учреждения, его выбрали секретарем ячейки. Здесь произошли события, после которых Накатников почувствовал себя человеком взрослым и окончательно сложившимся.
Директор учреждения, мужчина внушительной наружности, был беспартийным. В манерах его и в поведении проявлялось столько простодушия, что Накатникову вначале казалось кощунством подозревать его в каких-либо служебных погрешностях. Но материал для подозрений возник очень скоро.
В учреждении оказалось множество злоупотреблений. Директор и близкие к нему люди получали, например, жалованье за преподавание на несуществующих курсах. Курсы эти только еще предполагалось организовать, но уже образовался некий штат, аккуратно получавший ежемесячную мзду. Бывали случаи, что сотрудники командировались для выполнения неопределенных заданий в Сочи или в Ялту, откуда приезжали жизнерадостными и пополневшими. Проектная работа, особенно высоко оплачиваемая, оказалась монополией отдельных лиц. Накатников начал, как он выражался про себя, готовить материал: собирать факты для разоблачения.
О готовящемся нападении, повидимому, узнали. Однажды технический директор, зазвав Накатникова к себе, предложил ему очень заманчивую командировку. Предоставлялась возможность поехать на два-три месяца на крупное производство, жить в хороших условиях и заработать порядочную сумму. Все это походило на взятку, и Накатников отказался. Коротконогий толстяк, исполнявший должность технического директора, только пренебрежительно пожал плечами. Он считал молодого практиканта просто глуповатым.
Накатников пошел в Рабоче-крестьянскую инспекцию. Там его внимательно выслушали, обещали дать делу быстрый ход.
Спустя неделю Накатников не вытерпел и пошел снова в Рабоче-крестьянскую инспекцию.
— А не склока это у вас? — осторожно спросили его. — Все, что вы нам рассказали, ваш директор объясняет иначе.
Накатников мял в руках свою заношенную кепку. Он не собирался отступать.
Началась пора медленной полускрытой войны. Накатников собирал вокруг себя людей — свидетелей злоупотреблений, но этих людей директорской волей отсылали в командировки и переводили в другие учреждения. Накатников пытался добиться назначения ревизии, директор успешно тому противодействовал.
Наконец Накатникову сообщили в РКИ, что назначена специальная тройка, которая подробно разберет все дело.
Возвращаясь из РКИ, Накатников долго стоял на Каменном мосту. Под мостом бежала холодная серая река. День был сумрачный, как думы парня. А вдруг он тут действительно в чем-то ошибся? Его могут привлечь к партийной ответственности, даже исключить из партии как склочника. Ему вспомнился самый яркий, самый значительный в его жизни день — тот день, когда его приняли в партию. Это было совсем недавно. Он сидел на собрании строгий, сосредоточенный, внимательный.
За годы самоотверженной честной работы в коммуне бывший вор Накатников доказал, что прошлое умерло для него. Больше того, в комсомоле, в общественных органах коммуны, всюду, где работал Накатников, он сумел показать, что от прежнего мелкого, маленького, эгоистичного Накатникова не осталось ничего.
Для теперешнего нового Накатникова ничто в мире не было дороже и выше интересов коммуны, интересов коллектива. Так по крайней мере отзывались о нем товарищи, рекомендовавшие его в партию. «Примут ли? — думал Накатников. — Поверят ли, что человек, когда-то взламывавший замки, вырезавший в трамваях лезвием бритвы бумажники, человек, который был паразитом, мог стать большевиком, готов отдать свою жизнь, каждую каплю своей крови за счастье трудящихся? Поверят ли в его стойкость, закаленность, выдержку?»
На том же собрании стоял вопрос о коммунаре, члене партии Соломахине. Соломахин — старый болшевец, был вместе с Накатниковым в комсомольской ячейке, был одним из первых воспитанников, принятых в партию. Недавно он напился пьяным. И вот он стоял перед ячейкой бледный, подавленный, но взгляд его серых глаз был тверд.
— Мы строго взыскиваем за пьянку с рядового коммунара, — говорил взволнованно секретарь ячейки. — Беспартийного активиста, который обязан быть примером для других, мы за пьянку исключаем из актива, иногда даже из коммуны. Соломахин — коммунар, Соломахин — активист… Мало этого, Соломахин — член партии! Он был передовиком из передовиков! Как же он мог позабыть об этом? Как он не оправдал доверия, которое проявила партия, включив его в свои ряды?..
И так же говорили все другие. Они говорили, что человек, не способный быть большевиком в малом, не имеет права на доверие и в большом; они говорили, что Соломахин своим поступком сыграл наруку врагам партии, наруку тем, кто не верит в возможность перевоспитания, переделки бывшего преступника, в возможность превращения его в полноценного человека — гражданина и борца, тем, кто, затаясь, со злобой и ненавистью радуется всякому затруднению.
«Да, Соломахин не коммунист, не большевик, — думал Накатников. — Ведь не мог же он не понимать, какая ответственность лежит на нем? Значит — жалкий обманщик, слабовольный слизняк. Как не замечал этого Накатников прежде?»
Потом получил слово сам Соломахин.
— Я совершил ошибку, которой нет оправдания, — сказал Соломахин. — Вчера я был передовик, сегодня из-за своей слабости я, может быть, хуже всех… Я понимаю, чего я заслужил.
Много необыкновенного пережил и перечувствовал Накатников в этот особенный вечер и, когда шел с собрания, знал: в мыслях и словах, в поступках, во всем и всегда будет большевиком. Пока течет в жилах кровь, пока не угас разум, пока живет на свете парень Накатников — он будет большевиком. Знания, силы, жизнь — все отдаст Накатников партии. А вот теперь… Неужели действительно может наступить такой день, когда он явится в коммуну с позором, когда он не посмеет перешагнуть порога ячейки?
Накатников смотрел на мутную воду, думал: «Да нет, какая же может быть ошибка? Разве кто-нибудь смеет безнаказанно расхищать средства страны?»
А если так, то Накатников будет бороться до конца, чего бы ни стоила эта борьба.
Ревизия нашла злоупотребления.
Директор и ряд сотрудников были сняты.
С практики Накатников вернулся во втуз, чувствуя себя возмужавшим.