Голуби и финки
Голуби и финки
Солнце, до появления которого Леха Гуляев отложил свой побег, упорно пряталось за низкими тучами. Все время моросил дождь.
Многие бутырцы поговаривали о зимовке в коммуне как о неизбежном и само собой разумеющемся деле. Гуляев злобился, слушая эти разговоры. А когда его спрашивали, что он намерен делать дальше, он прямо отвечал: «Сбегу и воровать буду».
Все — и детдомовцы и бутырцы — верили в его неукротимость, относились к нему с уважением, даже с некоторой боязнью. Он чувствовал это и старался укрепить свою репутацию отчаянной головы, которой все нипочем. Держался он особняком, с воспитателями не разговаривал.
Сдвинув кепку и заложив руки в карманы, он ходил по коммуне, по улицам Костина, насмешливо посматривая на хмурых мужиков.
В одну из таких прогулок Леха пошел в компании с другими ребятами. Низкое небо было пасмурно, с утра шел мелкий дождь. Навстречу попалась телега. Огромный заросший бородой мужик сидел на ней, свесив ноги.
— Уйдите с дороги-то, охломоны, — лениво сказал он.
Парни посторонились. Гуляев продолжал стоять на самой середине колеи. Лошадь повела ушами, остановилась, выпустила из ноздрей две густых струи теплого пара.
— Посторонись, эй! — миролюбиво повторил мужик.
Гуляев ответил:
— Объедешь! Не барин.
— Так я же с телегой. Куды ж я объеду? Видишь, грязь!
— Вот по грязи и объедешь.
В голосе крестьянина появилась угроза:
— Уйди, говорю.
В его кулаке был зажат толстый кнут. Гуляев покосился на кнут, взял лошадь под уздцы и завел ее в грязь, сам вымазавшись до колен. Мужик сидел, вытаращив глаза. Потом он соскочил, стал чмокать и кричать, оглядываясь боязливо и растерянно на Леху.
А Леха вышел на обочину и зашагал дальше, сопровождаемый одобрительными шутками болшевцев.
Скука преследовала его. Дождь, грязь, этот испуганный мужик в телеге. Хоть бы драться полез, было бы веселее. Гуляев повернул назад в коммуну.
К вечеру дождь прекратился. Светлая полоска протянулась на западе. В лужах появился голубой отсвет. Деревья роняли капли, а светлая полоска все ширилась, точно солнце прильнуло к холодным тучам, и они таяли.
Тогда из деревни поднялись голуби. Они летели сначала плотной кучкой, потом разбились, и один — коричневый турман, — кувырнувшись, стремительно упал вниз ц* повис на струящихся крыльях над самой крышей коммуны. Это было как прекрасное, короткое видение. В следующую секунду голубь исчез за деревьями, и только потерянное перо все еще падало, медленно кружась, как осенний лист.
— Ты, значит, голубей любишь?
Гуляев вздрогнул. Сергей Петрович стоял перед ним. Леху так взволновал турман, бросивший на память перо, такое зло поднялось на Сергея Петровича, прервавшего неясные мечтания, что Леха не удержался и выругался.
— Перестань, — сказал Сергей Петрович и, помолчав, спросил: — Ты за что мужика обидел?
— Так…
— Плохо! Говори спасибо — не было топора у него.
— Боюсь я топора! Видали топоры. Я бы ему кишки выпустил.
— Выпустить кишки — это не штука, — ответил Сергей Петрович, закуривая. — Выпустить легко, а вот собрать — затруднительно.
— Это не наше дело. Наше дело — выпускать, а докторское — собирать, а то доктора с голоду вымрут.
— Ты, я вижу, бывалый… А как думаешь дальше жить?
— Тебя не спрошу.
— Воровать будешь?
— Дело прибыльное!..
— Из коммуны сбежишь?
— А тебе что? — закричал Гуляев и даже подпрыгнул от ярости. — Чего пристал?
Сергей Петрович с усмешкой поглядел на Гуляева, сказал раздумчиво:
— Голубей, значит, Гуляев, любишь? — и спокойно отошел.
С каждым днем он чувствовал себя с болшевцами уверенней и тверже. Ему казалось, что он начинает глубже понимать этих людей. Он учился на практике, перенимал опыт у товарищей-воспитателей. А у них было чему поучиться. Взять хотя бы недавнее событие с финками, произведшее на Сергея Петровича особенно сильное впечатление.
Произошло это событие так.
Ребята шли из лесу и о чем-то спорили. Из детдомовцев среди них был один Котов.
— Вы бы мяч погоняли, — добродушно посоветовал Мелихов, когда болшевцы поравнялись с ним.
— Надоело, — отвечал за всех Осминкин.
Должно быть, это было с его стороны неправдой. Он так увлеченно гонял с оравой детдомовцев и бутырцев мяч по костинским полям, так беспощадно бил по мячу, взметывая его выше сосен, что нельзя было ошибиться — игра в футбол всегда была для него радостью. Осминкин разорвал башмаки в восемь дней. Мелихов выдал ему другие.
— Хорошо ты играешь, Осминкин, — продолжал Мелихов. — Хорошо, даже отлично. Ты бы попробовал команду составить.
— Команду? — удивился Осминкин. Разве он тут собирается жить всю жизнь?
— Игра пошла бы организованная. Ведь это интересно. Надо столбы врыть, ворота сделать. Как думаешь?
— Что же, можно, — с деланным равнодушием согласился Осминкин. Предложение Мелихова было заманчивым.
Именно в этот момент Котов зачем-то нагнулся и выронил финку.
Мелихов знал, что воспитанники детдома имели финки. Сколько ни боролись с этим в детдоме, ничего существенного добиться не могли. Детдомовцы не расставались с финками и в коммуне. Бутырцы, прожженные воры, в большинстве своем не только не имели финок, но посматривали на маленьких финконосцев с насмешкой.
Накануне Почиталов подрался с одним из бутырцев и сгоряча выхватил финку. Бутырец презрительно пожал плечами и бросил драку.
— Что это у тебя? — спросил Мелихов, скользнув равнодушным взглядом по сконфуженному лицу Котова. — Я понимаю, хорошо иметь нож в лесу: прут вырезать, тросточку обстругать, а то и хлеба ломоть отрезать. Однако перочинный ножик лучше. Финку неудобно носить. Споткнешься — сам себе бок пропорешь. Хочешь — отдай мне финку, а я дам тебе перочинный нож? — предложил Мелихов.
Он вынул из кармана большой складной нож с пилкой, штопором, несколькими лезвиями. Болшевцы, понимающие толк в ножах, залюбовались им.
— Меняемся? — соблазнял Мелихов.
— Меняемся, — согласился Котов.
Отточенная, как бритва, финка перешла Мелихову, а великолепный его ножик — Котову.
— Харчи-то вам здесь нравятся? — перешел на другую тему Мелихов.
— Подходящие, — отозвался один из парней.
Мелихов заметил, что Осминкин толкнул Котова.
— В чем у вас дело?
— Завидуют ножику, — проворчал Котов.
— Пускай назад отдаст, — грубо крикнул Осминкин.
— Нож обратно я не возьму. Поменялись — значит, точка, — заявил Мелихов.
Вечером перед ужином его ждал сюрприз. На стуле, где он обычно сидел, лежало что-то, завернутое в газету.
Мелихов взял сверток в руки и показал Богословскому. В газете лежало несколько финок.
Мелихов понял, что все происшедшее за эти дни — драни между детдомовцами и «женихами», сходки «больших» и «маленьких», затянувшееся собрание — все это положило конец атаманству Котова и Умнова.
Понял это и Богословский. И еще понял он, как бесконечно многообразны пути воспитания доверием, как важна известная предприимчивость, находчивость, даже риск со стороны воспитателя, и недопустимы штампы. Почему не попытаться подойти хотя бы к этому нелюдимому, озлобленному парню Гуляеву со стороны его наивной страсти к голубям?
После дождя несколько дней стояла ясная и сухая погода,
Гуляев не спешил с уходом. Все ждал, когда исчезнут лужи, подсохнут тропинки, точно бежать в Москву предстояло не по железной дороге, а тайгой.
Москва тянула его. А в коммуне удерживала та репутация, которую он завоевал. Так и жил на распутье. Воровать не ходил. Вокруг ни пивных, ни шалманов не было, в деньгах особенной нужды не чувствовалось. Один раз, правда, вышел он к дачному поезду, потолкался по платформе, но в карманы не лазил: публика по виду была неденежная, и почему-то не хотелось воровать вблизи коммуны.
— Тебя-то мне и надо. Зайди на минуточку! — закричал Сергей Петрович, завидя Гуляева из окна. Все эти дни он исподволь наблюдал за ним.
Гуляев, поднимаясь по лестнице, старался вспомнить проступок, о котором, вероятно, будет сейчас нудный разговор.
— Вот тебе деньги, — сказал Сергей Петрович, — а вот увольнительная записка. Поезжай на Трубу, купи голубей.
Леха взял деньги, записку спрятал в картуз.
«Ну, вот и ушел — сам выпроваживает из коммуны да еще денег на дорогу дал», цинично подумал он.
Сергей Петрович остановил его:
— Ты все-таки… того… не задерживайся… — Он вдруг почувствовал всю ответственность предпринятого шага.
Гуляев неопределенно повел плечом и вышел из комнаты.
На станцию его провожали товарищи.
В лесу поднимался острый спиртовой запах гниющей хвои. Провожающие, удивленные наивностью Сергея Петровича, просили Леху кланяться на воле «корешкам». Он добросовестно старался запомнить все поклоны. О дальнейших своих планах говорил уклончиво.
Гуляев сидел в пыльном дачном вагоне.
Поезд, отстукивая, набирал скорость,
— Чудят, — сказал хриплый бас. — Набрали воров и чудят.
На соседней скамейке сидел толстый человек в бекеше и ругал скучным голосом коммуну. Голова у него была круглая, выбритая, синяя цветом; он рассказывал о небывалых кражах, будто бы совершенных болшевцами.
— А вот недавно мужика зарезали на дороге среди бела дня. Мужик говорил: посторонитесь. А они его ножом.
— Зачем ты, гражданин, врешь? — в упор спросил Гуляев.
Сосед побагровел и кашлянул. Гуляев повторил вопрос.
— Как это вру? — закричал толстый. — Я и сам видел.
— Видел ты, как же! Никто мужика не резал. В грязь его загнали — это верно.
— Да ты-то откуда знаешь? — подозрительно спросил толстяк, оглядывая Гуляева.
— А я сам оттуда, — торжественно сказал Гуляев.
Толстяк остался сидеть с полуоткрытым ртом.
Леха вышел на площадку. Он долго стоял под упругим ветром. «Ездят вот такие в поездах, трепятся, позорят. Вынуть у дьявола кожу, — думал Леха. — Знал бы тогда. А ну его к шуту… Свяжешься — и вовсе тогда начнет рассказывать, что его самого резали».
Весь день ждал Сергей Петрович Леху, выходил на опушку, смотрел на грязную дорогу. Гуляев не возвращался.
Мелихов успокаивал Богословского.
— Конечно, это большая беда, что Гуляев не вернулся. Но зачем опускать голову? Обдумаем спокойно этот факт, — мягко, но настойчиво говорил он. — После тюрем и пыльной Москвы воспитанники наши впервые попали сюда, на простор. Мы сделали все, чтобы ельник и луг работали на нас. А вот с Гуляевым у нас осечка. Мы недостаточно поработали над ним. Рискнули… Ну что ж, и неудачи приносят пользу… На будущее учтем, будем осторожнее.
«Все это верно, — думал Богословский. — Он слишком рано доверился Гуляеву. Побег взбудоражит парней, коммуну залихорадит, и не один уйдет, вероятно, вслед за Гуляевым».
Особенно тяжела была деликатность Мелихова, который брал на себя ошибку Сергея Петровича. И все же несмотря ни на что Богословский не мог поверить, что Гуляев действительно не вернется. Он упорно продолжал ожидать его. Вероятно, во всей коммуне он был единственным, кто допускал еще возможность возвращения Гуляева. Среди болшевцев на этот счет не существовало двух мнений.
Первым на отсутствие Гуляева обратил внимание Чума. Это было на утро другого дня. Чума имел привычку просыпаться раньше других. Проснувшись, он подолгу лежал в постели, вглядываясь в потолок, по которому бродили вялые мухи, выкуривал несколько папирос. Он ждал, когда встанет очередной контролер, позвонит в колокол, разбудит других. Последним, нехотя, поднимался с койки и, не убирая ее, шел на кухню. Ребята ворчали ему вслед. Тогда он возвращался и кое-как набрасывал одеяло на постель.
Сегодня, проснувшись, он, как всегда, посмотрел на потолок, потом поискал папиросы и случайно взглянул на койку Гуляева.
Постель Лехи стояла прибранной и несмятой. Чума перевел взгляд на стенку. Знакомой шинели с измазанной полой не было на гвозде. Не было и измятой фуражки с надорванным козырьком.
«Вот оно что!» подумал он радостно. И вдруг громко, визгливо заулюлюкал:
— У-ю-ю-ю!
— Ты что? Чего сон тревожишь? — сердито высунул голову из-под одеяла Накатников.
— Вставай, паразиты! Леха не вернулся! — кричал Чума. — Видишь? Вон она, коечка-то!
Болшевцы оглядывали одеяло, подушку, железные прутья койки, точно видели все это впервые. Гуляева не было.
И сейчас же все вспомнили, как он с кошелкой шел к станции, как сидел в компании приятелей на платформе в ожидании поезда.
— М-да-а, — сказал кто-то многозначительно.
— А мы тут киснем! — заорал Чума. — Сапоги, видишь, научат шить! А у Лехи, небось, сейчас! — И Чума залихватски, хрипло пропел:
Сигаретка в зубах,
Сто червонцев в штанах,
И костюм на нем горит —
До чего ж шикарный вид!
— Леха, братва, сейчас в ресторан, а мы куда? Полы мыть! — Чума с отвращением выругался: сегодня была его очередь дневалить по спальне.
— Заткнись, — закричал Беспалов, красивый кареглазый парень, облизывая пересохшие губы, — чорт, душу не выворачивай!
Он крепко тосковал по вину.
— А что, в ресторан не хочешь? — измывался Чума. — Тогда мой за меня пол… Слышишь?.. Папирос пачку дам…
— Поди ты, — огрызнулся Беспалов. — Я в лес уйду…
— Э-э! — протянул Чума с презрением и насмешкой. — Я думал, к Лехе в Москву поедешь, а ты — в лес!
— И в Москву поеду, — угрюмо сказал Беспалов.
— Чума, дай мне папиросы… Я пол вымою, — предложил, приплясывая, Чинарик, прозванный так за малый рост. У него была привычка непрерывно отбивать одной ногой чечетку.
— Ладно. Помоешь — получишь, — согласился Чума.
Беспалов набросил шинель и выбежал на крыльцо. Застегивая пуговицы, он огляделся по сторонам и скорым шагом пошел к перелеску.
— Эй, обожди! — закричал сзади Чинарик.
От коммуны вразброд, в одиночку, спешили за Беспаловым ребята. Позади всех, надевая на ходу непослушную шинель, бежал Чума.
— Ну, что делать будем? — спросил Накатников.
Прислонившись к дереву, он начал свертывать папиросу. Руки его дрожали. Табак сыпался между пальцев в мокрую от росы траву. Чума сел рядом с ним.
— Леха не спрашивал, что ему делать, взял да и смотался. А у тебя что, мозгов нет?
— Ну, уйдем, а потом что? — сказал Накатников.
— Сигаретка в зубах, сто червонцев в штанах, — запел Чинарик.
— Дай папироску, — сказал он Чуме, садясь и обнимая Чуму за плечи.
— Ты не садись, тебе пол мыть надо! Ступай, тогда и покуришь, — строго заметил ему Чума.
— Что я, нанялся?
— Хочешь курить — значит, нанялся.
Чинарик постоял, подумал, хотел что-то ответить, но не сказал ничего и не спеша пошел к общежитию.
Из окна своей комнаты Богословский видел возбужденную суету ребят. Он сразу догадался о причине возбуждения. Это было именно то, чего он так боялся. Вот они, последствия ухода Гуляева! Он поспешно вышел из дому. На прежнем месте ребят уже не было. Они завтракали.
Богословский вошел в столовую. Чума кончал есть. Он почтительно приветствовал Сергея Петровича. В присутствии воспитателей он всегда держался ярым защитником коммуны. Его выступления на собраниях походили на выступления Накатникова. Он работал тонко, имел авторитет среди воспитанников. Разоблачить его было нелегко, но никто из воспитателей не заблуждался на его счет: Чуме можно было доверять меньше всех.
— Гуляев-то не пришел? — озабоченно осведомился Чума, незаметно толкая в бедро сидящего с ним рядом Королева. — Неужели решил дать драпу?.. Какая скотина… И голубков вам не привез!..
За столами прислушивались, кто-то загоготал от удовольствия.
Сергей Петрович слегка побледнел. Было понятно, что от того, как он ответит сейчас, может зависеть многое.
— Гуляев придет, — сказал он. — Куда же он пойдет, на зиму глядя? А голубей он поехал покупать для себя…
По лицу Чумы скользнуло смущение. Да, глядя на зиму, уходить рискованно. Этот тихонький докторишка оказывался хитрецом, с которым, может, лучше не связываться.
— Ты сегодня в спальне дежуришь? — переменил тему разговора Богословский. — Смотри, чтобы все было в порядке. Полы будут грязные — придется перемывать.
Чуме захотелось скрипнуть зубами, но он сдержался.
— А как же?.. Будьте покойны, Сергей Петрович… Все будет, как зеркало!.. — отвечал он обычным наглым тоном с оттенком подчеркнутого подобострастия.
На воле Чума долгое время жил у барышника, помогал ему сбывать краденые вещи, ухитрялся обманывать его и хорошо зарабатывал. Дело это нравилось ему.
В коммуну он пришел из Бутырок. Так случилось, что из болшевцев Чуму никто на воле не знал. Это давало ему возможность слыть среди них заправским вором. Он не прочь был даже «повожачить», но он понимал и то, что если не сумеет подладиться к воспитателям, могут произойти всякие неприятности. Her, воспитатели должны быть о Чуме наилучшего мнения. Только тетю Симу он не принимал в расчет, нарочито издевался над ней.
Он пошел в спальню.
Чинарик кое-как размазывал грязь по полу мокрой тряпкой.
— Это разве мытье? — заорал с порога Чума. — Разве так моют! Это что? Это что? — тыкал он ногой в густые полосы грязи. — Размазал грязь, а я отвечать должен? За что папиросы будешь брать? Перемой, чорт!
Чинарик покорно перемывал. Сам взялся, надо терпеть.
Одну особенно грязную половицу Чума заставил его перемывать три раза. Чинарик потел, сопел, мыл.
Чума обошел койки, оглядел застланные постели, хозяйской рукой опустил завернутые края серых грубошерстных одеял. Потом осмотрел еще раз свежевымытые, влажно пахнущие половицы.
— Ну, ладно… Получай!.. Принимаю работу!.. — одобрительно сказал он замученному Чинарику и бросил ему нераспечатанную пачку дешевых папирос.
— Приходи теперь, пожалуйста, нюхай, где хочешь! — Он злорадно посмотрел на койку Гуляева. — Зима, подумаешь!.. Испугали зимой! Да у Гуляева в Москве, может, целый десяток квартир есть!..
Пришел Гуляев к обеду. В руках у него покачивалась объемистая плетеная корзинка, завязанная холстиной. Болшевцы молча окружили его. В корзине глухо гулькали и возились голуби. Леха присел на корточки, отвернул холстину и стал наводить в корзинке порядок. Он понимал, что все ждут его слов, что он должен объяснить свое возвращение в коммуну.
На Трубной площади он купил голубей — четырех обыкновенных и пятого с желтой короной на голове. Голубь распускал длинные выгнутые крылья и рвался из рук. Лехе так захотелось посмотреть, как летает и кувыркается коронованный голубь, что прямо хоть выпускай его здесь же, на шумной площади.
В шалмане, куда принес Леха своих голубей, устроили гулянку. Было весело: пили водку, орали песни, обнимали девочек. Какой-то долговязый парень с желтым рябым лицом и оттопыренными ушами клялся Лехе в дружбе, приглашая на верное тысячное дело. «Выпьем!» поминутно кричал парень. Дрожащей рукой он наполнял стакан, проливая водку на стол и на пол. Потом Гуляев ушел в темный угол, лег на кушетку и там незаметно уснул под звон стаканов и выкрики.
Проснулся он на рассвете. Побаливала голова. Приподнявшись на локте, он осмотрел комнату. На столе в лужах водки мокли огрызки колбасы, хлеба и огурцов; люди валялись прямо на полу, среди мусора и окурков. Тяжелый воздух был отравлен застоявшимся табачным дымом, запахом водки, дыханием людей. Вся эта неприглядная картина освещалась холодным светом пасмурного утра; свет был ровный и, не давая теней, проникал беспощадно всюду. И лица спящих, испитые и вздутые, казалось, были уже тронуты могильным тлением; невозможно было поверить, что живые, настоящие люди могут иметь такие страшные лица.
Так вот она, счастливая, веселая жизнь, о которой он, Леха Гуляев, мечтал, покидая коммуну! Он не удивлялся ее безобразию. Он знал, что в шалманах не бывает иначе, что сколько бы ни прожил он здесь — хоть до ста лет, — каждое утро, просыпаясь, будет он видеть тот же залитый водкой стол, те же мертвые лица, будет дышать тяжелым, отравленным воздухом…
Он лег на спину, чтобы не видеть комнаты. Он думал. Собственные мысли пугали его. Он не любил редкие минуты просветления, когда разум из верного друга, обладающего неоценимой способностью утешать, обещать и придумывать оправдания гнусным поступкам, превращался вдруг в строгого судью и, подобно сегодняшнему утру, освещал всю жизнь Лехи ровным светом, беспощадно проникающим всюду. И прошлое вставало такое же грязное, постыдное, заплеванное, залитое водкой, как эта комната.
Что мог он вспомнить? Его голодное детство бродило босиком по мутным осенним лужам на Сухаревском, Смоленском и Тихвинском рынках. Оно мчалось от преследователей с выпрыгивающим сердцем и зажатым в руках кошельком, оно лежало на холодной и скользкой земле, под тяжелыми сапогами озверевших людей.
Что мог он вспомнить? Своего первого учителя — безногого инвалида Капитонова. Поместив короткое, подобное чугунному бюсту, туловище на маленькую тележку с четырьмя железными колесиками, Капитонов проворно ездил по улицам, отталкиваясь зажатыми в руках деревяжками, ловко лавируя среди бесчисленных ног. Точно в насмешку, он был обречен видеть у людей только то, чего был лишен сам, — ноги. Может быть, потому он так ненавидел людей. Забавы его были злобны и мерзки.
Ругаясь с прохожими, он весь багровел, хватал, не нагибаясь, горсти грязного снега с дороги и торопливо ел его. Он первый обратил внимание на бойкого и озорного Леху и надоумил его грабить около булочной ребятишек, которых родители посылали за хлебом. Сначала Леха грабил, боясь, что инвалид заподозрит его в трусости, потом этот грабеж стал для него обычным делом.
Инвалид жил в глубоком подвале и содержал там шалман. Он свел Леху со взрослыми, опытными в воровском деле ребятами, которым было уже лет по восемнадцати.
В подвал собирались часам к шести. Сначала играли в очко, причем инвалид всех обыгрывал — он, вероятно, этим и жил; потом пили, всегда с песнями и девочками. Кто-нибудь поднимал инвалида на стул. Топорща жидкие свои усы, он кричал, перебивая всех:
— Ну, что — живем! Одни с ногами, а я, например, без ног. А хоть без ног, да если бы был ученый, такой бы выдумал газ — все бы сразу подохли. Все! Понял? А я хоть и безногий, да остался бы жив.
Много рассказывал он о своих победах над женщинами. Даже взрослые, видавшие всякие виды воры отплевывались, слушая его.
Погиб он страшно. На дворе перед самым входом в подвал случилась драка; инвалид принял в ней участие, тыча деревяжкой всех без разбора в низ живота. Кто-то в сердцах ткнул его ногой так неудачно, что тележка поехала по лестнице вниз, подпрыгивая на ступеньках, стуча и звеня колесиками, все быстрее и быстрее, а инвалид дрожащим от тряски голосом кричал: «Де-е-ерж-и!» Лестница насчитывала ступенек тридцать, и инвалид расшибся.
Что мог еще вспомнить Леха Гуляев? Дежурства «на стреме», бесконечные приводы в угрозыск, любовь, купленную за трешник.
Еще мог он вспомнить тюрьму, где познакомился со вторым своим учителем, которого все называли Студентом.
Студент — черный, смазливый — проститутки дорого платили ему за его любовь — усаживался на койке, поджав ноги калачиком, и витиевато громил советскую власть за непоследовательность политики.
— Коммунисты против собственности, — говорил он, — и мы против собственности. Коммунисты говорят — все общее, и мы говорим — в шалмане все общее. Подходи к столу и пей, сколько хочешь. Почему же коммунисты сажают нас в тюрьму?
И заканчивал с пафосом, высоко подняв смуглую руку:
— Пусть все воруют у всех. Воровство не порок, а добродетель. Воровство есть стихийное стремление против собственности! Да здравствует воровство!
Камере эти речи ужасно нравились, и она шумно выражала свой восторг. Гуляеву слова Студента казались мудростью. Вскоре он применил советы Студента практически и украл у самого же учителя пять рублей.
Студент немедленно отыскал вора и, загнав Леху в угол, долго сосредоточенно бил по лицу тяжелым кулаком, а блатаки, видимо, не понимая, что поступок Студента прямо противоречит его убеждениям, крякая, приговаривали:
— Дай ему еще, дай ему! Ишь, завелась паскуда: этак все в камере разворуют!
На этом примере Гуляев понял ту истину, что люди часто бывают великодушными, щедрыми и справедливыми только за чужой счет.
Что еще мог он вспомнить? Да и не хотелось ему вспоминать. Чтобы отвлечься от омерзительных, гнусных воспоминаний, он встал и, шагая через головы, ноги и тусклые пятна осеннего света на полу, пошел к двери — проведать своих голубей. И не сразу нашел корзину с голубями: кто-то бросил на нее вчера пальто. «Задохлись», горестно подумал Леха, поднимая пальто. Он просунул ладонь в корзину, голуби щекотали ладонь клювом — просили зерна.
Гуляев поочередно кормил их крошками. Коронованный голубь опять выгибал тонкое крыло — тосковал о полете. «Выпустить его, — подумал Леха. — Держать здесь негде, в шалмане голубятню не устроишь».
Он вышел с корзиной на двор. Стены поднимались отвесно и помешали бы видеть голубиный полет. Как-то сразу решил Леха съездить за город и там выпустить голубей. Когда брал в кассе билет, назвал Болшево. Некуда было больше ехать ему. Он только посмотрит полет этого желтоголового и, конечно же, не останется, уедет опять.
И вот он снова в коммуне.
Он сидел на корточках перед корзиной и с преувеличенной внимательностью разглядывал голубей. Он посмотрел в глубокое небо, сказал, как бы советуясь с товарищами:
— Выпустить, ведь и не вернутся, пожалуй. Не привыкли еще.
— Улетят, — подтвердил Осминкин, — обязательно улетят. Ты погоди.
Это простое замечание обрадовало Гуляева, и он пустился в пространные разговоры о голубях. Никто не спросил его о причине возвращения.
Целый день Гуляев устраивал голубятню. Через сквозящие вершины сосен, между их чешуйчатыми стволами пробивалось теплыми полосами вечернее солнце. Новый лакированный замочек поблескивал на дверцах голубятни. Подошли товарищи, похвалили работу. Чума не мог скрыть своего разочарования. Гуляеву показалось, что в словах Чумы сквозит насмешка, не чувствуется прежнего уважения к нему. Он ударил Чуму тут же у голубятни. Помочь Чуме никто не посмел. «Значит, боятся еще», самодовольно подумал Гуляев.