Ключи тети Симы
Ключи тети Симы
На кусок хлеба, жирно намазанный маслом, накладывались квадратики пиленого сахара. Это было пирожное. Сахар и масло похищались из кладовой понемногу, но постоянно. Этому мелкому хищению содействовала рассеянность воспитательницы Серафимы Петровны, наблюдавшей за хозяйством. Память у тети Симы, как заметили болшевцы, была плохая. Она постоянно забывала ключи от кладовой на столах и на подоконниках, хотя уверяла Мелихова, что хранит их, как зеницу ока.
Прежде чем отдать найденные ключи, ребята наведывались в кладовую.
А тетя Сима жаловалась на прожорливых крыс. И в этот раз, заговорившись, она оставила ключи на столе. Почиталов взял ключи и, насвистывая, пошел в кладовую. Он уже предвкушал удовольствие от «пирожного», но в кладовой было пусто.
Почиталов перестал свистать и степенно подошел к Мелихову.
— Ключи вот на столе брошены, — лениво сказал он. — Возьмите, Федор Григорьевич. А то ведь народ у нас разный — долго ли, в сахар залезут.
Серафима Петровна хватилась ключей, когда надо было собирать чай. Она клохтала, точно наседка, растерянно вертела головой.
— Я говорю, тетя Сима, у вас память короче куриного гребешка, — вяло поддразнивал ее Умнов.
— Ключи ищете? — спросил, входя в столовую, Мелихов.
— Не порядок такую вещь бросать, где попало. Благодарите Почиталова. Нашел и сейчас же доставил.
Тетя Сима пошла в кладовую. Вернулась совсем огорченная. Она часто моргала, ключи тревожно звенели в ее руках:
— Как хотите, Федор Григорьевич, а сахару больше нет. Утром еще было немного, а сейчас хоть бы кусочек!
Озадаченный Мелихов пожал плечами.
— Ничего едочки, — крякнул он. — Месячную норму съели за полмесяца!
— И масла нет, — упавшим голосом добавила тетя Сима.
Мелихов порозовел.
— Ну, что ж? — рассерженно сказал он слушавшим этот разговор болшевцам. — Когда пусто, когда густо, когда нет ничего. По мне — ешьте месячную норму хоть в один день, а двадцать девять суток поститесь. Дело ваше… Как вам лучше.
Сели пить чай без сахара.
В коммуне уже существовали выборные из воспитанников, помощники воспитателей — «доверители» — и две хозяйственных комиссии — продуктовая и вещевая. Работали в этих комиссиях Андреев, Васильев и Смирнов. Теперь они почувствовали себя совсем неважно. Были все основания думать, что дело не кончится гневными словами Мелихова. Если начнут разбирать причину нехватки продуктов, кто же поверит, что руководители комиссии не знали о систематическом хищении масла и сахара!
— Сегодня общее собрание, — почти приказал Мелихов и сердито вышел из столовой.
Стало ясно, что готовится взбучка. Очевидно, кто-либо выслежен и будет уличен на собрании. Сахаром «баловались» почти все, даже те, кто в прежней жизни не любил никаких сладостей, предпочитая им водку. Было бы величайшей несправедливостью заставить отвечать за всех одного или двоих. У всех вдруг вспыхнула против Мелихова злоба.
— Сахару пожалел, усач!
— Себе, небось, не жалеет!..
— За кусочек сахару в Соловки отправляет.
Вновь возникало то круговое, блатное единомыслие, которым держался воровской мир и которое здесь, в коммуне, за последнее время несколько расшаталось.
Посредине длинной комнаты стоял массивный, с порванным сукном биллиардный стол, вдоль стен — некрашеные скамейки. В углу чванно лаком блестел рояль. На стенах в нарядных рамах висели холсты, изображавшие кровных рысаков, фаворитов Крафта. Всегда аккуратный Мелихов на этот раз заставил собравшихся подождать его. Опоздал он умышленно, в этом Богословский не сомневался.
В памяти Сергея Петровича встал недавний случай.
Одной черной дождливой ночью он и Мелихов обходили спальни и застали воспитанников за картами.
— Отдайте карты, — потребовал Мелихов. Но карты мгновенно исчезли.
Вновь и вновь воспитатели сталкивались с воровской «круговой порукой», которая сковывала у воспитанников языки. Восторжествовав раз, другой, неписаный закон этот мог укорениться и разлагать коммуну изнутри. Недаром Погребинский не уставал говорить об этом. Момент был ответственный. Мелихов тщетно искал нужное слово или действие, которое принесло бы победу. Сергей Петрович с надеждой взирал на него. Мелихов высоко поднял руку и крупно шагнул вперед. Его лицо побледнело.
— Вы мелкие, неблагодарные люди! — загремел он на всю спальню. — Вы не заслуживаете того, чтобы тратить на вас нервы и силы. Живите, как знаете… Я завтра же уезжаю… и навсегда!
«Что он говорит… Нелепость какая», подумал неприятно удивленный Сергей Петрович. Мелихов круто повернулся и ушел — оскорбленный, суровый.
С минуту никто не произнес ни слова. Потом чей-то грубоватый голос начал с угрозой:
— Если ты, Митька, не отдашь карты…
Все закричали, замахали кулаками, обвиняли в чем-то друг друга. Два паренька подскочили к Богословскому. В руках у них были карты.
— Нет, сами заварили кашу, сами и расхлебывайте, — отступил от них Богословский. — Несите Федору Григорьевичу, а я не возьму…
В ту же ночь делегация из нескольких парней отнесла во флигель к Мелихову карты и заодно обещала от всей спальни больше никогда не играть. Неожиданный этот результат показал Богословскому, что иногда воспитателю приходится пользоваться любовью воров к театральному, эффектному жесту.
И сейчас, ожидая его, Сергей Петрович предполагал, что готовится новый, не менее внушительный выпад.
Федор Григорьевич вошел, ни на кого не глядя. Болшевцы поспешно избрали президиум.
— Прошу слова, — спокойно сказал Мелихов. Слово было дано.
— Сейчас мы проверили кладовую и твердо установили, что крыс там не было. Крысы, съевшие сахар, — двуногие и бесхвостые крысы. Грызуны эти сейчас сидят передо мной и смотрят на меня, точно на врага. А враги-то они сами себе. Коммуна в опасности!.. Дело не в сахаре… Дело в другом. В том, что коммунары начали поворовывать. И где? У себя, в коммуне. Мне неинтересно, кто именно и когда воровал сахар. Я знаю, что воровал не один человек, а многие, может быть, все. И тем позорнее, тем отвратительнее и тем опаснее это. Значит, не дорога вам коммуна, и чужие вы ей.
Мелихов говорил резко, но искренно, просто и горячо.
— Вам доверено все. Вас считают хозяевами здесь, — продолжал он.
При последних словах Васильев насмешливо улыбнулся и, повернувшись к Андрееву, сердито зашептал:
— «Доверие»! Я ему сейчас покажу! Этот сахар ему боком выйдет.
Он сидел злой и заранее торжествовал.
И едва Мелихов кончил, Васильев взял слово. Он не вышел к столу, а говорил с места, раскосо посматривая на Мелихова, уверенный в поддержке всей коммуны:
— Вот вы, Федор Григорьевич, сказали насчет доверия. Хорошо… И Погребинский это же говорит… А если разобраться— очки втираете, зубы заговариваете… Не было нам от вас доверия и нет! За каждую пуговицу, которая хранится в кладовой, говорите, отвечает Смирнов. Отлично. За масло, за сахар — я и Андреев… А ключи у кого? У тети Симы. Доверяют, нечего сказать!
— Не доверие, а насмешка! — вырвалось у Андреева.
Мелихов старался овладеть собой. Удар был нанесен хитро, во-время, в самую точку. Злые смеющиеся лица парней говорили об этом. Вот, мол, когда обнаруживается чекистский обман… Вот когда обнаруживается правота тех, кто издевался над Накатниковым за его речь… Недаром еще в тюрьме предупреждали: ничему не верить в коммуне.
Все, что с таким трудом удалось до сих пор сделать, грозило рухнуть теперь от одного неудачного слова. Только бы не показать ребятам растерянности, выиграть время для размышления. Сергей Петрович видел благодушную, снисходительную улыбку Мелихова, ленивый его жест, с которым он вытащил из кармана портсигар. «Не понимает он, что ли?» нервничал Богословский.
— Вот что, друзья, — мягко сказал Мелихов все с той же простецкой улыбкой. — Устали… Занервничали… Может быть, перекурим?
Расчет был правилен. Объявили перерыв.
Богословский был убежден, что выступление Васильева было для Мелихова полной неожиданностью. Но когда они, закурив, начали совещаться, то Сергей Петрович почти усомнился в этом.
— Они уж давно толкуют о ключах, — рассудительно говорил Мелихов. — Ключи придется им отдать. Я уже об этом думал. Если они захотят украсть — украдут… Разве замки для них задержка? Да теперь ничего другого уже и нельзя сделать.
А болшевцев между тем била лихорадка негодования.
— Доверят они тебе ключи — держи карман! — будоражил ребят возбужденный собственной дерзостью и успехом Васильев.
— Воры были — ворами и будем! Трепатня все…
— А на дьявола мне их доверие… Я и без ключей хаживал.
— До чего же ловко — заговорят, заговорят — ну, прямо вот слепым ходишь!
Показались Мелихов и Богословский.
— Думаете — изловили, прижучили? — начал Мелихов при общей напряженной тишине. — Они, мол, нам турусы на колесах разводят, а вот мы им — соли на хвост! Вон Васильев каким героем ходит. И Умнов тоже. Ты-то с чего? Эх вы, публика!
Мелихов выставил вперед грудь:
— Я уже не одну неделю думал об этом. Мы с Сергеем Петровичем много раз хотели передать вам ключи, но отложили. Отложили потому, что хотелось, чтобы вы сами доросли до этого, сами поставили этот вопрос. Ну вот… Теперь то, к чему мы стремились, случилось. Товарищ Васильев, подойди сюда!
Васильев подошел — непонимающий и смущенный.
— Прими, товарищ Васильев, ключи, — торжественно, подчеркивая каждый слог, произнес Мелихов. — Отныне тебе доверяется все имущество нашей коммуны. Мы все — и воспитатели и воспитанники — поручаем тебе его и верим тебе.
Васильев почти машинально протянул руку. От волнения она у него дрожала, и ключи тихо позванивали.
Это было важное событие в жизни коммуны. Его долго помнили все. Отчужденность, которую замечал Мелихов по отношению к себе со стороны бутырцев, явно шла на убыль.
— Что ж, сделаем и еще один шаг, — говорил Мелихов Сергею Петровичу. — Попробуем теперь смелее давать им отпуска в город.
В Москву болшевцев тянуло. В отпускной день необыкновенное возбуждение овладело коммуной.
В проходной комнате, где помещалась спальня старших, то-и-дело шныряли люди. Коммуна брилась, чистилась, прихорашивалась.
Размахивая увольнительной запиской, через комнату промчался Осминкин. Волосы его торчали лохмами во все стороны. Лицо выражало восторженность.
— В Москву! — орал он во все горло. — Все ли там в порядке?
Он шел в отпуск в первый раз.
Взял увольнительную и Накатников. В городе у него не было ни родных, ни знакомых. Он просто решил не отставать от компании. Ему было весело, и он напевал какой-то плясовой бурный мотив.
В углу на койке лежал, отвернувшись к стене, приятель Накатникова — Васильев. С тех пор, как ему вручили на собрании ключи, он стал много солидней. Но сегодня с утра он начал как-то особенно мрачнеть. Ходил среди общего радостного волнения, повесив голову, огрызался на болшевцев. Сегодня он не походил на самого себя.
Накатников подошел к койке приятеля и окликнул:
— Косой, в Москву едешь?
Широкая спина оставалась неподвижной. Накатников дернул Васильева за рукав.
— Едешь, Косой, в Москву, что ли?
Васильев резко повернулся к Накатникову. Голос его прозвучал хрипло:
— Шары гонять или воровать? Зачем мне в Москву ехать?
Он опять повернулся лицом к стене.
— И потом… не все ведь едут. Мало ли что может понадобиться… Ключи-то ведь у меня, — прибавил он.
Накатников знал характер своего приятеля и больше к нему не приставал. Однако ответ Васильева поразил его необыкновенно: «Не в ключах тут дело».
Действительно… Зачем он сам, Накатников, собрался в Москву? В городе ему делать решительно нечего. Внезапно он понял и мрачность Васильева и явную зависть его к тем, кто имел в Москве родственников.
Ему представилась возможность случайной встречи с Кожаном, и смутные его опасения оформились в определенный образ. Кожан был чем-то вроде воровского аристократа. Красавец и щеголь, он служил образцом для подражания. Хромовая куртка блестела на нем, как латы. На бледном лице четко выделялись синевато-черные усы и тонкие яркие губы. Его улыбка уничтожала, голос звучал насмешливо. Он был носителем традиций и законодателем мод. Подражая Кожану, дорогомиловские карманники ходили в кожанках и синих галифе. С молодыми ворами этот блатной «лев» разговаривал покровительственно.
В свое время Накатникову трудно было привыкать к кокаину. Белый порошок вызывал у него рвоту. Насмешки и пренебрежительное пофыркивание Кожана заставили парня преодолеть отвращение. Однажды Накатников отказался от предложенного опасного дела. Кожан сладко улыбнулся, прищурил ничего не выражающие глаза, и одна эта улыбка заставила взять отказ обратно. Накатников терял перед вожаком весь свой задор и самоуверенность.
Что скажет Кожан, если Накатников вдруг встретится с ним в Москве? Он представил презрительную гримасу Кожана и Почувствовал, что обязательно скрыл бы свое поступление в коммуну. Но ведь скрыв это, он должен будет вести себя так, как будто ничего не переменилось, и даже, может быть, пойти на «дело». Накатников ощутил неопределенный страх и, чтобы справиться с неприятным чувством, запел еще веселее и громче.
Ему вспомнилась его недавняя речь, Погребинский… Коммуна нравилась чистой постелью, едой, простотой обращения Мелихова и Богословского, но это вовсе не значило, что он решил в ней остаться. Накатников был человек настроения. Он давно бы ушел, если бы не уверенность, что уйти можно в любое время. Успеется…
Он стоял у окна и пел. Мелодия отражала движение его дум. Он напевал то что-нибудь веселое, бравурное, то вдруг переходил на минорный лад. Потом круто повернулся на каблуках и пошел к двери.
— Помчал, ураган, — сказал ему вслед Почиталов.
В комнате Мелихова толпились обиженные — из числа прибывших в коммуну позднее. Их еще не отпускали в Москву. Они клянчили, настаивали, сердились. Перед кряжистым управляющим прыгал и кипятился маленький, тощий паренек и при каждом слове бил себя в грудь:
— Чем же мы хуже других, Федор Григорьевич? Почему же нас вы не пускаете?
Мелихов не громко, но веско доказывал парню, что отпускать его рано, что со временем поедет и он.
Накатников влетел в комнату, как ветер. Лежащие на столе бумажки вспорхнули от стремительных его движений.
— На, вот! — грохнул он, протягивая Мелихову увольнительный билет. — Возьми обратно. Не поеду.
Смятая увольнительная лежала в широкой и крепкой ладони. Мелихов бросил ее в ящик стола и искоса, с ласковой ухмылкой посмотрел на быстрого парня.
— Хорошо, Миша! — произнес он дружески. — Съездишь в другой раз!
И, немножко помедлив, прибавил:
— Вот расскажи-ка, пожалуйста, этому человеку, что Москва от него никуда не уйдет. А то он все не верит.
Раздав увольнительные, Мелихов пошел по коммуне. Он проходил мимо открытой кладовки. Васильев, пыхтя, переставлял там мешки с крупой и сахаром. Около двери вертелся щупленький, голубоглазый Дединов, по кличке «Херувимчик». Мелихов давно присматривался к Дединову: в хрупком этом парнишке угадывался холодный цинизм, вероломство и лживость. Дединов вертелся около кладовки, разумеется, не спроста. Мелихов уже миновал кладовую, когда услышал зычный, сердитый голос Васильева:
— Ложи назад! Ложи, говорю, назад, паразит!
Раздался слабый вскрик Дединова.
Потом снова с угрозой прозвучал голос Васильева:
— Так и знай! За каждый кусок голову расшибу!
Первой мыслью Мелихова было вернуться и сделать Васильеву внушение, потом он махнул рукой и двинулся дальше:
«Драка в коммуне — это плохо, — думал Мелихов. — Но если коммунар дерется, отстаивая имущество коммуны, и предотвращает воровство, так это, пожалуй, уже не так плохо».