II ЕСЛИ У ВАС НЕТУ ТЕТИ Повесть

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

II

ЕСЛИ У ВАС НЕТУ ТЕТИ

Повесть

По утрам Анну Павловну будило солнце. Оно счастливо лупило ей в глаза, как бывало в детстве, но относилась она к нему уже много спокойнее — не так, как когда жила на новенького.

Солнце безличило дома напротив, из-за спин которых выбиралось, — они были слепые и одинаково серые, просто огромные остывшие чугунные чушки. Казалось, в монолитах этих жить невозможно — негде.

Но там жили. И в частности, даже знакомые Анны Павловны, которые почему-то всегда знали, что творится у нее в доме. Они, наверное, были вооружены перископами и приборами ночного видения.

Кажущаяся доступность Анны Павловны провоцировала соседей на дружбу, удалось даже как-то заманить ее в гости. Но у хозяйки были такие злые глаза, что Анна Павловна немедленно наложила вето на возможные взаимные контакты и к себе ответно не отозвала. Больше и ее не пригласили.

Анну Павловну разбудило солнце. Но в метре от нее — рукой сатану эту не достанешь, — напружинившись, стоял будильник. И дотянуться до него ой как следовало: заведен-то он был именно для нее, для Анны Павловны. А любимому ее следовало спать еще целый час.

Каждая секунда его сна Анной Павловной ценилась очень высоко. Ими она набирала очки в свою пользу в битве с жизнью. Или за жизнь?

Любимый, правда, спал в другой комнате и был безнадежно глух на левое ухо. Однако не мешало нейтрализовать возможные неожиданности.

Анна Павловна прислушалась к себе: тихо, ненавязчиво болело все. И снилась, как всегда, какая-то чертовщина. Анне Павловне чертовщина снилась всегда, хотя и исключительно цветная, которая забывалась, чуть открывались глаза. А поганое ощущение оставалось.

В постели валяться Анна Павловна не умела. Да и не любила. Поэтому быстренько встала, нажала кнопку на будильнике и накинула халат.

Умываясь ледяной водой, Анна Павловна затверживала в уме список тех дел, которые намечала провернуть: собственно, для этого и был взят сегодня отгул. И мысли ее были простенькие-простенькие и коротенькие-коротенькие, как у Буратино. Да и что требовалось? Прибрать квартиру потщательнее, чем обычно, постирать, обед сготовить, отвезти белье в стирку, навестить химчистку. Ну, потом купить хлеба, молока, зайти в овощной, автомобиль вымыть и съездить к маме, которую Анна Павловна видела реже, чем следовало. Мама, видимо, обижалась, но молчала, только слишком сильно радовалась Анне Павловне в ее редкие визиты.

Анна Павловна кляла себя, стирала в порошок за невнимание к матери, которой всего-то и нужно было, чтобы с ней поговорили. Мать тосковала по отцу Анны Павловны, тосковала всегда, не забывая его ни на минуту. Время, разумеется, делало свое дело, зализывая раны, но память жила. А десять лет, прошедшие со дня смерти мужа, для Антонины Петровны, впрочем, уже как и для Анны Павловны, прошли как один день.

Государство позаботилось о вдове своего великого гражданина. Мать ни в чем не нуждалась, она нуждалась во внимании своих детей. А где оно?

Так думала Анна Павловна, плеща себе в лицо холодной водой, убирая его утренний вид и придавая денной.

На кухне надрывался кенар Кирюша. Пел он уже давно, пел искренне и самозабвенно. Потому и жительство ему было определено на кухне, что сковородкам было наплевать, когда просыпается Кирюша.

Анна Павловна зашла на кухню и сказала Кирюше:

— Привет, как спалось?

Кенар зачвиркал и пустил переливы.

— Халтуришь, Кирюша, — сказала Анна Павловна. — Концовку проглатываешь. Давай-ка дополни.

Кирюша дополнил.

— Тобой займусь потом, жди, — пообещала Анна Павловна. И, поглядывая на часы, принялась готовить завтрак.

«Картошка, — думала она, — картошка на исходе. Значит, еще и картошку купить».

В три горла, всеми тремя аппаратами, зазвонил телефон. Чертыхнувшись, Анна Павловна мокрой рукой цапнула трубку. Буркнула:

— Да?

— Привет! Вот я и приехала!

— Уже? — изумилась Анна Павловна, хотя знать не знала, что ее лучшая подруга Татьяна куда-то уезжала. — Ну и как?

— Архипелаг понравился. Меня там ламы на улице поймали, я их заинтересовала, понимаешь?

— А зачем ты им?

— Я потом расскажу все в подробностях. Думаю, они почувствовали во мне что-то близкое. Я ведь теперь карму вижу.

— Да ну? — Анна Павловна почесала в затылке.

— Ты ведь ничего не знаешь, я тебе не успела рассказать. Я хожу в астрологический кружок.

— Это при Академии наук СССР? — сказала Анна Павловна.

— Ну тебя, Анна! Для тебя ничего святого нет. Тебе все смешки, а это очень серьезно. Я теперь не то что карму, могу увидеть скелет, все внутренности человека. Только от этого я очень устаю, напряжение требуется невероятное. Мы на кружке, перед занятиями, сначала десять минут расслабляемся. Полная прострация, мысли свободны, мышцы распущены. При этом освободившейся мыслью можешь витать где угодно, думай хоть о картошке.

— Вот я как раз своей освободившейся мыслью сейчас о ней и думаю, — сказала Анна Павловна.

— Можно и о грибах, например, почему тебе маринад в этом году не удался?

— Я в этом году грибы не мариновала. И кстати, очень об этом жалею. Не напоминай мне о больном, это не по-товарищески.

— Аня, с тобой просто нельзя разговаривать серьезно.

— Ты бы еще раньше позвонила, я бы с тобой и несерьезно разговаривать не стала. Ты уж лучше об архипелаге.

— А знаешь ли ты, что на этом архипелаге разводы были узаконены испокон веков?

— Да ты брось!

— Именно! Если у мужа не удается карьера, ну, там овцы в отаре дохнут, кони хромеют или неурожай, он мог в ту же секунду выгнать жену. У них так считается, чтобы тебе понятней было: муж — действие, дело, жена — мудрость, удачливость. Если удачи нет — меняй жену.

— А вот в этом что-то есть.

— Где бы ни была, сиди по левую сторону от мужа. Я тебе термины говорить не стану, ты ведь все равно не запомнишь…

— Да, ты мне на пальцах объясняй.

— Одним словом, твое воздействие на мужа должно идти с его левой стороны.

— У меня, Татьяна, это исключено. Мой как раз левым ухом не слышит. Мое воздействие на него идет с правой стороны.

— Это абсолютно неверно. Так они у нас из рук уйдут.

— Тань, мне сейчас некогда. Каждая минута рассчитана. Позвони завтра вечером, на сон грядущий. Бывай.

Анна Павловна нырнула в нижнее отделение кухонного стола, громыхнула кастрюлями, разыскивая нужную. В который раз посетовала про себя на тесноту, из-за которой всю утварь приходилось содержать в одном ящике. Тесно было ее размашистой душе в шестиметровой кухне, ой тесно!

— О, дайте, дайте мне свободу! — заголосила Анна Павловна, потому что заслышала движение в большой комнате, где спал ее муж, грохот сбитого стула и потом истошные проклятия.

— Где?! — вопль разъяренного вепря.

Анна Павловна влетела в комнату.

— Что?

— Тапочки.

— Вот.

Начинал посвистывать чайник. Анна Павловна кинулась на кухню.

— Где?! — сотрясся воздух.

Анна Павловна впорхнула обратно.

— Что?

— Носки.

Анна Павловна деловито прошлась по комнате.

— Носки, — подняла щепотью и положила на сиденье стула, — трусы, — потрясла ими в воздухе, — майка, — потыкала в нее пальцем, — сорочка, — огладила ее, распятую на спинке кресла. — Где брюки, покажу потом, только чайник сниму.

— Трусы дай светленькие, эти, наверное, мыла никогда в глаза не видели.

— Клевета. Все стерильное. Черного кобеля не отмоешь добела. Просто расцветочка печальная.

— Что с шахматами?

— Ничего. Вчера не играли.

— Почему?

— Претендент взял тайм-аут.

— С добрым утром, дорогая.

— «Расстаемся мы с тобой.

Я — налево, ты — направо:

Так назначено судьбой», —

спела Анна Павловна. Требовалось поднять настроение в семье.

— Куда это ты налево собралась? — муж пошел следом за ней на кухню. — Ты что, на работу не идешь?

— Отгул взяла, я же говорила тебе вчера.

— Смотри, Анна, застукаю — убью. Дай таблеточку от головы… зачем тебе отгул именно сегодня?

— Дел накопилось. По хозяйству.

— Когда дома будешь?

— Ну что ты, право? Как освобожусь. Во второй половине дня ищи у мамы. Есть садись.

— Обормотка старая, я же в поликлинику с утра, натощак.

— Слава те, господи! Завтрак отменяется! — Анна Павловна завернула все конфорки.

Сколько же труда она положила на то, чтобы спроворить наконец мужа в поликлинику. Болячки, которые потихоньку накапливались, требовали квалификации специалистов. Медицинские познания Анны Павловны хотя и были достаточно обширны, совершенствовались немалой толикой ее собственных новаций. Анна Павловна — исследователь по душе и профессии, любила поэкспериментировать и в медицинских вопросах. Настал момент, когда ее система врачевания мужа потребовала профессиональной корректировки.

— Запомни все, что тебе скажут.

— Еще это держать в голове! — муж возмутился. — Они и так получают от меня избыточную информацию. Спрашивают: «Какие таблетки принимаете?» — а я им: одну желтую, одну розовую и пестренькую.

— И догадываются?

— Эмма Васильевна тебе позвонит. Разберетесь. Выгляни, машина пришла?

— Стоит.

— Пошел.

— Дуй.

Поцеловав и отправив голодного мужа в путь, Анна Павловна присела, чтобы собраться с мыслями и систематизировать поступки грядущего дня. Нужно было изыскать самое рациональное решение, исключающее суету и бесполезную трату дорогого времечка.

Общественные и производственные бури слишком активно бились о двери квартиры Анны Павловны, иногда врываясь в нее стремнинами и водоворотами. Муж был занят тяжелым трудом, ответственными делами, и дела эти редко оставались за порогом, хотя Анна Павловна отважно подставляла свою не слишком широкую грудь на преграду этому стихийному потоку. Она защищала свой очаг, но не очаг как таковой. Предметом охраны был муж, у которого должна же найтись наконец какая-то нора, где можно было отлежаться, отключиться, дать себе передышку. А если не дома, то где?

Для них обоих было когда-то время, когда таким местом становились чужие гнезда, где всегда казалось лучше, чем по адресу постоянной прописки. Но тогда они еще не были вместе, жили кто как умеет, стараясь найти и не находя согласия с самими собой. Потом пути их сошлись, а спустя какое-то время появился и свой дом. И Анна Павловна им судорожно дорожила.

Они жили вдвоем, как молодые. И заботы у Анны Павловны были молодыми, и совместная жизнь их пока что не притупила. «И не притупит», — подумала Анна Павловна, потому что лично сама стояла на страже, сохраняя первозданность отношений. Она хорошо отдавала себе отчет в том, что когда-то состоявшаяся их встреча с мужем стала самой большой удачей в ее жизни. Поэтому жила она с хорошо и четко осознанным ощущением обретенного богатства, редкостного сокровища, в чем, собственно, и заключалась полнота жизни каждой истинной женщины.

Анна Павловна сидела в удобном кресле, расслабившись и дымя сигаретой, наедине со своими соображениями. И мысли ее были банальными-банальными. Но из банальностей этих состояла человеческая жизнь.

Кресло было очень покойное, финское. На нем лежала шкура северного оленя. Тоже финского. И олень этот нещадно лез. Анна Павловна ждала снега, чтобы наконец вычистить шкуру в ее родной стихии, а пока предупреждала подружек, чтобы были поаккуратнее и дома им не всыпали бы за слишком тесное общение с седым, теряющим волосы кавалером.

Мужа она предупреждать забывала, а может быть, не делала этого нарочно, в наказание за неразумную покупку, сделанную на рынке в Хельсинки. И поэтому всегда носилась за ним с щеткой.

Перекинув ногу на ногу, Анна Павловна полюбовалась ею и решила, что пора наконец заняться венами. Это благое намерение отвлекло ее ненадолго, потому что четкий план дня уже выстраивался в ее дисциплинированном мозгу, и надо было браться за его осуществление.

Телефонный звонок негармонично вклинился в плавный ход ее мыслей. Звонила Алла Аркадьевна, лучшая подруга с работы.

— Смывай с себя крем и быстро приезжай, тебя директор ищет. Я тебя уже полчаса прикрываю.

— Интересно знать, как ты это делаешь?

— Говорю, что у тебя, как у жены министра, есть дела и поважнее, чем у нас, грешных.

— Ах ты умница моя, добрая душа. Однако зря стараешься, у меня отгул. Я и кадры предупредила, и в книгу записалась. А что академику нужно?

— Не говорит. Мы не его уровня, видать. Это вы с ним в сферах вращаетесь, а мы уж тут, внизу, как девки дворовые.

— У некоторых девушек дворовых, помнится, был обычай по поручению вышестоящих инстанций несимпатичных в лес заводить, чтобы оставить там на съедение волкам. А то и яблочком румяненьким угостить. Отравленным.

— Выдумаешь тоже. Отзвони академику-то.

— Нету меня, нету, — сказала Анна Павловна. Нажала рычажок и накрутила директорский номер.

— Иван Потапович, это Анна Павловна. Говорят, вы меня разыскиваете.

— Вы помните, что сегодня большое отраслевое совещание?

— Да хоть десять. Моих вопросов там не будет.

— Вам надо прийти.

— Не приду, Иван Потапович. Там и вас будет достаточно.

— Анна Павловна, я что-то погано себя чувствую. Думаю, до конца рабочего дня не досижу.

— Вся жизнь — борьба. Болезни надо превозмогать.

— Эх, никто меня не жалеет.

— Бедный вы наш. Валидол за щеку и прямым ходом на заседание. Это мой вам совет. Единственный. А если уж совсем невмоготу, Ванюшкина пошлите. Его хлебом не корми, дай потолкаться среди начальства.

— Вот этого-то я в нем и не люблю. Потом, как вы знаете, я готовлю приказ об его увольнении. Так что отправлять его сейчас на совещание в некотором роде неэтично. Так вы решительно не придете?

— Решительно. У меня важные дела, а вы меня отвлекаете.

— Ладно, как-нибудь выкрутимся.

— Я в этом не сомневаюсь.

Повесив трубку, Анна Павловна уставилась пустыми глазами в окно. И в них отразилась самая людная улица Москвы.

Анна Павловна прослушала себя — не заговорит ли в ней совесть, не потребует ли она похода на совещание? И, странное дело, совесть молчала.

«Широкая возможность есть отличные бифштексы появляется тогда, когда у человека уже нет зубов», — вспомнила Анна Павловна англичан. Это она к тому вспомнила, что начала замечать: в ее отношение к работе стало проникать равнодушие. Оно беспокоило. Всего ведь добилась: своя лаборатория, тщательно, с любовью подобранные сотрудники — умны, дельны, разве что «девка дворовая» осталась от прежнего созыва. Дело не просто по душе, а верно найденное, угаданное, единственное, для которого и была она, видимо, создана. И дело это шло, и шло хорошо.

Но вдруг начала Анна Павловна понимать, что в последние годы для нее важнее и значительнее стало готовить вкусную еду, до хруста крахмалить мужу рубашки и рассматривать его несравненную физиономию. И формулы, которыми пестрил еще совсем недавно ее мозг, те дурацкие и не совсем дурацкие догадки, которые посещали ее регулярно, начинали не выдерживать такого сравнения.

А до пенсии было еще ой как далеко!

Решив, что такие мысли заведут ее куда не приведи господь, Анна Павловна насухо вытерла все сомнения — отгул есть отгул. И погрузилась в приятные рассуждения. Все было и всяко бывало. Сейчас жизнь давала ей передышку. Шла белая полоса, и из нее надо было выколотить все прелести.

Нажатием клавиши Анна Павловна осветила экран телевизора и обнаружила в нем сидящих вокруг стола людей. По внушительному глобусу — предмету ее черной зависти — и прическе ведущего поняла, что вклинилась в клуб путешественников.

Один такой отутюженный путешественник сообщил ей, что сокотрийская женщина — самая раскрепощенная из женщин стран мусульманского Востока. Но это, однако, не избавляет ее от тяжелого ежедневного труда. И в этом труде она очень активна.

Тут эту раскрепощенную активистку и показали. И была она ничего себе, хороша. Стояла такая пряменькая, стройненькая, с какой-то ношей на голове. «Труд не согнул сокотрийскую женщину, — подумала Анна Павловна. — Не согнет и советскую».

Она вытащила из своих схоронок ведро, со звоном наполнила его почти кипящей водой, шмякнула туда тряпку и отправилась в столовую, которая одновременно служила мужу спальней. Натянув резиновые перчатки за рубль тридцать копеек и в который раз посетовав на то, что выпускающие их поганцы забывают, что у женщин бывают не только птичьи лапки, но и нормальной величины руки, Анна Павловна отжала тряпку и смачно плюхнула ее об пол.

В спальне-столовой была ниша, в которой и стояла огромная, страшная, красного дерева кровать, похожая на саркофаг. Зная, из чьих рук и кому она досталась, Анна Павловна видела за этими розвальнями такую историю, что у нее волосы дыбом становились. Она считала, что прошлой своей жизнью точно, а будущей и подавно с историей этой никогда квита не будет, и поэтому ложе это яростно ненавидела.

Была Анна Павловна современной женщиной, ненависть ее имела локальный характер, но, не сообщая пока о том мужу, этот гробик был ею предназначен на выброс. Что она и собиралась сделать в недалеком будущем.

Под кровать она влезла целиком, вокруг набитых в это вместилище книг прошлась тряпкой, а поверх яростно подула — и еще раз протерла тряпкой.

А поскольку человек все равно ничем не бывает полностью доволен, Анна Павловна, ползая по-пластунски, а иногда просто шлепаясь на живот, начала ворчать сначала вполголоса, а потом и в полный — сперва на пыль, которую поставляет ей лучший город в мире, потом на мужа, который купил эту дрянь. Потом на умельца, который ему ее продал, воспользовавшись простотой, которая хуже воровства.

В общем, Анна Павловна начала своими руками портить себе настроение. Но, как женщина чрезвычайно умная, вовремя спохватилась.

— Чего тебе не нравится, подруга? — спросила она себя. — Пыль? А как часто ты ее убираешь? Задумалась? Ну то-то. Радуйся, что в эту щель залезла без скрипа. Значит, еще гнешься.

Анна Павловна на себя наговаривала. Она была женщина изящная, в прошлом чемпионка Москвы по фехтованию среди юниоров, которых в ее время называли просто юношами. И мастер спорта по лошадиной части. В прошлом же. Правда, недалеком. Но все же.

Сейчас она была великим мастером по конструированию штучек, небольших таких, но очень важных как для спортсменов, так и для всего остального населения нашей страны. Анна Павловна, в порядке своего ежедневного труда, делала их все мельче по размерам, но все серьезнее по результатам. И именно потому, что это у нее хорошо выходило, она и имела сегодня возможность так вольно обойтись с академиком — директором своего НИИ. Правда, в смысле размеров Анна Павловна имела собственное мнение: считала, что, чем хорошее больше, тем оно лучше. Но время требовало компактности. То, понимаешь, самим поднимать тяжело, то другие еще мельче сделали.

— Гонишься за всеми, гонишься, — отводила душу Анна Павловна, шуруя бывшей мужниной майкой под кроватью. — А надо, чтобы за нами гнались. Уходит талант из жизни — наступает пауза. Хорошо, если не антракт. Нет незаменимых? Еще как есть. Надо честно осознавать свой удельный вес в этой жизни.

Так бурчала Анна Павловна, дискутируя с неведомыми оппонентами.

— Ату на вас! — пригрозила она конкурентам, вытягивая себя из-под саркофага. — Вот я вам, — повторила уже задумчиво. — Погоди, погоди, — сказала она себе и расселась на полу удобно, помахивая грязной тряпкой. — А если мы сначала замкнем контакт, а потом уж от винта? — Анна Павловна кинулась к столу и стала строчить на первой попавшейся бумажке. Чтобы не забыть. До послезавтра. Потому что завтра в семь ноль-ноль выезд на картошку.

— Вот так будет красиво, — сказала Анна Павловна, поставив точку. — Надо любить и уважать человеческую мысль! — сказала Анна Павловна. Одобряя ее слова и в ее честь Кирюша исполнил песенку. Немедленно ее — из спаленки Анны Павловны — подхватил Мефодий, по домашней кличке Фомочка. Ощутив себя в летнем лесу, Анна Павловна снова ухватила тряпку.

Кирюша залетел к ним в окно. Птичку отловили» отличили, к ее счастью, от воробья — Кирюша был пестренький, начихали на приметы, а те толковали, что дикая птица, влетевшая в дом, к несчастью, если же быть совсем точным — к смерти, и обосновали. Муж Анны Павловны сказал, что, если бы ему кто-нибудь когда-нибудь намекнул, что он будет держать кенара, он бы его убил. А вот теперь держал, и не только держал, а любил и наслаждался им. Мало того, он решительно заявил Анне Павловне, что, когда они уходят на работу, Кирюше дома одиноко и надо купить ему товарища. Товарища Анна Павловна купила на Птичьем рынке, и эти товарищи в первую же секунду встречи так передрались, что теперь дружили из разных комнат.

Обстановка летнего леса сгустилась. Птицы пели громко и от души. Анна Павловна с чувством удовлетворения от хорошо делаемого дела тщательно елозила тряпкой по полу, последовательно и ракообразно передвигаясь по квартире.

Ей хорошо думалось. И мысли ее были сложные-сложные. Нам не понять. Думала она об этих своих мелких штучках, о том, где что убрать, а где и прибавить. И нам с вами никогда не уяснить, почему от этой самой прибавки размеры штучки должны уменьшаться. Оставим это на совести Анны Павловны, которая выглядит в данный момент весьма экзотично и уже про себя распределяет, кому из своих сотрудников какую часть идеи поручить для разработки. А лучшей подруге она ничего не собиралась поручать, а, наоборот, высчитывала, под каким бы соусом ее уволить, потому что Анна Павловна как тщательно полы мыла, так и работала. И бездельников не терпела.

Тут зазвонил телефон. Анна Павловна не без труда поднялась и, бросив на ветер пару неологизмов, сняла ближайшую трубку.

Звонила очередная лучшая подруга Лена Карамазова.

— Павловна! Можешь быть свободна, атташе-кейс я купила.

— Слава аллаху.

— Ну уж не до такой степени свободной. Сапоги моей Таньке надо. Готовь сани летом, сама понимаешь. Те деньги, что дала, на них и пусти.

— Больше нет никаких указаний? Может быть, требуется построить дворец или разрушить город? Только прикажи, мы все могём.

— Нет, все. Свистни, когда муж уедет в командировку, приду потрепаться. А если раньше сапоги купишь, звони само собой.

Анна Павловна положила трубку и немедленно сняла ее снова: звонила Алла Аркадьевна.

— Забыла спросить, лекарство достала?

— Алла, я не могу достать эту заумь. Советский Союз ее не импортирует.

— Брось! Ты да не можешь! Скажи просто — не хочешь. А не можешь, так зачем тогда было за министра замуж выходить? Всем вам на наши нужды наплевать. Зажрались. Совсем от народа оторвались. Знать. Голубая кровь. Наркомовская дочка!

— Я в такой форме разговаривать с тобой отказываюсь. Я могу достать только те лекарства, которые у нас есть. А про твое даже никто не слышал. Чего ты разошлась? Случилось что-нибудь?

— Тебе не понять.

— Где нам, дуракам, чай пить.

— Отчет о работе за месяц с меня требуют.

— Кто?

— Ванюшкин.

— Скажи ему, что это не его дело. А вот я приду послезавтра и вправду с тебя отчет потребую. Готовься.

И Анна Павловна повесила трубку.

Нельзя сказать, что настроение у нее стало лучше, чем прежде. Но птицы пели, солнышко в окно припекало, халат она скинула, осталась в трусиках и в майке. И вот в этом культурном виде шуровала тряпкой, в нужный момент смывая ее в ведре, по углам.

И вспомнилось ей тут, как ее лучшая подруга, дочка замечательного полководца, наняла домработницу. Та вот также достигла самых труднодоступных, потаенных мест ее квартиры, а потом смылась с частью особенно полюбившихся ей вещей. По непонятной случайности дорогих также и сердцу хозяйки. Лучшая подруга заявить-то в милицию заявила, но там совершенно резонно спросили имя, фамилию и отчество лихой домработницы. И выяснили, что нанимательница паспорта предложившей свои услуги стахановки в глаза не видела. Так что милиция — и винить ее в этом невозможно — оказалась бессильна. Но лучшая подруга, работая под девизом «Сделай сам», через месяц после побега встретила свою старательную помощницу на улице и уж так за нее ухватилась — весь МУР отрывал, еле оторвал. Знай наших.

Анна Павловна переползла в холл, думая о том, что же у них можно украсть? Если судить по ее, выходило, что польститься — так, чтобы рисковать, — не на что. Разве книги?

Часа через полтора с протиркой полов было покончено. Полюбовавшись своей работой, хозяйка дома сочла, что теперь самое разумное встать под душ. Но в ванне плавали замоченные с вечера мужнины сорочки, их она в прачечную не носила, считала, что там уродуют воротники, собственно, единственное, что и должно отлично выглядеть, потому что муж не дрова колет и пиджак на службе прилюдно не снимает.

Поэтому Анна Павловна просто насухо растерлась мохнатым полотенцем, влезла в джинсы, набросила кофточку и решила, что, прежде чем приняться за стирку, неплохо бы пропустить чашечку кофе.

С ним она опять устроилась в кресле и покейфовала десяток минут. Но тут в дверь позвонили.

На площадке стояла невысокая молодая женщина, одетая во все хорошее. Плащик темненький, чуть потерявший новизну от сухой городской пыли и соприкосновения с многолюдной текучей толпой. Припудренные улицей туфельки, сумочка модная и свежая прическа, от которой слабо пахло еще не до конца улетучившимся лаком. Еще бы полчасика, и запаха совсем не осталось бы. А вот глаза были чуть растерянными, немного смущенными и очень грустными.

— Это квартира Ивана Васильевича? — спросила она.

— Его самого. Да вы проходите, чего на лестнице стоять?

Женщина зашла как-то опасливо, оглянулась беспомощно. «Не москвичка», — уверенно решила Анна Павловна.

— Слушаю вас.

— Я к Ивану Васильевичу, я его избирательница, он наш депутат. Я почти прямо с вокзала — рано неудобно было приходить, так я в парикмахерскую забежала. А на вечер у меня уже билет взят, я туда и обратно.

— Как зовут вас?

— Ирина.

— А меня Анна Павловна. Не в добрый час вас идея с парикмахерской посетила: Иван Васильевич уже на работу уехал. Поезд обратный во сколько?

— В шесть… В восемнадцать.

— Раздевайтесь, что-нибудь скумекаем.

Пока Ирина снимала плащ, Анна Павловна пошла звонить мужу на работу. Оказалось, что он уже успел укатить в Совмин. А когда вернется — неизвестно. Можно было бы отправить Ирину в министерство, к помощнику, но Анна Павловна не была приучена с бездумной легкостью распоряжаться людьми — их временем и чувствами. Когда в юности своей она сначала удивлялась, а потом даже позволила себе возмутиться тем, что отца ее одолевали просьбами, засыпали жалобными письмами, подстерегали в местах его обычных прогулок, чтобы вручить ему какое-нибудь заявление, он сказал ей:

— Ты что же думаешь, людям приятно все это делать? Ведь им и горько обнажать свои болячки, и стыдно выступать в роли просителя, и унизительно караулить меня на улице. А раз идут они на это, значит, боль и обида большая или несправедливость. Они ко мне с бедой идут. И я стараюсь сделать, что могу. Потому что, если мне откажут, кому же не откажут? К чему же тогда вся моя жизнь, все прошлые дела, если сегодня я отвернусь от людей, которые верят мне? Знаешь, не стыдно попросить, стыдно украсть.

— Значит, так, Ирина, — сказала Анна Павловна. — Сейчас мы с вами поедим, и вы мне расскажете, что у вас за беда. Потом решим, что делать дальше. Ивана Васильевича повидать вам не удастся — у него день тяжелый. Пошли на кухню.

Пока поели да чайку попили, Ирина освоилась и уже просто и доверчиво рассказала Анне Павловне о своей заботе. В общем-то ничего нового для Анны Павловны, что-то в этом роде она и ожидала.

Была Ирина колхозницей из округа, от которого баллотировался Иван Васильевич. Младший брат после армии тоже там механизатором работал. С ним-то и случилось несчастье. Он и двое таких же, на год, на два постарше, укатили из магазина в соседнем селе детскую коляску. Зачем укатили, почему, кому она нужна была — неизвестно. Квалифицировали это действие как кражу. Брату и одному из приятелей дали по три года, идейному руководителю — четыре.

— Брат-то у меня тихий, непьющий, — говорила Ирина, — сроду за ним такого не водилось. И председатель сказал, что за тех двух нет, а за брата он ходатайствовать готов. По мне, так пусть бы и посидел, молодой еще, раз дурак — так пусть ума наберется. Да родители старые совсем. Беспомощные. Брат с ними жил, а я в другом селе замужем, почти за два десятка верст. Ухаживать мне за ними несподручно, а ко мне они наотрез ехать отказались. Ну не идиот? Эта коляска три года в магазине стояла, все ее обходили, а нашему дурню потребовалась. Да и не потребовалась даже. Один из них сказал: «Я без этой коляски отсюда не уйду. Вы меня прикройте». Те его и заслонили. А он покатил. И выкатил. А потом на тракторный прицеп погрузили и домой отправились. В сарае спрятали. Наш-то никогда домой ничего чужого не приносил, знает, что спросят: где взял? Утром милиция приехала и забрала дурака.

И Ирина заплакала.

— Глупейшая история, — сказала Анна Павловна. — Могли бы и условно дать. Впервые все-таки и скорее на хулиганство смахивает. Но судить, Ира, я не берусь, в чем не разбираюсь, в том не разбираюсь. Вы сейчас за этот вот стол сядете, я вам бумагу дам, и напишете все, что рассказали.

— А без заявления нельзя? Не умею я такие бумаги писать.

— Без бумаги, Ира, нельзя. На основании чего Иван Васильевич будет обращаться в инстанции? Да поподробнее пишите и все по-честному, чтобы Иван Васильевич глупо не выглядел, если в материалах суда вскроется что-то посерьезнее. И что председатель «Красного луча» готов посодействовать, Иван Васильевич его знает. Так что садитесь и творите.

Ирина принялась за дело, а Анна Павловна занялась грязной посудой. И все вздыхала. «Воистину, от сумы и от тюрьмы не зарекайся, — думала она. — Бедные родители. Легко Ирине говорить: молодой, посидит, ничего с ним не случится. Не дай-то бог».

Анна Павловна занялась приготовлением обеда. И мысли ее были печальные-печальные.

Думала она о несовершенстве человека. Потому что выходило так, что века, ведшие этого человека к цивилизации, преобразили все что угодно, только не его самого. И страсти его, и пороки остались прежними.

Вот Анна Павловна тоже бесконечно совершенствовала свою подопечную штучку, но предназначение-то ее оставалось прежним, в какой фунтик ни заверни…

Все вместе мы стали вроде бы лучше, рассуждала Анна Павловна. А по отдельности — все те же. Может быть, она так рассуждала под влиянием минуты, трудно судить, в чужую душу не залезешь.

Анна Павловна про себя совершенно точно знала, что украсть бы она не могла. Категорически не могла. Это вообще было исключено. Но стой! А если голод и ее ребенок просит есть? Протягивает к ней свои синие ручонки и стонет: «Мама, мама». А перед ней лежит чужая краюха хлеба? Воображение Анны Павловны понеслось вскачь. Тут же на ум ей пришел Жан Вальжан в исполнении Жана Габена в фильме «Отверженные», все злоключения которого и начались с такой вот буханки хлеба. Потом мысли ее прилипли к Габену, и она с удовольствием стала вспоминать все фильмы с его участием, начиная с «Набережной туманов» и далее. После чего Анна Павловна ударила по тормозам. Что-то ее занесло, пора было возвращаться на грешную землю.

А на грешной земле воровали и вполне сытые товарищи. Вернувшись к исходной точке, Анна Павловна начала рассуждать снова. Итак, воровкой ей не быть. А вот убить, наверное, могла бы. Любую даму, которая подступила бы к Ивану Васильевичу ближе, чем на метр. За милую душу. Женский народ, который имел соприкосновение с Иваном Васильевичем, даже не понимал, по какому острию ходит.

«Надо бы табличку нарисовать: «Опасно для жизни!» — и на Ванечку повесить, от греха, — подумала Анна Павловна. — Умному достаточно».

Завершив этим криминалистический анализ своего естества, Анна Павловна отправилась к Ирине, которая заскрипела отодвигаемым креслом.

— Готово?

— Да, Анна Павловна, все. Не знаю уж, что получилось, но я старалась.

— Оставляйте. У вас есть какие-нибудь планы?

— А как же. Раз в Москву попала, отправлюсь по магазинам — уже три часа. Потом сразу на поезд. Так я надеюсь, Анна Павловна, — Ирина уже надевала плащ.

— Надеяться нужно, а там как выйдет. Законы для всех писаны. Тут не потребуешь, можно только просить.

— Я понимаю, — Ирина запечалилась, — я понимаю. Но все равно спасибо и извините, что затрудняю. До свидания.

Проводив Ирину, Анна Павловна начала пересоставлять свой план с поправкой на время.

От стирки не уйти, она неотвратима. Овощной магазин откладывается, денек еще можно продержаться. То же с прачечной и химчисткой. Остается мытье машины и визит к маме.

Анна Павловна порхнула было в ванную, но телефонный звонок остановил ее полет.

— Здравствуй, Анечка, птичка моя!

— Привет, мамуля. А я к тебе собираюсь!

— Когда приедешь?

— Часа через полтора, ну от силы два.

— Это не страшно, я все равно сегодня дома. А Верочка будет в библиотеке заниматься, опять ты родную дочь не застанешь. Мало ты ей внимания уделяешь, она хоть и университет скоро заканчивает, а все-таки маленькая еще и очень о тебе скучает.

— Мам, да она ко мне только и бегает, мы почти каждый день видимся, ты не переживай. Жди, скоро буду.

— Я, собственно, чего звоню… Тетя Варя сегодня умерла.

— Та-а-ак. — Анна Павловна не расспрашивала, отчего умерла тетя Варя, младшая и последняя из отцовских сестер: Варваре было девяносто. — Та-а-ак, — повторила она. Больше сказать было нечего. — Ладно, приеду — поговорим. До встречи.

«Та-а-ак, — повторила про себя Анна Павловна. — Варя умерла, но мы-то живем!» — и хотя без прежней легкости, но с той же целеустремленностью отправилась в ванную комнату. За стирку взялась тщательно, руки были при деле и дело свое знали.

Не участвующая в этом занятии голова принялась за свое ремесло. И мысли Анны Павловны были историческими.

Когда-то родни было много, и родня была разная. Сестры и братья отца походили и не походили друг на друга. Они как бы несли в себе две породы и четко делились на ту или другую. Одни — белокожие, с мелкими приятными чертами лица, маленькими аккуратными ушами, некрупными, но живыми глазками. Другие — смуглые, носатые, ушастые, скуластые, ротастые, с лицами скульптурной выразительности. Но и те и другие жгучие брюнеты, очень темпераментные, горячие — бешеные, одним словом.

Тетка Марфа, средняя из сестер, была сатана сатаной. Она принадлежала ко второму подвиду — носатому. Нескладная, порченная оспой, до крайности несдержанная, она сама же и страдала всю жизнь от своего вздорного характера, потому что, кроме бессмысленного крика и воплей, ничего не могла предъявить. Защиты-то настоящей у нее не было. И характера настоящего тоже.

Ее муж, которому надоедала теткина блажь, время от времени выставлял ее из дома. И она тащилась с детьми за несколько километров в другую деревню, к своим родителям. Иногда по зиме, по стуже.

Отец ее, дед Афанасий, увидев такое явление, такой непорядок, отправлял немедленно тетку Марфу вспять, к мужу. И та волоклась обратно, в темень, облепленная рыдающим потомством.

Наука не шла Марфе впрок. От случая к случаю ее челночные рейсы возобновлялись.

Когда Анна Павловна позволяла себе проявить несдержанность, отец, внимательно рассматривая ее, говорил:

— Тю, прямо тетка Марфа.

Старшая сестра, Дарья, была самой красивой и приятной из сестер. Красоты ее не мог испортить и глубокий коротенький шрам на виске — Дарью расстреливали белогвардейцы. Расстреливали за брата. Их, группу односельчан, согнали в глубокую балку, построили в ряд и хлестанули по ним из пулемета. Тетка Дарья держала на руках маленького сынишку, с ним вместе и упала. Очнулась среди мертвых, темно уже было. Сама ранена, а малыш убит. Она забрала его и поползла домой. И под дверью до утра кровью исходила — домашние решили, что призрак, боялись пустить.

Она мужественно перенесла утрату и до конца своей не очень долгой жизни оставалась мягкой, доброй, открытой и веселой.

Младшая, Варвара, была властной, хитрой и, как ни грустно признаться, малопорядочной бабой. Маленькая и шустренькая, она пробиралась в сокровенное каждого из большой семьи, пыталась руководить делами и поступками, по возможности и мыслями, направляя их в в русло, которое своим цыплячьим умом считала единственно верным. И направление пыла ее было весьма небезобидным.

Ей категорически не нравилась мама Анны Павловны. Не нравилась, и все тут. Явилась, видите ли, задурила брату — гордости и опоре всего рода — голову, детей ему нарожала, урвав таким образом от нее и ее собственных чад все братнино внимание. Да на черта она нужна? Без нее было плохо, что ли?

Подумаешь, брат одинок и бездетен, а племянники на что? Чем они худы, ее доченьки и сыночек? Ну, учиться не хотят, школы побросали. Велика беда — девки дома сидят. Она сама сидела, исстари так велось. Они же не простые девушки. Они Племянницы. Их замуж с руками-ногами похватают. И без рук-ног тоже. Сына брат в военное училище определил, офицером будет — тоже не жук начхал. Как все было ладно! А тут новая невестка со своими пискунами. Брат возится с ними с ночи до утра, а ее, Варвары, как нет в его жизни.

Варвара все сочла за обиду, все запомнила и стала ждать своего часа.

Но тут грянула война. Варвара самое ценное — любимую швейную машинку — закопала под яблоней на своем деревенском подворье, землю притоптала, слезой оросила, цопнула своих невест непросватанных под мышку и рванула в столицу. А там — в поезд вместе с семьей непослушного брата, и айда на Волгу, в эвакуацию.

Постылая невестка, барыня, имея такую возможность, захватила с собой и кое-что из скудных пожитков своей любимой золовки Дарьи — сама-то Дарья уезжала чуть позже. Варвара с ненавистью посматривала на сестрину швейную машинку, зашитую в тряпку. Едет вот, а ее-то — в сырой земле! И все поглаживала упаковочную тряпку, поглаживала, растравляя себя и страдая по-настоящему — глубоко и сильно.

А на месте уже, когда появилась Дарья, сказала той строго и категорично:

— Я машинку твою везла сюда, так что теперь знай — она моя.

Дарья вязаться не стала, уступила. Но бойцовский дух Варвары играл и вскипал, а мысль о том, что кто-то там ходит под ее яблоней и метром земли жмет, давит на ее кровную, не давала утихнуть душевной боли.

И она заявилась к своей невестке, которая, как ни крути, была сейчас за главную.

— Тоня, хочу все-таки за машинкой своей съездить.

— Варя, да ты в своем уме? Места эти прифронтовые, кто же тебя пустит? Да и зачем, из-за чего? Подумаешь, машинка! Люди на фронте гибнут, а ей — машинка!

Фронт действительно очень быстро приближался к швейной машинке. И она нуждалась в немедленном и безотлагательном спасении.

Варвара снова и снова долбила несговорчивую невестку злыми просьбами о пропуске, об отправке на родину и та, наконец, сломалась. А точнее, плюнула, сказала: «Черт с тобой!» — и отправилась хлопотать.

Но тут швейную машинку оккупировали немцы. И к маме Анны Павловны, которая в те времена была просто Тоней, прибежал свежеобращенный лейтенант — Варварин сын, отпущенный перед отправкой на фронт попрощаться с родными.

Он не прощаться прибежал, он размахивал наганом и кричал, что сейчас пристрелит Тоню как бешеного пса за то, что она хотела сдать его любимую мать в немецкие лапы.

Воина утихомирили, но он поклялся доложить дядюшке о змеином облике его жены — предательницы и врага народа.

И доложил, депешу на фронт послал.

Дядя прочел. И замечание, вырвавшееся у него, сильно озадачило при сем присутствовавших.

— А моя бабка, — сказал он, — говорила, что у нас порода у-умная.

Предпринимались и другие демарши. Уже после войны отец Анны Павловны тихо, уверенный, что дети погружены в школьные учебники, сунул матери какой-то листочек, тетрадный, неказистый на вид. Мать прочла и позеленела. Заволновалась, заметалась.

— Успокойся, — сказал отец. — Ты же видишь, что его отдали мне. Я бы тебе и показывать не стал, но счел, что для сведения тебе полезно узнать, поскольку к ответу я этих друзей призову.

На другой день мать поманила Анну Павловну, тихонько сунула ей загадочный листок, вздохнула и сказала:

— Прочти.

Анна Павловна прочла. И чтение это стало одним из сильнейших впечатлений детства. Вот ведь сколько лет прошло, тридцать уже, наверное, сколько всего забылось — и плохого, и, к сожалению, хорошего тоже. А это помнится. Говорят, дети осознают себя с трех лет, с этого же времени начинают откладываться воспоминания. Но Анна Павловна помнила эвакуацию, хотя, когда началась война, ей не было и двух.

— Для тебя, госпожа министерша, война прошла как апчхи, — разглагольствовала ее коллега Алла Аркадьевна. — Мы-то голодали, на лебеде сидели и пухли, а вы небось лопали за три щеки.

По логике вещей Анна Павловна не должна была голодать. Сама помнит, как давилась ненавистной манной кашей. Она помнит и коржики, которые как великое угощение выдавала им с братом бабушка — по одному раз в неделю. Почему же она их помнит? Вкусные были? Или редкие? И может ли еда так ворваться в детские мысли, чтобы застрять там?

Не голодали они, конечно, права Алла Аркадьевна, как всегда права.

И все-таки не от ума и исключительности появились у Анны Павловны эти полтора года лишних воспоминаний. Война ведь была. Всенародное потрясение.

А в листочке том, написанном безграмотно и коряво, говорилось, что вот-де они, нижеподписавшиеся, спешат сообщить, что жена их достойного брата, съездив вместе с ним в Европу в сорок пятом году, нацапала там ковров с полсотни, фарфору наилучшего и драгоценностей, а также привезла два мотоцикла: один марки «хорлей», другой «БМВ» и корову в запломбированном вагоне.

А также построила своему брату дачу.

Кроме того, что мама с отцом действительно уезжали на месяц в Берлин, побывали в Вене — отец хотел показать жене, да и сам посмотреть заграницу, — в писульке этой ни слова правды не было. А подписана она была теткой Варварой и дядькой Лукой, младшим из отцовских братьев.

Затея, конечно, принадлежала Варваре. Лука не был способен на творчество, и должность его в этой жизни определялась одним словом: Брат.

Он подвизался где-то в отцовском учреждении на двадцатых ролях, но зато вел дневник, в который помещал свои недолгие мысли и куценькие наблюдения. Потом, как всегда это бывает с людьми, которые отирались около чего-то большого в должности прими-подай, ему стало казаться, что это именно он руководил событиями, он вершил судьбами. И Лука, уже когда оба ушли на покой, даже стал спорить с отцом, уточнять и дополнять факты и события, о которых вспоминали, поправлять и корректировать их. И все ссылался на свой дневник. Но никогда его не показывал.

Его последняя жена — бездетная, ротик гузочкой — после смерти братьев тоже все время ссылалась на дневник, пытаясь руководить воспоминаниями. Но почитать его тоже не давала.

Невольно напрашивался вывод, что наш народный герой был размалеван там самыми черными красками и все и всяческие маски с него были сорваны.

Вот эта самая бездетная, ротик гузочкой была у Луки четвертой супругой. Первых трех, подарив им по паре детей, дядюшка оставил на самостоятельное проживание и закалку. Первую — прямо в деревне, отбыв в столицу, двух других уже в самой столице. Сердечная склонность привела его к этой самой — губки гузочкой.

Когда Лука настружил третью пару детей и вытолкнул их на свет божий в самостоятельный полет, отец Анны Павловны отлучил его от дома. Писульку простил, а брошенных детей — нет. И опекал их, сколько потребовалось.

Мадам номер четыре бесновалась: три четверти прелести ее брака оказались утраченными сразу. Мечта о еженедельных родственных чаепитиях с великим человеком засохла и отвалилась. Осталось ежедневное общение с Лукой. Но в общем-то уровень этой парочки был стрижен под одну гребенку, и, по мнению Анны Павловны, их тандем должен был отличаться слаженностью и завидным ритмом, потому что ноги, раскручивавшие педали, были одной длины, а шестерни природной конструкции — равного диаметра.

Лука был младшим. Перед ним шел Денис. Анна Павловна знала о нем только из семейной хроники: Денис погиб еще в гражданскую. Этот вот совершенно не желал быть Братом. Он добывал собственную славу с саблей в руках, на лихом коне.

Следующий — Прохор. Этот был военным и человеком в большой степени самостоятельным. В гражданскую — кавалеристом, но в Отечественную служил в авиации (видимо, в конной авиации, говорила Анна Павловна). Но у этого тоже все было не слава богу.

Когда-то, как и все в то время, сочетался он гражданским браком с теткой Глафирой. Троих детей нарожали, всех вырастили — Анна Павловна любила этих своих кузин и кузена. А когда браки стали оформлять государственным порядком, Прохор с Глафирой начали стесняться идти в загс: не молоденькие вроде бы, не покажутся ли смешными? Так они жались несколько лет. А когда наконец собрались, на авансцену выдвинулась Варвара.

— Проша! За каким рожном тебе расписываться с Глафирой? Ты ж ее не любил никогда. Ты ж вынужденно женился, никак забыл? Потому что Владлен родился.

— Варь, да ты что? Родился Владик, не родился Владик, как женились-то мы тогда? Свадьбу справили — считай женаты. Без попа ведь, нигде не записано. Служил я, сама знаешь. Как вернулся, так и свадьбу сыграли. Владик такой славненький был, сыночек мой.

— Твой… Да что-то на тебя не похож.

— Так он Глаша вылитый.

— Глаша… Да он вылитый Ванька Безручко с нашей деревни.

— Ты что, Варь, сказилась?

— Так вас, дураков, и облапошивают. А как же тебя Груша Нечаева любила, как любила! Ждала как! А ты по Груше как с ума сходил, как сходил!

— Я сходил? Окстись, Варя! Погуляли мы с ней недели две, пока Глашу не разглядел.

— Совсем ты, Проша, забываться стал. Про дочек твоих я молчу — наши у них носы, семейные, тут уж никуда не деться. Но вот Владлен — Безрученок, и все тут. А Груша ведь, Проша, до сих пор по тебе сохнет. Ни сна ей, ни покою. Бедная, бедная. А как бы она тебя холила, как бы ходила за тобой! Как лепешка бы в смальце катался. Зря ты таишься от меня, любви своей огромной на горло жмешь, сердце свое верное до крови в кулаке сжимаешь.

— Варь, так Груше-то, поди, за шестьдесят.

— А ты что, мальчик? Молоденькой, что ль, такая тухлятина нужна? Нечего морду от судьбы воротить. Только бога гневишь!

И ведь охмурила чертовка Прохора! Разменял он квартиру, рассовал всех по углам и выписал Грушу из деревни, великую и неизбывную любовь свою. А через год умер.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.