«Видали мы приюты!»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

«Видали мы приюты!»

По тюрьме ползли слухи. Известия об организации коммуны, пока еще сбивчивые и неясные, возбуждали страстные разговоры. Паханы и воры с меньшим стажем держались единодушного мнения:

— Поиграть захотела ЧК и обожжется.

В двенадцатом номере новость эту обсуждали целый вечер.

Днем вызывали нескольких молодых карманников. Один сразу согласился итти в коммуну. Теперь он стоял перед Шпулькой, страстным ругателем, и глупо улыбался. Старик осыпал его, язвительными насмешками.

— Куда ты лезешь, дурачок? — говорил он презрительно. — Семь шкур будут с тебя драть, до черного поту. Ссучишься разве, а тогда, сам знаешь, — пропал! Видали мы эти дела. Похуже Рукавишниковки будет.

«Рукавишниковкой» старики пугали уже не в первый раз. Кто-то из молодых поинтересовался, что же там было. Шпулька поманил к себе стоявшего поодаль невысокого толстяка.

— Иди-ка сюда, Чурбак! Расскажи, как тебя в Рукавишниковском уму-разуму учили.

Чурбак любил, когда его слушали. Он сел поудобней, снисходительно оглядел молодых и неторопливо стал рассказывать.

Рукавишниковский приют для несовершеннолетних жуликов находился на Сенной площади, около Смоленского рынка, в мрачном двухэтажном здании.

Чурбак попал в приют перед самой войной, когда ему едва исполнилось двенадцать лет. Малый был толст, коротконог, тяжел и в первый же день получил кличку «Чурбак», крепко прилипшую к нему. Упрямством и кулаками он скоро заработал себе равноправие среди сверстников.

Рано утром будил пронзительный звонок. Отделение, смеясь, шумя, улюлюкая, бежало умываться.

Затем собирались на молитву. Надзиратель, судорожно шевеля бороденкой, читал привычные слова торопливым срывающимся тенорком. Сзади, сохраняя внешнее благоприличие, приютские воспитанники занимались, кому чем нравится. Шиворал и Миха Тертый выразительно показывали друг другу кулаки. Чурбак, как и все, вечно полуголодный, косился на дверь, чтобы одним из первых проникнуть в столовую.

После завтрака начиналось ненавистное торчание в классе. Приютские обычаи были суровы: мальчишка, пытавшийся учиться всерьез, считался отступником, и такого изводили всеми средствами.

Чурбака определили в слесарную мастерскую. Ежедневно после обеда он отправлялся в полуподвальное низкое помещение, где стояли вечные сумерки. Высокий тощий мастер бродил среди ребят, как тихопомешанный. Насколько Чурбак помнил, он никогда ничему не учил, на самые обыкновенные вопросы отвечал, как на оскорбление, свирепым рыком и толчками. Но бывали дни, когда мастер неожиданно впадал в страдальческую слезливость.

— Ну, что ты делаешь? — спрашивал он плачущим голосом, подходя к какому-нибудь ученику. — Разве так рубят? Разве так молоток держат? Утопиться от вас мало. Замучили. Затиранили!

Мастер хватался за голову, так и не объяснив, в чем собственно дело, и бежал по мастерской, сея вокруг непонятные жалобы.

В приюте его звали «Малахольным».

В мастерской делали почему-то одни утюги. Чурбака посадили на обрубку. Год с лишним малый стучал молотком и не знал, куда деваться от скуки. Нередко мастер грозился:

— Ну, ты смотри, Чурбак! Баловать будешь — в медницкую переведу!

Медницкая шла у воспитанников за каторгу. Перевода в медницкую побаивались даже самые отчаянные из ребят.

Чурбак стучал молотком и с нетерпением думал о конце работы. Верстак, тиски, наваленные в груду утюги — все это вызывало тоску и отвращение. Малахольного он ненавидел. По звонку Чурбак бежал из мастерской первым.

По вечерам, после ужина, когда воспитанникам полагалось спать, начиналась настоящая жизнь. Докуривали исподтишка наворованные в учительской окурки, играли в карты, рассказывали похабные истории. Загибали кому-нибудь салазки, т. е. гнули какого-нибудь малыша в три погибели, спящих поливали из кружки водой и поднимали насмех. Били, сговорившись, «в темную» лягавых.

До приюта Чурбак воровал случайно и неумело, здесь же его стали учить всем тонкостям ремесла. Возвращенные обратно бегуны рассказывали о кражах и весело проведенном времени. Рассказы возбуждали фантазию и жажду подвигов.

Вместе с Шиворалом Чурбак вылез как-то через форточку на крышу, оттуда спустился в сад, а из сада через забор на улицу. Город спал, базарная площадь была безлюдна. Легко и свободно дыша, приятели свернули в ближайший переулок, и Москва проглотила их, как пылинки.

У Шиворала братья были опытными карманниками. Они ходили в розовых шелковых рубахах и в лаковых сапогах. Чурбака приняли в компанию и на следующий день повели на «деле». В трамвае неопытный Чурбак с трепетом наблюдал, как старший из братьев спокойно заворачивал поддевку какого-то купчика, тогда как другой толкался и лез мимо, отвлекая внимание. Спустя неделю обнаружилось, что Чурбак — вор вообще не из удачливых. При первой же попытке самостоятельно залезть в карман к какой-то необъятной бабище его поймали и здорово намяли бока. В следующий раз вместо бумажника он вытащил записную книжку.

Братья сказали напрямик:

— Работать с тобой нам не рука! Вора в тебе нет! Ищи себе другую компанию.

Чурбак спустился ступенькой пониже. На базарах он стал тянуть с лотков, обирать пьяных, при случае лез и в карман. Удачи не было. Вскоре его поймали и опять водворили к Рукавишникову.

На этот раз Чурбака, одаренного музыкальным слухом, начальство определило в приютский оркестр. Он дул в кларнет с наслаждением. Звуки будили в нем радостное волнение. Щеки его раздувались, глаза становились влажными, и вся его фигура выражала в такие минуты блаженство. Но даже музыка не могла скрасить серых и тягостных дней.

Как-то во время обеда заглянул сам Рукавишников. Это был известный богач, о котором по Москве ходили анекдоты. На базарах он бил у баб горшки и платил не считая. Скупал нательные кресты людей, наложивших на себя руки. В ресторанах мазал лакеев горчицей и давал баснословные суммы «на чай». Приют на Сенной площади был одной из таких его причуд.

Кругленький, пухлый человечек с огромной лысиной ходил между столами и сладко улыбался. Он торопливо крутил головой из стороны в сторону и высоко поднимал брови, словно раскрывавшаяся перед ним картина была полна чудес.

По случаю приезда «благодетеля» воспитанников кормили блинами со сметаной.

Чурбак макал в чашку блин и следил глазами за ненавистным толстяком. Он не мог бы сказать, почему этот человек возбуждал в нем яростную злость, но, глядя на него, чувствовал, как дрожат ноги. Лучезарный старик Рукавишников подсел рядом и ласково спросил:

— Ну, как, сынок, живется? Доволен ли? Хорошо ли кормят? Слушаешься ли воспитателя?

Вместо ответа Чурбак неожиданно для самого себя что есть силы шлепнул блином по сияющей лысине.

По розовому лицу потекли мутные жирные струйки. Старичок втянул голову в плечи и мелкой трусцой побежал к двери. Вслед, как по уговору, стаей полетели блины. Столовая выла, гремела, рычала и улюлюкала. Грохались об пол ложки, тарелки. В приюте часто вспыхивали такие на первый взгляд бессмысленные бунты. Чурбака качали как героя.

К вечеру его перевели в «Грачевку».

Непонятным этим именем назывался соседний с приютом дом, в верхнем этаже которого помещались карцеры. Властителями дома были Усан и Мося — люди страшные. Усан был тощ, высок и непомерно силен. Мускулистые его руки сжимали крепче тисков. Мося же был вдохновенно свиреп. Бил он людей с наслаждением, говорил же всегда тихо и даже умильно. Пороть начинал с причетами, а, выпоров, любил пофилософствовать.

— Ну что ж, друг, — вопрошал он, — сладка наука-то? Или, может, послаще хочешь? Ничего, милой, потерпи! Без лозы никакое учение нейдет. Вырастешь — благодарить будешь.

Мося и Усан били Чурбака скрученными полотенцами. Пять дней Чурбак лежал в карцере пластом. Выйдя через месяц из «Грачевки», он долго не мог забыть полученной там «науки».

Через два года у Чурбака кончался срок.

Не чувствуя большой склонности к воровству, малый помышлял о работе музыкантом.

И вот Чурбак с рекомендацией приютского воспитателя явился к предпринимателю.

Его встретил рыхлый бородач с припухшими от запоя глазами.

— Ну, ладно, — сказал он, — придется тебя поддержать. Я дам тебе кларнет и отправлю с оркестром в Орел. Потом сосчитаемся.

Чурбак не знал, что между приютским начальством и бородачом Калгановым существовал договор о поставке дешевой рабочей силы. Получив кларнет, денег на железнодорожный билет и рубль на харчи, он уехал в Орел.

Работа музыканта оказалась значительно тяжелее, чем он предполагал. Дни поглощались бесконечными репетициями, вечера — публичными выступлениями. Свободного времени не было ни минуты. Жалованье на руки не выдавалось. Из хозяйских рук время от времени перепадали гроши, которых нехватало на самое необходимое. Ютился Чурбак на постоялом Дворе, питался в «обжорке». В сизом махорочном дыму среди беспорядочного говора и брани он наскоро глотал подогретые щи и побольше налегал на хлеб. Водкой по бедности Чурбак «баловался» редко.

Жизнь проходила стороной. По вечерам к летнему саду, где Чурбак играл в оркестре, подкатывали лихачи. Из высоких колясок выпархивали нарядно одетые женщины в сопровождении подгулявших купцов. Звучал смех, мелькали улыбки. В ресторанах звенела посуда и метались от столика к столику официанты. Чурбак мрачнел и старался не замечать окружающего.

Радостью изобиловала жизнь только для немногих избранных. Чурбак был молод. Ему хотелось прокатиться на лихаче или сесть за опрятный ресторанный столик и потребовать хороший ужин. Девичий смех будил в нем тревожное волнение. Но он был прикован к своему кларнету, точно каторжник к тачке.

После трех месяцев работы он возвратился в Москву без копейки в кармане. На трамвайной остановке Чурбак встретился с приятелями по приюту. Их сапоги и шелковые рубахи ослепляли новизной. Чурбаку стало стыдно своего изношенного пиджака и порванных ботинок. Он прятал за спину узелок с бельем и виновато улыбался.

— Ну, каково живешь, браток? — спрашивали его. — Чем промышляешь?

Простодушный Чурбак честно рассказал о своей работе.

— Ну и чудак же ты, Чурбачище! — откровенно посмеялись над ним.

С ним внезапно заговорили снисходительно и насмешливо, издеваясь, как над мальчишкой. Чурбак избегал глядеть в глаза собеседников, и в его груди накипала обида.

Приятели толкались у остановки не зря. Они «торговали» какого-то генерала, солидного, тучного.

— Придержи! — шепнули Чурбаку.

Чурбак «придержал», мешая генералу пройти в дверь вагона. Пользуясь толкотней, товарищи сделали свое дело.

Через час все они вместе с Чурбаком сидели в шалмане за столом, уставленным снедью и бутылками. На долю Чурбака пришлось свыше двухсот рублей. Полупьяный Чурбак смеялся над своим музыкантством.

С годами он стал опытным «ширмачом».

— Значит, ежели коммуна на Рукавишников дом похожа, так для нашего брата вроде университета выходит… — со смехом сказал бойкий молодой парень.

— Как раз, — одобрил Чурбак.

Он похлопал собиравшегося в коммуну паренька по широкому деревенскому плечу:

— Ишь, уши развесил! В коммуне посидишь, небось, губы-то подберешь. Там, брат, научат насчет картошки дров поджарить.

Старый Шпулька повторял:

— Видали, видали мы приюты!