Бродяжий бог — Балдоха

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Бродяжий бог — Балдоха

Коммунар Китя стоял, прислонившись к стволу высокой сосны. Первые по-настоящему теплые весенние лучи уже начали вытапливать из нее густой и острый запах смолы.

Недалеко, у церкви, деревенские ребятишки катали крашеные яйца. Мужики, расположившись на траве, на припеке, пили водку, о чем-то громко спорили и крепко ругались. От возбуждения и выпитой водки их лица были потные и красные. Из церкви выходили нарядные бабы, торопливо крестясь, отряхивая на ходу пышные подолы.

Китя недвижно простоял полчаса, час. За это время мальчишки успели уже несколько раз подраться, мужики дважды посылали за водкой, опустела паперть.

А весеннее солнце, Балдоха — бродяжий бог, попрежнему пригревает, свистят стрижи, небо такое, что глаз отвести нельзя. Где-то, грохоча и воя, летят стремительные поезда, над ними пылают то солнце, то теплые южные звезды. Велика земля. И нет сейчас вокруг Кити тюремных стен, никто не следит за ним. И вдруг, еще не веря самому себе, он делает шаг, другой. И чем дальше уходит Китя от коммуны, тем ноги его идут быстрей, ему становится все легче и легче под теплыми лучами весеннего солнца.

Так началась первая весна в коммуне.

В день ухода из коммуны Кити Мелихов догнал идущего со станции Беспалова и пошел рядом с ним.

Широкая, ладно сложенная фигура Беспалова дышала силой. Его коричневые пытливые глаза, волнистые волосы привлекали внимание костинских девушек. Но Беспалов с ними не водился.

Все его движения и жесты были уверенны. Говорил он отрывисто и твердо. Казалось, этот человек крепко знает свое место и положение в жизни. Но это только так казалось.

— Золотая погодка, Беспалыч, — благодушно заговорил Мелихов, поглядывая на оттопыренный полбутылкой карман Беспалова. Тот засопел — понял, что водка замечена. В коммуне шли разговоры, что Мелихов собирается накрыть кого-нибудь с поличным и изгнать из коммуны за пьянство в острастку другим. Воспитателей действительно не на шутку тревожило усилившееся к весне пьянство.

— Если такая погодка недельку-другую постоит, — продолжал Мелихов, — всей коммуной на Клязьму двинем. В лодки сядем, гармонь добудем, а тетю Симу заставим пирогов напечь.

Беспалов беспокойно озирался. Ему хотелось поотстать, незаметно вышвырнуть водку в кусты, а Мелихов шел, не отставая, говорил о том, как интересно, весело, замечательно будет жить коммуна летом.

«Ну, говори прямо, не канитель, — думал Беспалов, — все равно видишь посудину, усатый чорт».

Бутылка предательски булькала. Путь от станции до коммуны казался Беспалову необыкновенно длинным.

А Мелихов говорил уже о карасях:

— В пруду у нас караси зимовали. Вот потеплеет вода, мы бредень на плечи, корзину в руки да в пруд. Тишина, понимаешь. Лягвы — и те примолкли. Бредень сухой еще, не хочет окунаться в воду. А мы идем глубже и глубже. И вот тянем… В мотне трава, тина, а в ней поблескивают караси. Горбатые, ленивые, жирные. Будем бродить, Беспалыч?

— Непременно, Федор Григорьевич, — выдавил из себя Беспалов.

— А малина поспеет — всей коммуной пойдем по малину, — размечтался Мелихов.

«Старая ищейка, пройдоха и ехидна, — злобно думал Беспалов. — Чего ты, скажи на милость, выматываешь жилы? Ведь вышвырнешь из коммуны на первом же собрании. Ну, поймал, ну, отними водку, ну, выгоняй, как полагается по закону, но зачем же измывательство?»

Заметив, что парень помрачнел, Мелихов переменил разговор.

— Я недавно излечился от хронического насморка, — говорил он. — И вот, представь себе, открылся мне удивительный мир запахов.

Беспалов громче засопел и скосил глаза: «Подъезжает. Сейчас — прощай, бутылочка».

— И вот частенько, Беспалыч, слышу я, разит от тебя сивушным духом.

— Я не пью, — нагло сказал Беспалов.

— Я не говорю, что ты льешь, а только вот пахнет. Знавал я одного часовых дел мастера. Тот всех уверял, что ему зуб пломбировали и какой-то дряни туда напихали, и с тех пор от него разит перегаром, а сам он по условиям своей деликатной профессии спиртного-де в рот никогда не берет.

Беспалов смолчал, с ненавистью сжимая рукой булькающую бутылку. Захотелось нагрубить Мелихову.

— Что это у тебя в кармане булькает? — простодушно спросил Мелихов.

— Это… уксус, — растерялся Беспалов, хотя все время ожидал подобного вопроса.

— Молодец, хвалю… Мне как раз сегодня уксусу недоставало. Страсть люблю квашеную капусту с уксусом. Сейчас зайдем ко мне, и ты одолжишь мне полстаканчика…

— Да что же это такое! — не своим голосом взвыл Беспалов. — С чего же это вы из меня дурака-то строите? Что я, один, что ли, пью? Да пропади она пропадом, треклятая!

Бутылка, блеснув в руке Беспалова, с треском ударилась о пень и разлетелась на множество осколков.

— Эх, и горяч, — качал головой Мелихов. — Если бы тебя с Мишей Накатниковым связать по ноге да пустить по воде — ни один другого не перетянет…

По опыту своей прошлой работы в детдомах Мелихов знал: наступило самое опасное время. Большинство побегов из детдомов, колоний и изоляторов падает на весенние месяцы.

Как-то переживет весну коммуна?

Он не знал еще об уходе Кити. Да и не опасался за него. Беспокоили его Умнов, Беспалов. Особенно Беспалов. Он видел, что парень мечется, тоскует, пьянствует.

«Горячий парень… А хорош, может быть толк. Лишь бы весна не подкузьмила», думал Мелихов, придя домой и вспоминая подробности своего разговора с Беспаловым.

Из Костина неслись пьяные, праздничные песни. Высокие девичьи голоса звенели в воздухе. Мелихов открыл окно. Далеко над лесом узкой багровой каймой потухал закат. Он ясно представил себе недалекую, расцвеченную вечерними огнями Москву, представил, как оттуда сейчас, звякая буферами, отходят составы дальних поездов на Севастополь, Батум.

Да, это была отличная поездка, когда он весь детский дом имени Розы Люксембург повез в Крым. За месяц ребята посмотрели все достопримечательности, загорели, поздоровели, не было ни одного побега.

Прошедшей зимой он случайно услышал накрепко запомнившийся разговор. Худосочный, низкорослый парень мечтательно говорил кому-то, стоящему за углом флигеля:

— Перезимуем в коммуне, миляга, а как засветит Балдоха — бродяжий бог, — прости-прощай, подруга дорогая.

— Дотянем, — ответил ему чей-то простуженный голос.

Мелихову показалось, что это был Беспалов. Вспомнив этот разговор, Федор Григорьевич со стуком закрыл окно, круто повернулся спиной к нему и сказал:

— Посмотрим.

Спал он в эту ночь плохо: ему мерещились пустые скамьи в столовой, нераскрытые постели, осиротевшие верстаки в мастерской, пробирающийся на станцию Беспалов.

И не напрасно тревожилось его сердце об этом парне. Беспалов почти готов был сделать то, чего так опасался Мелихов. Не потому, что Мелихов заметил его с бутылкой и мог поставить вопрос о нем на общем собрании — он не верил в себя. в свою пригодность для здоровой, честной жизни.

Отца Беспалов не помнил. Знал, что жили они раньше где-то около Гродно, во время войны бежали оттуда, отец умер в дороге от простуды… После смерти матери Беспалов попал к дяде — сапожнику. Мальчишка жил среди взрослых, никому ненужный, предоставленный себе. Во вторник дядя садился за работу и всю неделю корпел с шилом и дратвой в руках, в субботу парился в бане, в воскресенье «гулял» и пел песни, в понедельник лежал и охал, а на утро вторника начинал новую неделю. Беспрерывной чередой вступали в жизнь сапоги, штиблеты, женские туфли — и не было этому конца.

Дядя жил недалеко от Грачевки. Квартал Сухаревских лавочников и всякой темной братии был школой Беспалова.

Начал Беспалов с общественной водогрейки, где собирались такие же мальчишки, как и он. Играли в «стенку» на картошку, потом стали играть на деньги.

Как-то дядя дал ему рубль и послал за табаком. Лавчонка была маленькая и тесная, в одном углу отпускали товар, в другом была касса. Хозяин торговал по старинке, без чеков. Постоял Беспалов за народом, подошел к прилавку:

— Уплатил!

А у самого пот даже на кончике носа выступил. Хорошо, что хозяин и не взглянул на мальчика, отпуская товар, а то заметил бы неладное. Словно по горячему, прошел Беспалов до двери. А потом — ничего.

С тех пор — пошло. Начал пропадать из дому недели по две. Потом и совсем ушел. И потянулась для Беспалова потайная тропа через кражи, притоны, тюрьмы.

Однажды он попал в Беклемишевский приют. Там занимались садоводством, по мнению сердобольных дам-патронесс — самым христианским и благоуханным из всех человеческих дел. Детей заставляли поливать цветы и одновременно в этом ангельском занятии омывать свои падшие души. Беспалов сопел, гнулся, таская пудовые лейки, и до поры до времени молчал. Но когда бритый, похожий на солдата «дядька» ударил его по щеке за примятые анютины глазки, он не стерпел и, сговорив десяток ребят, ночью ушел с ними из приюта.

Незадолго до революции Беспалов последний раз вернулся к дяде и поступил в типографию. Был он на побегушках: носил клише, покупал ханжу для мастеров. Раз сорвался с подножки трамвая и пролил вонючую драгоценность… И опять побои. После них он уже ни в типографию, ни к дяде не вернулся.

В революцию Беспалов жил словно в каком-то длительном, радостном чаду. Он самозабвенно шнырял среди праздничных толп, дивясь невиданному развороту событий. Вот это — настоящая жизнь, вот это — не заскучаешь! То изловили околоточного, то зажгли судейские бумаги, то арестовали какого-то туза!

— Так их!.. Лови, круши толстопузых!.. — увлеченно кричал он, пристраиваясь к переполненному вооруженными людьми кузову грузовика.

Но надо было жить. А золотопогонные и толстопузые попрежнему ездили в рессорных покачивающихся колясках… И опять заскучал Беспалов. Он отыскал своих приятелей и начал промышлять на вокзалах «по берданкам». Утащенные и срезанные мешки и чемоданы сбывали на Хитров рынок.

За Николаевским вокзалом был дворик, где обосновался шалман. Беспалов проводил там иногда дня по три подряд. Нюхал кокаин. Жадничал, торопясь уйти в сказочные страны, занюхивался до обмороков.

В двадцатом году Ванька Прозоров, по прозвищу «Клиент», пригласил Беспалова на серьезное «дело». Беспалову было тогда восемнадцать лет.

Намечено было вывезти шелковую пряжу с фабрики Каверина. Операция подготовлялась на широкую ногу: нанят был ломовой обоз, а для «подвода» поступила на фабрику сожительница Клиента. Через нее выяснили, что главные корпуса охранялись сторожами, которые по ночам обычно спали. Склад примыкал к саду, через него и проникли взломщики. Одного только не учла наводчица, что накануне для рабочих была привезена зарплата и в контору, которая отгораживала склад от корпусов, был посажен милиционер.

Сначала все шло как по маслу: вскрыли кладовую, начали выносить товар. Минут через сорок несколько возов было нагружено, оставался еще один. И как раз в это время милиционер, выглянув в окно, заметил неладное и прокрался к сторожам. Поднялась тревога.

— Стой! — кричали сторожа, забегая с разных сторон. — Стой! Стрелять будем!

Воры бросили пряжу и притаились за дверью. Охрана наседала:

— Вылезай! Пристрелим!

Воры вышли поодиночке. Убежал только тот, кто стоял «на стреме». Пойманных заперли в конюшню и приставили двух часовых.

Ночь тянулась невыносимо долго. Клиент ругался вполголоса. Беспалов с тоской вспоминал о кокаине.

Часам к восьми утра со двора донеслись глухие голоса. Они то замирали, то усиливались. Беспалову стало страшно.

Пленников вывели на двор. Тысячная толпа рабочих встретила их гневным гулом. Перед конторой на столе стоял директор фабрики. Арестованных поставили рядом, лицом к народу.

Два мира — созидателей и расхитителей — стали друг против друга. И увидел Беспалов в глазах рабочих свой приговор: нет снисхождения! Увидел и удивился: «Чего они?.. Не у них воровали… Казенное…»

— Товарищи! — начал директор. — Советская республика в клещах. Пролетариат напрягает последние силы, чтобы справиться с белопанами и контрреволюцией. Ваши братья, мужья и отцы на фронтах кровь свою и жизнь отдают за революцию. А нам разве легко? И нам здесь нелегко! А тут проползают к нам ночью разные гады… и тащат… Вот они, полюбуйтесь!..

Толпа заревела. Беспалов покорно вобрал голову в плечи.

— Смотрите, — продолжал директор, — они не от горькой жизни воруют. Вон у одного хромовые сапожки, а на другом — лисья поддевочка. Паразиты — вот кто они! Тащат у рабочего последний кусок из глотки.

Слова утонули в новом взрыве голосов. Велико было возмущение рабочих. Кто знает, чем бы мог кончиться для четырех воров этот суд-митинг, если бы на стол не поднялась пожилая ткачиха в белом платке. Она властно подняла руку, останавливая шум.

— Нас хотели обидеть. Нам, Советской республике, подкоп делали. Тяжелый это грех, нет слов. Но посмотрите на них — все они люди молодые. Жизнь-то вся впереди. А спросите у них: а их отцы не на фронте? Отцы на фронте, а мы хотим ихних ребят здесь… — работница всхлипнула, — негоже, негоже будто… Надо сердце-то придержать. Так бы обдумать, чтобы к пользе парней пристроить, а не то, что зря кричать.

Она оглянула двор, густо набитый народом, и слезла с трибуны. Кое-где работницы сморкались в платки. Ткачи угрюмо слушали.

Беспалов почувствовал всем существом: гроза прошла. Но к радости примешивалась новая непонятная тревога.

А с вышки командовали:

— Ведите их в Чека, там разберутся.

Рабочие высыпали за ворота. Здесь некоторые начали отставать, а другие еще плотнее сомкнули кольцо вокруг арестованных. Встречные останавливались, расспрашивали. Узнав, в чем дело, они присоединялись к шествию. Многие открыто заявляли, что незачем водить, отнимать у Чека время. Охрана смекнула, что в случае чего ей, пожалуй, напора не выдержать, и неожиданно свернула за угол в ближайшее отделение милиции.

Беспалов с трудом разбирался в пережитом. Он твердо знал — жизнь была на волоске. Но ему оставили ее. Почему? Подарок? Но тогда все было просто: «покорнейше вас благодарим». Нет, тут было что-то другое, особенное, налагающее какие-то обязательства. Ткачиха в белом платке говорила о пользе: «Польза может получиться». «Какая такая польза?» недоумевал Беспалов. Он так и не разобрался во всем этом.

Его осудили на десять лет. Он не упускал ни малейшей возможности выбраться из заключения. Понадобился как-то водопроводчик. Беспалов сейчас же вызвался, проканителил два дня, на третий сбежал.

Не удалось — вернули. Позднее, на третьем году отсидки, он обработал «сухаря».

К этому времени происшествие на фабричном дворе было хоть и памятной, но зажившей раной. Временами, правда, она глухо ныла и выводила Беспалова из равновесия, но самые подробности того страшного дня представлялись теперь как бы со стороны.

«Сухарь» попался из деревенских, по первой судимости. Приехал он в Москву с Волги. Застрял, прожился и остался без копейки. Попытался смошенничать и попался. В домзаке он окончательно пал духом и, по-бабьи распуская губы, сокрушенно нюнил:

— Ой, братики, и что же это будет такое? И до чего это я достукался? Братики, а?

Беспалов оглядел парня, и в его острых глазах блеснули искорки. Улучив минуту, когда рядом никого не было, он подсел к парню и дружески сказал:

— Эй, вахлачок! Чего размок? Не нравится — к ворам попал? Да, брат, теперь «прощай, поля родные!»

Парень на минуту поднял голову и снова поник.

— Но все-таки постараться можно, — таинственно сказал Беспалов, — Глазное, тебе сейчас верного друга нужно найти. А если будешь сидеть да пыхтеть, никогда не вылезешь!

— А чего же я буду делать? — оживился парень. Надежда промелькнула на его лице.

— Потрудиться надо, — вслух соображал Беспалов, как врач, который назначает лекарство. — Езжай в Ленинград, в исправительный дом. Там мастерские, поработаешь — и на сердце отляжет и сократишь себе… Только нужно кого-нибудь за себя здесь оставить, сразу не переведут.

Малый смотрел в рот своему утешителю глазами кролика.

— Вот бы, правда… — мечтал он. — Друг, устрой! Заслужу тебе!

Беспалов медлил, будто колеблясь, потом махнул рукой.

— Ну, куда ни шло, пользуйся. Жалко мне чего-то тебя стало: теленок! Попрошусь — может, запишут в Ленинград, потому я давно здесь. А ты катай под моей фамилией. Поработаешь с месяц, тебя и выпустят, а то здесь сидеть тебе долго…

Парень преданно выслушал все наставления Беспалова. Дело удалось. «Сухарь» уехал, а Беспалов вызубрил его «биографию».

Сорвалось все уже после суда.

На суде Беспалов изобразил неиспорченного, простецкого малого, играл на полном раскаянии:

— Виноват, товарищ судья. Сам не знаю, как вышло, — голодный был.

Дали два месяца условно, а «сухарь» уже отсидел три. На другой день Беспалова должны были освободить, но ввиду закрытия мастерских из Ленинграда вернули партию. «Сухаря» вызвали для опроса, а он расплакался и все открыл.

Беспалов был в страшной обиде на деревенского дурня. Он чувствовал себя жертвой. Он внушал себе, что хотел выйти на свободу для того, чтобы бросить воровские привычки, начать жизнь по-новому. Он обращался мысленно к старой ткачихе. «Вот видишь, — упрекал он ее. — Хотел выбраться, хотел пользу приносить, а… не дают, не пускают. Значит, я не виноват буду теперь!»

В Бутырки приехали делегаты из Болшева. Беспалов слыхал о коммуне раньше, но смутно, никогда не думал о ней. Ему предложили пойти в коммуну. От неожиданности Беспалов согласился.

Он шел в коммуну вместе с партией других парней и так же, как все они, говорил, что жить там не останется, при первой возможности сбежит. Но где-то в глубине души таилась уверенность: будет жить, будет работать, некуда и незачем бежать…

Только первый день в коммуне жил Беспалов с легкой душой: потянули старые привычки, они требовали денег. Трудно было доставать кокаин, достать можно было только водку, почти каждый день выпивал Беспалов. И не было сил прекратить это. Вот чего не учитывала старая ткачиха…

Утром стало известно, что ушли Китя и еще один парень — Прохоров.

«Началось», подумал Мелихов. Он торопливо прошел к Сергею Петровичу.

— Слыхали? — спросил он.

Сергей Петрович кивнул головой и отвернулся, но от Мелихова не ускользнуло выражение растерянности на его лице.

— И Беспалов, и Умнов, да и другие туда же смотрят, — сказал Мелихов, махнув рукой.

В то же самое утро Сергей Петрович уехал в Москву.

В Москве он рассказал Погребинскому о своих сомнениях и об идее Мелихова — свозить ребят на юг. Погребинский только что приехал откуда-то, пыльный, грязный, и, умывшись, стал переодеваться.

— Курорт, говоришь, — переспросил Погребинский, прищуриваясь. — В Сочи или Мацесту? Может быть, лучше в Ниццу, а? Там цветов больше и вино маркой выше.

Лицо Сергея Петровича потемнело. Погребинский быстро переменил тон.

— Не думаю, что нам придется везти наших ребят на курорт, — сказал он. — Мы достаточно прощупывали эти дела. Облазили десятка два домов для малолетних правонарушителей! Там и кормежка, и уход, и учеба, и производство, а ребята бегут. Почему бегут? Установка как будто правильная. Но тут надо вдуматься: одно дело установка, а другое — практика. Практика же нередко такова, что учебная программа и план внешкольных игр, бесед, занятий рассчитаны почти на все время. А «трудовыми процессами», производством занимаются между прочим. Не умеют сделать так, чтобы парень почувствовал, что производство ему действительно нужно. А энергии у ребятишек много. Вот ребята и ждут: чуть-чуть пригреет солнышко — они в бега. А чтоб они не бегали летом, их норовят на дачу, на лоно природы. «Романтики побольше, похождений». Романтика-то нужна, да не та.

— Мелихов прав в одном, и тут я с ним согласен полностью, — сказал Сергей Петрович. — Весна несет добавочные трудности и испытания. Ребята могут податься в бега. Китя — какой парнишка, и то… И с этой точки зрения курорт — не плохое дело.

— Курорт, курорт, — повторял Погребинский. Он размышлял о чем-то.

— На днях Мосздрав передает коммуне крупный заказ для столярной. А обувная будет работать для армии — слышишь, Петрович? Вот какой курорт, думается мне, нужен теперь коммуне. Это не путевка в Мацесту. Это каждый парень оценить может. Шуточное ли дело — заказ на тысячи рублей! Наша задача — чтобы каждый болшевец понял: сорвать, провалить, не выполнить заказ — значит осрамить коммуну, подорвать к ней доверие государства. Чтобы парень и ночью, во сне, боялся, как бы этого не случилось. Вот какие должны создаваться традиции, вот какая нужна нам романтика. Как думаешь, Петрович? Пожалуй, тогда не побегут! А если ушел кто — это наша вина. Но насчет того, чтобы ребятам весной подышать, — это, разумеется, сделать нужно.

Сергей Петрович возвращался в Болшево с вновь обретенной уверенностью.

Внешне коммуна продолжала жить уже сложившейся за зиму жизнью. Работали мастерские: сапожная, столярная, слесарная, весело грохотала кузница. Но весна с каждым днем все настойчивее заглядывала в нее. Ребят тянуло из надоевших за зиму спален на улицу, на солнце.

Лучшим кузнецом считался Королев. Совхозные и костинские извозчики за хорошую ковку лошадей полюбили его, деревенские ребята с ним не дрались. На вечеринках Королев был желанным гостем.

— А, Король! — встречали его. — Кузнец веселый!

В гостях у Филиппа Михайловича рядом с развязным, самоуверенным Королевым Умнов был словно на отшибе. Придет, сядет в уголке, и вид у него такой, точно он на всех сердится.

— Санько, — лукаво подмигнет ему Филипп Михайлович, — иди чай пить!

— Не буду, — хмуро ответит Умнов, а краем глаза следит за Королевым и Шуркой, дочерью Филиппа Михайловича, стройной, красивой девушкой.

— Санька, помоги подняться ему.

Шурка весело смотрит на Умнова. От ее взгляда и оттого, что Филипп Михайлович зовет дочь Санькой, а его Санько, Умнову становится радостно. Ему хочется подойти к Шурке и взять ее за руку.

И вот однажды Умнов не выдержал этого соблазна. Он встал и, не видя угрожающих взглядов Королева, подошел к Шурке.

— Саня…

Больше Умнов ничего не успел сказать. Королев грубо оттолкнул его и сел рядом с Шуркой.

— Сколько, Саша, лошадей подковываешь? — с издевкой спросил он и подмигнул Шурке.

Умнов покраснел до слез. Кровь обожгла щеки, лоб, шею.

— Спросите, Шурочка, у него лично, — язвительно посоветовал Королев.

— Уйди! Ударю! — вдруг закричал Умнов.

Королев вплотную подошел к нему и весело, напирая на каждое слово, сказал:

— У трусливого, Саша, нож не режет, а у храброго и шило берет.

Умнов почувствовал, как у него вздрагивают губы и сжимаются кулаки.

— Вор! — почти взвизгнул он.

— Замолчать! — рявкнул Королев. — Здесь все воры! Шурочка, не волнуйтесь! Все будет в порядке. Саша, оставь эту крышу!

Умнов сложил пальцы в кукиш:

— Видал?

— Зашибу! — взревел Королев.

Умнов странно качнулся и, опустив низко голову, вышел.

На другой день он пришел на работу раньше всех. Дядя Павел готовил ножи для фабрики «Парижская коммуна», а Саша взялся за ковку лошадей. Лицо у него было бледное, глаза злые.

— Дядя Павел, десять лошадей сегодня дашь мне подковать?

— Чего это тебе захотелось? — удивился инструктор.

— Хочу десять. Двенадцать хочу.

— Мне-то что — действуй.

И стал искоса наблюдать за Умновым: «Куда это парень оглоблю загибает?»

Ковал Умнов в этот день так: возьмет все инструменты и работает, не отходя от копыт. Не разогнется, покуда не подкует все четыре ноги.

К приходу товарищей в кузницу он успел уже подковать трех лошадей.

— Ну, герой, здорово! — крикнул Королев.

— Мое тебе! — грубо и нехотя ответил Умнов.

Королев засмеялся и передразнил:

— «Мое те-бе». А вчера-то…

— Чего тебе от меня надо? — Умнов держал в руках старую подкову.

Королев вырвал подкову.

— Петухи! Чтоб этого больше не было, — крикнул дядя Павел. — И не стыдно тебе, Королев? Верзила! Умнов, лошадь привели.

— Я подкую, — заторопился Королев. — Где мой ручник? Дай-ка сюда, — и он протянул к Умнову руку.

— Нет, не выйдет это дело.

В первый раз за время работы в кузнице отказывались дать Королеву лучший ручник.

— Дай! — грозно наступал он на Умнова.

— Не дам.

Королев попробовал вырвать, но Умнов цепко держался за молоток.

— Дядя Павел, Умнов ручник не дает, — пожаловался Королев тоном избалованного любимчика.

Он был уверен, что Умнов будет поставлен на свое место.

— Возьми другой, — рассудительно сказал Королеву дядя Павел.

Королев до вечера не произнес ни слова. За день он подковал семь лошадей, а Умнов — десять.

Вечером в сенях дома Филиппа Михайловича Умнов встретился с Шуркой. В сенях пахло старыми хомутами и куриным насестом. Этот запах и поскрипывающие половицы под ногами последние дни особенно сильно волновали его. И теперь, когда рядом с ним стояла Шурка, он молча попытался обнять ее. Но Шурка легко выскользнула из его неумелых рук и угрожающе громко стукнула дверным запором.

— Дома отец? — глухо спросил он, чтобы как-нибудь скрыть свое замешательство.

— К отцу пришел?

В голосе Шурки слышалась явная насмешка. Умнов решительно двинулся к ней. Шурка распахнула дверь и, стоя на пороге, сказала:

— К отцу ходи, а со мной без пряников не заигрывай.

— Ладно, — сказал он и ушел.

А итти было некуда. Горькая обида легла на сердце, и весь день напряженной работы показался ему ненужным. Он шел, не думая и не замечая дороги. Потребность движения тянула его вперед. Теплый вечер обступал запахами, от которых слегка кружило голову. Хотелось одиночества, тишины.

— Саша!

Умнов вздрогнул от неожиданности. Перед ним стоял Накатников.

— Куда, Саша?

— За пряниками, — усмехнулся Умнов и, махнув рукой, пошел дальше.

— Вертай обратно, а не то я тебе дам фунт сушеных.

— Уйди.

Но Накатников крепко схватил его за плечи, тряхнул и повернул обратно.

Час тому назад, гуляя на станции, Накатников обратил внимание на странное поведение Беспалова. Парень угрюмо сидел на самом краю деревянной платформы и пропускал один поезд за другим.

«В Москву собрался, кто его мог отпустить? — размышлял Накатников. — А если не думает ехать, чего он тут сидит, точно прикованный?»

Накатников подошел к нему и спросил:

— Чего сидишь?

— В Москву подаюсь.

— Да ведь ты, голова-садова, три поезда пропустил.

Беспалов ничего не ответил.

— А зачем тебе в Москву? По увольнительной?

— Из коммуны ухожу.

Накатников рассердился.

— Дурак… Ну и дурак, — сказал он.

Беспалов не ответил.

— Пойдем, а то к ужину опоздаем, — сказал небрежно Накатников.

Беспалов встал и покорно пошел за ним.

А вот сейчас точно так же шел рядом с ним Умнов.