Сват
Сват
Леха Гуляев крепко привязался к Тане — племяннице Разоренова. Когда пришла весна, он часто встречался с ней на Клязьме, ходил гулять в лес и на шоссе, щеголяя перед Таней городскими словами и обычаем ходить под ручку, соединив ладони.
Голубятню в последнее время Гуляев совсем забросил; за голубями ухаживал Чинарик; примерно, раз в неделю он «докладывал» Гуляеву, какие голуби пропали и какие прилетели от чужих хозяев.
— Обмени, — коротко приказывал Гуляев и сейчас же забывал о голубях.
Летом Гуляев узнал, что Таня беременна. Он узнал из третьих уст — от Насти, дочери Василия Разоренова, двоюродной сестры Тани. Таня стыдилась сама сказать ему об этом. Пораженный известием, Гуляев побежал к ней. Таня подтвердила и заплакала. Уже вся деревня знала о позоре. Мать грозилась выгнать Таню из дома, а дядя Разоренов, завидев племянницу, отвертывался от нее.
Новость ошеломила Гуляева; он еще надеялся, что, может быть, тут какая-нибудь ошибка. Пробормотав что-то невнятное и не глядя в набухшие, покрасневшие от слез глаза Тани, он торопливо распрощался с ней и убежал в коммуну. Но и там встретили его разговорами о таниной беременности.
— Попал, дорогой… — добродушно протянул Осминкин. — Придется жениться. Не отвертишься.
— Мне? — возмутился Леха.
— А то кому же? Мне, что ли?
Он не выходил из коммуны, чтобы не встретиться случайно с Таней, и злился, когда ему было скучно без нее. Женитьба представлялась ему страшным и бесповоротным событием, после которого он навсегда утратит возможность распоряжаться своей жизнью по собственной воле. Не навсегда же все-таки он попал в эту коммуну.
Приятели, конечно, поддержат его отказ от женитьбы. Гуляев был в этом уверен даже после разговора с Осминкиным. И ошибся: большинство не сочувствовало ему, наоборот, говорило, что он осрамил коммуну и ни одна девушка никогда больше не придет «на огонек». А Сергей Петрович, встречаясь с Гуляевым, поглядывал на него с укором. По ночам парень плохо спал, все думал, жалел самого себя, а вспомнив Таню, чувствовал, что и ей нелегко.
Так прошло несколько дней: с одной стороны, вся коммуна, с другой — Леха. И с ним какой-нибудь пяток непримиримых женоненавистников. Даже голуби не радовали Гуляева, хотя они все лучше кувыркались в теплом летнем небе, у самых облаков.
…Ночью открылась дверь. Узкая полоска света от фонаря легла вдоль койки. Вошли Сергей Петрович, Осминкин и еще два парня.
— Спишь, Леха? — спросил Сергей Петрович, усаживаясь на койку. — Заварил ты кашу, Леха, а мы, выходит, расхлебывай.
Гуляев молчал.
— Что же теперь делать, Леха?
Опять молчание. И снова голос Сергея Петровича:
— А дядя у нее настоящий старый самодур. Он сегодня хотел вожжами ее избить… Она в погреб спряталась.
— Я ему кишки выпущу, — хрипло сказал Гуляев, приподнимаясь на локте.
— Придумал. Хорош активист!.. Еще больше коммуну хочешь осрамить?
— Что же, жениться? — спросил сам себя Леха.
Никто не ответил ему. Устало опустившись на подушку, он покорно произнес:
— Ладно, женюсь. Отстаньте вы от меня.
И почувствовал, что самому сделалось много легче, точно прояснилось все от этого решения. Гуляев решил завтра же сказать об этом Тане; приятно было предугадывать бурную ее радость и думать о собственном благородстве и великодушии. Он не подумал только о том, что кроме него, Лехи, и Тани существует еще Костино, а в Костине — Василий Петрович Разоренов и его многочисленная родня.
Костинцы в последние месяцы уже не боялись так коммуны, как осенью и зимой. Многие уже видели, что дело-то, выходит, вовсе не худое, и, может быть, не будь Разоренова, предпочли бы из противников коммуны перейти открыто в число ее друзей. Пока же они предпочитали выжидать.
Мишаха Грызлов частенько вспоминал знаменитую драку костинцев с воспитанниками коммуны и почесывал затылок.
Впутался тогда он в сущности случайно. Своих били, как не вступиться? Но теперь это казалось глупостью, такой, что даже нельзя понять, как она могла произойти. В этой удивительной коммуне можно отлично заработать, но Мишаха боялся, что ему откажут.
— Пойду к Сергею Петровичу, поговорю, — решил, наконец, он. — Авось, люди не осудят.
Как решил, так и сделал. Богословский встретил его подозрительно:
— Жаловаться пришел, Грызлов?
— Н-нет, в гости.
Мишаха переминался у двери с ноги на ногу.
— За что коммунаров травите? — спросил Сергей Петрович. — Что ж стоишь, проходи, садись, — прибавил он.
— Да все Василий Петрович настраивал, — сказал стыдливо Мишаха и испугался.
— Ты сам дубиной дрался. Ведь я видел.
— Дубиной? Скажи — грех ведь какой!.. Ишь, сердце-то что делает с человеком. А ведь я от роду смирный.
— Мириться, что ли, пришел?
— Виноват я перед коммуной, — смущенно сказал Мишаха. — Виноват, верно. Тычком ей на дороге стал.
— Плоха для тебя коммуна?
— Хороша.
— Тогда зачем тычком стоишь?
Мишаха перекидывал фуражку из одной руки в другую, крякал, вытирал потное лицо рукавом.
— Лошадку я у вас подковал. Ковка важно держится. Работенку дали бы, — вздохнул Мишаха.
— Ладно… Это можно, — усмехнулся Сергей Петрович. — Отвози бут с карьера.
Дома радостное настроение Грызлова испортила Карасиха.
— Танька Разоренова загорбатела, — захлебываясь, сообщила она. — От ворюги Гуляева Лешки!
— Ишь ты! — в раздумье промямлил Мишаха, а про себя тревожно подумал: «С работой, гляди, не вышло бы какой заминки… Небось, все мужики на дыбы встанут. Вот уж нашла, дура, время беременеть!»
— В коммуне об этом с утра до ночи колготня. Думают, через прение из бабы опять девка выйдет, — Карасиха лукаво подмигнула.
— В коммуне знают, что делают, — неопределенно заметил Мишаха.
— Знают, а Гуляев не женится. Девке-то вовсе, выходит, пропадать.
— Женится, — уверенно сказал Мишаха.
— А хоть он бы и захотел, нетто такому отдадут девку? Уж этого Василий Петрович не дозволит.
«Эх, нехорошо, очень нехорошо и не ко времени», опять подумал Мишаха Грызлов с огорчением.
Так и не приступил он тогда к возке бута. Решил подождать.
Мать Тани держалась неопределенно, но, повидимому, в конце концов была от свадьбы не прочь. И то сказать — девка с прибылью. Кому другому такая-то нужна?
Когда слухи о женитьбе Гуляева приняли настойчивый характер, Василий Петрович неожиданно пришел к вдове. Обычно, как самый старший и зажиточный родственник, он перешагивал порог ее избы с видом хозяйским, властным. Советы его по части домашнего обихода имели форму приказаний, и вдова никогда не смела их ослушиваться.
На этот раз Василий Петрович держался, точно проситель. Он стоял в дверях, низко понурив голову, сжимая скомканный картуз подмышкой, к столу прошел только после настойчивого приглашения.
— Ну вот, — говорил он, царапая ногтем клеенку, — непокорства ищем, безбожья ищем, а оно под боком. Враг-то в семье завелся.
Вдова, зная, куда клонит Василий Петрович, виновато молчала.
— Совет да любовь, — продолжал тот. — Видно, я и братом твоему покойнику больше не прихожусь. Вся деревня в набат бьет, а меня и спрашивать не надо. Ну что ж, стар стал, дурак стал.
— Да не решили еще, — робко сказала вдова. — Все думаем. Без твоих советов никак не обойдемся. Ты не серчай, Василий Петрович.
Разоренов горько усмехнулся:
— Какие там советы. В углу постоим. Может, на свадьбе кусок со стола бросят.
Таня сидела бледная, прямая. Она сильно изменилась за эти дни. Прежнюю беспечность сменила в ней женская рассудительность.
— Алеша теперь уж не тот, подравнялся, — робко сказала она. — Теперь он мастерство узнал…
Разоренов строго вскинул на нее брови:
— Вору, милая, оттяпай руки, так он глазами украдет.
— К чему такие слова? Он у вас, Василий Петрович, ничего не крал.
— Эх, некому тебя, дуру, окоротить, — с сердцем сказал Дядя.
Вдова заплакала.
— Молчи, — кричала она дочери, — я не одна тебе хозяйка. Родня помогала выхаживать.
Василий Петрович, не торопясь, надевал шапку.
— Дите нагуляла — не тужи. Кто глуп не бывал — честь не забывал? Все покроем. Наш будет, разореновский. А родниться с вором — ни-ни, — веско закончил дядя.
Свадьба расстраивалась. Вдова не позволяла Лехе приходить к невесте. Коммунские ребята посмеивались:
— Что, брат, видно, жениться — не сапоги сшить?
Костинские парни при встрече издевались над Лехой:
— Ошибся, брат. Иди-ка за свадьбой в тюрьму. У нас не для вас.
На все доводы лехиных защитников вдова отвечала со слезами одной и той же неопределенной фразой:
— Неужто я лиходейка!
Гуляев ходил угрюмый, в смятении. Задирал, кто подвертывался под руку. Разговоры воспитателей, которым он успел крепко поверить, о том, что скоро люди перестанут гнушаться его прошлого, представлялись ему теперь пустой болтовней. Конечно, Таня могла решиться на замужество и помимо воли родных. Но тогда — это хорошо понимали и Мелихов и Богословский — победа коммуны была бы неполной, самолюбие Гуляева также не получило бы удовлетворения. Брак должен состояться при полном согласии и одобрении невестиных близких. Только тогда женитьба могла бы сыграть действительно большую роль и в налаживании отношений костинцев с воспитанниками и в укреплении самой коммуны.
Болшевцы заботились уже не о том, чтобы склонить Гуляева к женитьбе, а всячески убеждали его не так болезненно переживать неудачу сватовства. Гуляев огрызался:
— Тюремное пятно до конца жизни не слиняет.
Среди друзей Лехи находились утешители и другого рода. Многозначительно поглядывая в сторону Москвы, они нарочно при Богословском говорили:
— Мамкины дочки-то, видно, не про нас. Придется, должно быть, выйти на Тверской да Пушкину поклониться.
Все это грозило коммуне многими осложнениями. Надежды воспитателей сосредоточились на Погребинском.
Погребинский непрестанно следил за всем, что происходило в коммуне. Ребята писали ему письма, многие, бывая в Москве в отпуску, приходили к нему, жили у него на квартире. Нередко, приезжая в коммуну, Погребинский удивлял Мелихова и Богословского знанием таких фактов и подробностей, которые не были известны даже им. И теперь из того, что рассказал ему Мелихов, Погребинскому многое уже было известно.
— Дело большое, — сказал он, выслушав Мелихова. — Коли не сыграем свадьбу — как бы трещины в коммуне не получилось. Брак — законное право любого совершеннолетнего гражданина, — продолжал он. — Сегодня — Гуляев, завтра к нам придут Накатников, Осминкин, Румянцев и скажут: «Вы научили нас работать, заставили позабыть водку, кокаин. Мы — здоровые люди. Мы хотим семьи, детей». Не поможем — в самом деле уйдут на бульвар и не захотят возвращаться. Мы их будем там ловить, читать проповеди, а они спросят: «Вы что же, монахов из нас готовите?» Есть, конечно, другой выход: брать из тюрьмы в коммуну девушек, но это рано еще.
Сопротивлению Разоренова Погребинский придал особенное значение. В упрямстве богатого мужика он видел больше нежели проявление обычной мужицкой ограниченности.
— Враг сознательно дает нам бой. Ну, а мы бой примем.
Он долго в тот день ходил по Костину, заговаривая преимущественно с женщинами, а вечером, когда пастух пригнал стадо коров, осторожно стукнул в окно вдовы Разореновой и, почтительно козырнув, спросил:
— Подоили, Мавра Ивановна?
— Милости просим, — приметно зарделась Мавра Ивановна, узнавая Погребинского.
Матвей Самойлович слегка потупился:
— В знак уважения и по соседству одолжите стаканчик парного.
— Не побрезгуйте.
— Как можно! Случаются неряхи — душа не лежит. А у вашей красульки — и вымя подмыто, и идете вы к ней при фартуке, и подойник моете чисто…
Вдова растерянно хлопала веками. Все было правильно.
А гость непринужденно просунул в окно голову, опираясь локтями на подоконник.
— Поветь у вас разваливается. Починить бы. Работника бы вам… Разрешите и завтра — утренника стакан испробовать? По пути к вам зайду.
У Мавры Ивановны мелко тряслись руки. И откуда ему вся подноготная известна? Плохо соображая, что говорит, она пригласила:
— Заходите… — и безотчетно приняла за молоко деньги.
Утром, едва женщина управилась с выгоном, Погребинский открыл ее ворота. Он ходил по двору и громко говорил:
— Вот и канавки для стока нет, и кормушку надо починить. — Потом сразу перешел к делу. — Зятем, Мавра Ивановна, обзаведись.
Вдова не решалась поднять головы. «Ох, дьявол, знает про танину беду».
Он стоял рядом и говорил вкрадчиво:
— Мишка Накатников у меня в коммуне есть. Слыхала? Нет? Что за парень! Инженер будет наверняка. Хочешь инженера в зятья? Что, не хорош? Разборчивая, тетка! А Осминкин? Орел. Не видала?
Вдова немотно покрутила головой. То ли «не надо», то ли «не видала».
Матвей Самойлович тронул ее за плечо:
— Да ты взгляни хоть раз на меня — не съем. Эх, сирота горемычная, как тебе голову богатый мужик закрутил.
Голос его прозвучал так участливо, что к горлу Мавры Ивановны подкатился клубок.
— Вдовья доля, только и знай — старшей родни слушай, — сдавленно прошептала она, чувствуя, как сейчас вот градом хлынут слезы, жалобы на бабью свою беззащитность.
Она перемоглась и впервые доверчиво посмотрела на странного человека:
— Я своей дочери худа не желаю.
Погребинский дружески и в то же время с мягкой шутливостью взял ее под руку:
— Идем-ка в избу. Кого же ты из коммунских знаешь?
— Да вот этот ходил… Леха. Небось, сами знаете?
— Гуляев? — закричал восторженно Погребинский. — Это настоящий человек будет. Годика через два хорошее жалованье заработает. Да и теперь он у нас счет хорошим деньгам знает.
— Что ты? — недоверчиво дрогнул у вдовы голос, и она принялась раскладывать на столе скатерть.
— Верно говорю!..
Погребинский пил молоко и вразумительно говорил:
— Ты Разоренова не слушай. Говорить ему осталось недолго. Вот лишат его избирательных прав, рта не посмеет разинуть. Разве тебе с ним хлеб-соль водить?
Зашел он к Мавре Ивановне и на следующий день. Рассказывал ей, сколько коммуна настроит высоких светлых домов, какие просторные отведут семейным квартиры, сколько им отпустят кредита на приобретение обстановки.
Вдова отмахивалась: «Да ну, сказочник», и смеялась, прикладывая к губам платок.
— Вот увидишь! — заверял Погребинский.
Каким бесцветным и неубедительным казался по сравнению с ним родственник Василий Петрович, вечно недовольный властью, всегда пичкающий сердитыми нравоучениями.
К вечеру Погребинский обещался притти еще раз.
Поджидая его, Мавра Ивановна надела самое парадное свое платье.
Матвей Самойлович явился и громко, как тогда на дворе, сказал:
— Сейчас я к тебе сватом, ты учти это, тетушка.
Мавра Ивановна всхлипнула и перекрестилась на иконы:
— Хоть шапку-то свою круглую снял бы.
— Можно, почему не снять.
Дело пошло быстрей и, сколько ни судили костинские кумушки, дошло до свадьбы.
Около избушки вдовы девки звонкими голосами «припевали» женихов. Званые гости сидели в избе возле окон, за «княжим» столом.
— Танька-то бле-едная. На себя не похожа, — заглядывая в окна, говорили на улице.
— Леха козырем сидит. Хороша парочка.
— И Мелихов и Богословский здесь.
— Коммунских восемь.
— Пришло бы и больше, да не велено.
— За такими послушными будет не плохо, — сказала круглолицая Нюрка Грызлова и вздохнула.
— Тебя тоже за коммунского пропьем, — ядовито заметил молодой парень.
— А что ж? Не хуже вас будут, — вспыхнула Нюрка.
— Тише, Василий Петрович идут. — И сразу все перешли на шопот.
Разоренов шел степенно. На нем была синяя сатиновая рубаха с вышитым прямым воротом. Шелковый пояс с пушистой бахромой облегал его живот. Войдя в избу, он окинул ее хмурым взглядом. На стене висел большой фотографический портрет умершего брата — человека с худым, засушенным лицом и с такими же упрямыми глазами, как у Василия. Под портретом сидели молодые, в «святом» углу — Сергей Петрович, за ним коммунары и дальше, на скамьях, до самого порога — гости невесты.
— Садись, гость дорогой, — пригласила вдова.
— Ничего, постою, — подойдя к столу, Разоренов налил себе чашку водки. Он выпил, закусил, еще раз посмотрел кругом и громко, указывая на портрет брата, сказал:
— Танька, бога не боишься, побойся отца! Гляди, как он смотрит. Не будет тебе счастья.
Невеста побелела, вдова, сдерживаясь, заплакала. Василий Петрович поклонился всем в пояс и, сказав «покорно благодарим», вышел, суровый и безразличный. Болшевцы растерянно глядели на Сергея Петровича, невестина родня шепталась. С улицы в избу врывались мальчишеские голоса.
— Лютует, черный ворон, на коммуну! — нашлась первой сидевшая в стороне Карасиха и старческим голосом завела песню. Под руками гармониста заходили лады гармоники. Зазвенели стаканы.