Добрая воля

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Добрая воля

День этот протекал так же, как любой день в домзаке для подследственного. После обеда Накатников праздно лежал на нарах и прислушивался к доносившимся извне звукам. В коридоре слышался неразборчивый говор и тихое лязганье ключей. Кто-то, не торопясь, подходил к двери. Замок камеры был «с музыкой».

В воздухе проплыл протяжный певучий стон. Выводной просунул в дверь голову и коротко сказал:

— Накатников, Васильев, на допрос!

Накатников резким броском спрыгнул с нар и потянул за ногу спящего соседа:

— Вставай, Косой, клюет!

Васильев перевалился на другой бок и подобрал ногу. Из-под накинутой на его голову тужурки раздавался храп и сонное бормотанье. Накатников ухватился за босую ступню и стащил товарища на пол:

— Проспишь, Косой, благословенье-то! И не приметишь, как в Соловки отправят!

Васильев проснулся. Повидимому, он привык к бесцеремонности приятеля. Раскосые глаза его обстоятельно ощупали лицо выводного, затем скользнули в сторону Накатникова и выразительно прищурились.

«Тертые» парни понимали друг друга без лишних слов. Оба попали во внутреннюю тюрьму ОГПУ из арестного дома МУУРа. За каждым числилось несколько судимостей и приводов. Оба решили, что вызывают их для объявления приговора, и почти обрадовались предстоящей перемене: если даже объявят высылку, и то лучше, чем сидеть в камере. Воровская жизнь была полна неожиданностей и приучила смотреть на будущее бездумно.

Через минуту сопровождаемые молчаливыми конвоирами приятели пересекли двор и вступили в главный корпус. Васильев шел, сутулясь и широко ставя ноги. Живой и нетерпеливый, Накатников с любопытством смотрел по сторонам. Удрать отсюда не было никаких надежд. Невольную тревогу Накатников прикрывал наигранной развязностью.

Он — еще молодой парень, довольно высокий, худощавый, с бледным лицом и длинным горбатым носом, с умными глазами. Несмотря на молодость он — уже опытный и бывалый вор. История его не велика, но выразительна.

Первые годы жизни представлялись ему неясными, как в тумане. Из ранних впечатлений запомнились лишь строгие губы матери да запах росного ладана. Мальчишка воспитывался в патриархальной, старообрядческой семье. Его детство было стиснуто запретами и страхом.

В переднем углу тесной квартирки всегда теплилась лампадка. Мать часто молилась за здоровье постоянно прихварывающего отца, служившего где-то на почте. Она была сурова и горда, но, стоя на коленях перед иконами и кланяясь им, она казалась такой приниженной и жалкой, что маленький Мишка обижался за нее и посматривал на лики святых недоброжелательно.

Мать говорила, что людей, не боящихся бога, побивает смертельный гром. Шестилетнему мальчику хотелось проверить это на опыте. Он подкрадывался в отсутствие матери к образам и вглядывался в изображения бородатых святых, изможденных и страшных. Особенно не нравилась ему одна икона. На ней был нарисован какой-то лысоватый старик с тихой, но язвительной усмешкой. Лампадка особенно ярко освещала его неприятное лицо, и в неровном колеблющемся свете казалось, что он шевелит губами. Мишка дул на чахленький огонек, со страхом ждал расправы. Грома не было.

Устами матери бог утверждал множество стеснительных правил. Вначале это были немудрые заветы: не есть без спроса сахар, не обманывать старших, слушаться мать и отца. Потом, с возрастом, правила усложнялись, в жизнь подрастающего человека входили понятия о «своем» и «чужом», о «должном» и «недолжном». Не кради, уважай своего ближнего, не лги, не пользуйся чужой слабостью — все эти заповеди выдавались ва непререкаемые. Но Мишка уже замечал, что люди охотно крадут и еще более охотно лгут.

Будь семья Накатниковых побогаче, не падай на нее одно несчастье за другим, Мишка, вероятно, прожил бы свою жизнь покорно и трусливо, как жило большинство людей. Но с малолетства в нем загорелся беспокойный ум, заставляя мальчика удивляться явной путанице жизни, а бедность и затруднения, в которые попал он с матерью, беспокоили все больше.

В восемнадцатом году умер отец.

Мать стала торговать на базаре пончиками. Одиннадцатилетний Мишка начал помогать ей.

Базар шумел: кричал, хохотал, ругался. Густая толпа ползла между лавок и ларьков, задерживаясь в бойких местах. В толпе было тесно, как в овечьей отаре. Маленький торгаш, ловко протискиваясь сквозь толпу, бежал, прижимая к боку корзинку.

— Пончиков! Пончиков! — кричал он тонким голосом. — Кому горячих пончиков?

Увлекаемый людским потоком, он был одновременно и действующим лицом и наблюдателем. Случалось, он забывал о пончиках и подолгу смотрел на бывалых базарных ловкачей.

Тесная кучка зевак толпилась вокруг шустрого галантерейщика. Рогожка с пестрым его товаром лежала прямо на базарной мостовой.

— С пылу, с жару — всякого товару! Крючки, пряжки, пуговки к рубашке, булавки, иголки, дамские наколки, язык тещин — злой да тощий, сережки, брошки, кусок ветошки, карандаши, бумага — кому чего надо?

Складная скороговорка привлекала покупателей. Вокруг обольстительной рогожки сбивалась живая ограда из домотканных рубах и цветных сарафанов. Быстрые руки продавца летали по разложенному товару. Пышной молодайке с жадными глазами торгаш совал соблазнительные серьги, озабоченной старухе — дюжину стеклянных пуговиц, а мрачному мужику, глазеющему на продавца с откровенным недоумением, — деревянную трубку, кисет.

Мишка спешил дальше, мимо рыбных ларьков и мясных лавок:

— Пончиков горячих! Пончиков!!!

В восемнадцатом году жизнь базара сосредоточивалась на «барахолке». Годами копленное обывательское добро обменивалось здесь на истрепанные кредитки или на мешок муки, соли, пшена. Стоптанные сапоги лежали на крышке старинного клавесина, гоголевских времен шинель соседствовала с наимоднейшим матросским «клешем». Притиснутая куда-нибудь в угол, нерешительно мялась с шелковой мантильей в руках древняя старушка, в глазах ее были обида и удивление. Медленно проходил тучный и важный бородач. Он продавал пару бронзовых подсвечников. Перекинув через плечо чьи-то брюки, лез через толпу тощий человек, обалдевший от забористого самогона, радостный, болтливый и ко всем в мире равно благожелательный. Здесь же между простодушными людьми, попавшими на базар случайно, шныряли перекупщики.

Мишка видел, как вещь, купленная за бесценок, тут же продавалась втридорога. Обман здесь считался вполне почтенным и законным оружием. Однажды какой-то бабе в обмен на пальто всучили вместо муки мешок мела. Сидя перед раскрытым мешком на корточках, баба утирала лицо засаленным рукавом. Она уже не плакала, а как-то странно икала. Губы ее были измазаны мелом. Кучка базарных завсегдатаев смеялась и судачила вокруг.

— А ты, тетка, маляром заделайся! — подавал кто-то иронический совет.

— Глядела бы, деревня, чего берешь!

Над простаками, не умевшими дешево купить, дорого продать, всучить заведомую дрянь, обмануть и извернуться, откровенно и без всякого сожаления потешались, как над юродивыми. И мальчику начинало казаться, что все законы и правила только для того и нужны, чтобы, прикрываясь ими, легче было обделывать свои дела.

Мать Мишки брала пончики у булочника — своего родственника, тоже старообрядца. Большой рыжий мужик с умными пронизывающими глазами, он относился к ней покровительственно. По утрам в своей пекарне, когда он выдавал товар мелочным продавцам, рыжий казался важным, как поп, столь торжественны были его движения. Но он часто обсчитывал мать и, если та ничего не замечала, обстоятельно поучал:

— Какой же ты коммерсант, ежели в тебе хитрости нет? В торговле зубами рвать надо. Либо ты обманешь, либо тебя.

Мишка слушал поучения и мотал на ус.

Каждый вечер сверстники Мишки, как и он, прирабатывавшие около базара, звали его в кино. Кино было тесно и заплевано, но Мишка нигде не чувствовал себя так хорошо. Сгрудившись около уборной, мальчишки жадно курили и вели интересные разговоры. Приятели восторгались силачами вроде Мациста, Мишка же предпочитал сыщиков и воров. Частенько, возвращаясь из кино, он крался, выглядывал из-за угла, как преследующий добычу бандит, или бежал, кружил по переулкам, спасаясь от знаменитого сыщика из Чикаго. Кино переносило его в мир опасностей, стычек, приключений. Темные лики святых, скучная возня с пончиками, ежедневные материнские нравоучения отходили в сторону.

Но чтобы ходить в кино и не отставать от приятелей, нужны были деньги. Копеечных подачек матери нехватало. Однажды Мишка попробовал, пользуясь родственным доверием рыжего, Забрать десяток-другой пончиков сверх положенного количества. Операция оказалась прибыльной.

На базаре часто били карманных воров. Мишка видел однажды, как вели растерзанного человека в милицию. Кровь текла из его носа. Дрожала и прыгала рассеченная губа. Позади вора бежал щупленький торгаш с сапогами в руках. Через каждые два шага торгаш наскакивал на вора и бил его сапогами до затылку. Физиономия торговца выражала счастье, словно он Пользовался в этот момент какой-то редкостной и приятной привилегией. Вор, втянув голову, мерно покачивался при ударах.

Разница между торговым обманом и воровством была на базаре неощутимой. Откровенно говоря, Мишка не совсем понимал, почему бьют вора. Существовали, повидимому, разные способы воровства: законные и незаконные, причем первые были только трусливее и скучнее. Мишка смотрел на избитого вора с невольной симпатией.

В тот же день произошло событие, имевшее важные последствия. Вернувшись домой, Мишка застал свою мать в слезах. Она поссорилась со своим родственником. Рыжий делец произвел с ней такой расчет, что она не получила ни гроша денег. Мишка насупился и, не сказав ни слова, лег спать.

Утром, как и всегда, он пришел к дяде за пончиками. В тесной пекарне толпились продавцы. Когда пришла мишкина очередь, дядя отстранил мальчишку рукой.

— Не будет для вас товару! — категорически сказал он. — Хватит, попользовались моей добротой!

Мишка посмотрел на его влажные, слегка отвислые губы. Внезапная злость вдруг стиснула его горло. Мальчишка бросил корзинку и, похабно выругавшись, хлопнул дверью.

В ту же ночь вместе со своими приятелями он отбил замок с амбара дяди. Дело было непривычное, но Мишка к собственному удивлению не трусил и даже не очень волновался. Собаки его знали и не тявкнули ни разу. Пока более взрослые товарищи возились у амбара, Мишка спокойно сидел на корточках у ворот, чесал за ухом мохнатого Полкана, гладил суетливую Майру. Ночь была тихая и теплая. За рыбными лабазами пели подгулявшие грузчики.

Добычу, состоявшую из муки и масла, взвалили на спины и, не торопясь, ушли. На следующий день Мишка с удовольствием увидел, что с дяди слетела вся его важность. Потеря по тем временам была чувствительной. Рыжий торгаш без толку бегал по базару и лез за сочувствием к знакомым.

Так началась новая карьера Мишки. Иногда торгуя, иногда воруя, частенько смешивая то и другое, он отвоевывал свое место под солнцем. Базар, кино, случайные бульварные книжонки были его школой. Мало-помалу провинциальный городок начал казаться скучным и тесным.

В двадцать втором году Накатников приехал в Москву. Столица поразила его шумом, обширностью, количеством людей. Мишка шел по тротуарам, то-и-дело сталкиваясь по непривычке с прохожими. С грохотом и звоном тащились переполненные трамваи. Выстрелами и взрывами сопровождался бег полуразбитых, испорченных авто. Все торопилось, бежало, орало. Казалось, в таком большом городе можно было сойти с ума, повеситься или убить кого-нибудь, и все равно на это никто не обратит внимания.

Мишка дошел до «Василия Блаженного», полюбовался диковинными его завитушками и той же дорогой вернулся на вокзал. В сущности он не знал, зачем сюда приехал. Даже хотелось снова сесть в поезд и уехать домой.

Приближалась ночь. На оставшиеся деньги Мишка купил ломоть хлеба и присел в укромном вокзальном углу дли трапезы. Вокзалы в те времена были похожи на бивуаки. Вокруг Мишки в дикой пестроте лежали, сидели, спали, смеялись, плакали, пели. Многие люди казались просто кладью, пересылаемой по неизвестному адресу, — так безразличен и безучастен был их вид. Иные, наоборот, чувствовали себя, как дома. Рядом с Накатниковым, прямо на грязном вокзальном полу, уселся парень. Одет он был в неописуемую рвань — грязные пальцы торчали из рваных сапог. На голове у него было нечто среднее между кепкой и татарским малахаем. Он держал гигантский малосольный огурец и заразительно ухмылялся.

— Даешь хлеба! — просто и приятельски сказал парень, протягивая Накатникову половинку огурца.

Накатников поделился с ним хлебом, и на этом знакомство состоялось. Через полчаса биография весельчака была известна в подробностях. Это был беспризорник, квалифицировавшийся в домушника. Он только что вышел из Бутырок и настроен был жизнерадостно. Через час новые знакомые уже столковались.

На следующий день с чердака одного из обширных московских домов исчезло развешанное белье. Накатников стоял «на стреме», орудовал же Снегирь — так звали нового приятеля. Предприимчивый малый работал быстро и точно. Через каких-нибудь пять-шесть минут ловко увязанные узлы путешествовали на плечах у парней.

На Сухаревке удалось скоро и без осложнений сбыть украденное случайным покупателям. Сидя потом в ближайшей пивной, Накатников и приодевшийся Снегирь чувствовали себя как нельзя лучше. В пивной было тесно, шумно и после вокзала даже уютно. Теплое пиво приятно горчило. Накатников посматривал на окружающих со степенностью возмужалого человека, вступившего, наконец, на правильный путь.

Ночевали уже в дорогомиловской ночлежке. В полутьме огромного помещения среди разбросанных по нарам тел и грязного тряпья Снегирь свел нового знакомого с дорогомиловской «шпаной».

Ночью играли в карты. Огромный парень с вывернутыми какой-то болезнью веками метал банк. Каждый раз, сбрасывая карту, он шлепал непомерно толстыми и красными губами и хриплой октавой говорил:

— Дама бубней и валет, четыре с боку — ваших нет!

Жадные, возбужденные взгляды игроков сопровождали движения его больших неопрятных рук. Мишка вошел в азарт. Пылкое его воображение требовало героического жеста. Он выбросил на нары всю заработанную наличность:

— Крой!

Банкомет насмешливо посмотрел на партнера и явно, подчеркнуто явно передернул карты. С Мишкой как с новичком не считались. С равными можно было играть, его же — только обыгрывать. Широкой своей лапой парень сгреб мишкины деньги и пренебрежительно проронил:

— Откатывайся!

Что-то горячее толкнулось вдруг в мишкиной груди, и он хлестнул по ухмыляющейся физиономии кулаком.

Все последующее развернулось в течение нескольких секунд.

Парень, как-то странно, не по-человечьи, зарычав, бросился на Накатникова. Теперь, когда он вскочил на ноги и поднял гигантские кулачища, несоответствие противников бросалось в глаза. Худощавый Накатников казался Давидом перед этим блатным Голиафом. Мишка был беспощадно избит.

Зрители, как всегда, поддерживали сторону сильнейшего. Но Мишка дрался отчаянно. Сшибаемый с ног, окровавленный, он вскакивал и снова лез на своего противника, пока не получил такого удара, от которого уже не мог подняться. Именно после этой драки он стал в «дорогомиловке» своим человеком.

Было в ухватках и поведении Накатникова что-то непосредственное, смелое и хищное, что привыкли ценить в блатном кругу. Год спустя после приезда в Москву он уже вполне акклиматизировался. В слишком опасные дела он пока не ввязывался, но в случае надобности он безусловно не остановился бы ни перед чем.

Жизнь текла в бездумной суете, дни проходили, не оставляя прочных следов. Правда, бывали и трудные времена. Не раз побывал Накатников в арестном доме. Там, на досуге, он мог подумать над своей судьбой. Но он не пользовался этой возможностью.

Думать, думать и думать — от этого пустого занятия Мишка не видел никакого толка. О чем думать? О прошлом? Не для чего… О настоящем? Бесполезно думать о нем. Нужно не думать, а просто как-нибудь устраиваться. О будущем? Там все темно… Что там может быть? Нет, туда лучше на заглядывать.

Работал он в доле с известным среди дорогомиловских воров пожилым и солидным Зубом. Зуб был широкой натурой, и знаменитые его кутежи возбуждали зависть воров помельче. Толстяк, с полным ртом золотых зубов, он рассыпал вокруг себя веселость и смех. Он походил скорее на дореволюционного богача, который всю жизнь стриг купоны. Сияющее лицо, маленькие масляные глазки, беспредельное его благодушие и общительность располагали к нему любого человека. Так с шутками, каламбурами и острым словцом и обделывал Зуб свои дела.

С возрастом опустившись и потеряв былую расторопность, он не гнушался всяким заработком: учил молодежь разным воровским штукам, возглавлял компании карманников, домушников и железнодорожных воров. Накатников стал чем-то вроде его ближайшего подручного.

Зуб был очень вспыльчив и, вспылив, зверски избивал молодых воров. Однажды досталось и Накатникову. Мишка вытер рукавом окровавленное лице и, повидимому, воспринял эти побои как должное.

Вскоре Зуб загулял. С песнями, с целым хвостом собутыльников и друзей он обходил одну пивную за другой. Разойдясь, он показывал фокусы: выпивал без помощи рук воткнутую в зубы бутылку. Золотая его пасть сияла в свете электрических ламп. Бутылка торчала кверху дном, и жидкость лилась в необъятное зубовское нутро, как в порожний бидон. Зуб взбирался на стол и откалывал под звуки заливистого баяна такого лихого трепака, что зрители, восторгаясь, лезли к нему целоваться. Рубашка была расстегнута на груди Зуба. Рыхлое тело, поросшее мягким рыжеватым пушком, вываливалось в прореху, как студень. Щеки дрожали. Таким его и запомнил дорогомиловский блат.

На следующий день утром Зуба нашли во дворе одной из пивных. Тучный весельчак лежал почти голый, без сапог, без шапки, даже без пиджака. Золотые зубы были вырваны. На шесте рта зияла кровавая дыра.

Кто убил и ограбил Зуба — осталось неизвестным. «Паханы» говорили, что это мог сделать только молодой вор, до которого не дошли еще строгие блатные законы. Накатников был вне подозрения. Зуб как раз послал его с поручением в другой город.

Очень скоро Накатников понял, что ложь является могущественным средством, и широко пользовался ею. Обман доставлял добычу, выручал из рискованных положений. Накатникову нередко приходилось попадать в облавы. Он искусно разыгрывал роль простоватого паренька, случайно попавшего в воровскую среду. Жалостливые небылицы, которые он наспех придумывал, возбуждали живейшее сочувствие. Парня не раз отпускали, направляли на работу иди в приемник.

Неизвестно, что сталось бы с ним, если бы воровская его карьера развивалась до революции. Вероятно, из него вышел бы наглый, опытный вор, а может быть, даже бандит. Но с некоторых пор начались непонятные и невиданные для блатного мира события. Воров начали «брать без дела» и отправлять в трудовые лагери. Попался и Мишка. Теперь во внутренней тюрьме ему предстояла решительная схватка, и он готовился выкручиваться любыми средствами.

В коридорах этого обширного здания было тихо и безлюдно, как в больнице. Знакомой мууровской суматохи здесь не было и в помине. Бесшумно открывались двери, изредка попадались навстречу люди с серьезными, озабоченными лицами. Тишина веяла спокойствием, уверенностью. Накатников привык уважать силу и потому шагал по коридору с невольным почтительным страхом. Собственно это был даже не страх, а какая-то смутная непривычная тревога. В МУУРе он, вероятно., громко стучал бы каблуками, разговаривал и зубоскалил, здесь же, подчиняясь общему тону, покорно молчал и ступал по паркету осторожно, почти на цыпочках.

Парни вошли в просторный и светлый кабинет.

Через большое окно в комнату заглядывал прозрачный сентябрьский день. На фоне темных обоев четко обозначился голубой сияющий прямоугольник. Косо пересекая его, совсем близко, стремительно пролетел голубь. С улицы доносились приглушенные трамвайные звонки и автомобильный рев. Накатников и Васильев воровато обменялись взглядами — такой близкой и доступной казалась улица.

У письменного стола сидело двое людей. Один из них: — военный с подвижным выразительным лицом — разговаривал по телефону. Он кивнул головой на диван. Воры уселись.

Накатников намеренно громко кашлянул и независимо положил ногу на ногу. Впрочем, через минуту он уже принял позу поскромнее. Странное и не совсем понятное смущение овладевало им. В ГПУ ему приходилось быть в первый раз, и он еще не нащупал нужной линии поведения. Он хорошо понимал значение мелочей и старался производить на людей выгодное впечатление. Иногда он прикидывался наивным, забитым простаком, который может быть только орудием в чужих руках. Иногда напускал на себя необыкновенную развязность, поражал остроумием или дерзостью. В МУУРе, например, он разговаривал с агентами со снисходительным апломбом, всякий серьезный вопрос превращал в шутку, словом, как он сам потом определял, «брал на ура». Здесь он испытывал чувство некоторой растерянности. Чекист, сидящий за столом, был опасен своей неразгаданностью, и Накатников почти обрадовался, что первым с нами заговорил штатский.

Это был человек среднего роста, плотный, с уверенными движениями и спокойным взглядом. Он встал с кресла, тяжело ступая, продвинулся к парням поближе. Некоторое время он пытливо всматривался в них, словно узнавал давних знакомых, затем, вздохнув, уселся рядом на диване.

— Вот что, ребята, — негромко сказал он наконец, — парни вы молодые, жить хотите, а жизнь-то ваша, чорт знает, как проходит.

Человек хлопнул ладонями по коленям, выражая этим движением сожаление и досаду.

— По тюрьмам, по притонам, по грязи третесь, — с подчеркнутым отвращением продолжал он. — Пора эту музыку кончить, подумать о чем-нибудь поумней. Как смотрите?

Парни настороженно, выжидательно молчали. Начало им нравилось очень мало. Было непонятно, куда клонит этот человек.

— По ночлежкам вам, надо полагать, трепаться надоело. Впереди у вас, если не бросите воровать, Соловки, ссылки, концлагери. Нехорошо так, ребята. Не годится! Совсем никуда не годится!..

Повторяя одни и те же слова, человек произносил их все убежденнее и сильнее.

— Мы берем молодых, вот вроде вас, не окончательно испорченных воровской средой. Из таких парней мы организуем коммуну, где они будут перевоспитываться, сделаются советскими людьми. Хотите пойти туда? Там вы приобретете квалификацию, станете опытными рабочими и сможете навсегда бросить воровство. Вот сейчас с вами товарищ Погребинский об этом поговорит.

Человек, которого назвали Погребинским, положил телефонную трубку. Он бросил на ребят решительный и быстрый взгляд.

— Ну, как? Пойдете в коммуну? — отрывисто произнес он.

Накатников медлил с ответом. Кое-что парни начали уже соображать. Коммуна представлялась, разумеется, делом темным, но возможность жить где-то не в тюрьме, откуда при случае можно «дать драпу», показалась привлекательной.

— Отчего ж не пойти? Пойдем! — мрачно сказал Васильев. — Самим надоело…

При этих словах он незаметно ткнул приятеля локтем.

Накатников в предупреждениях не нуждался. Он готов был «клеить» и «темнить», сколько угодно, но предложение все-таки озадачивало его. Недаром ГПУ пользовалось в воровской среде репутацией учреждения сложного и непонятного. Вместо объявления приговора — неожиданные разговоры о какой-то коммуне. Будь это МУУР, все было бы просто и ясно, здесь же приходилось шевелить мозгами, чтобы не попасть впросак. Накатников посмотрел на сидящего за столом человека в упор, но не выдержал и отвел глаза. Случай был все-таки из прибыльных, и упускать его не стоило.

— Конечно, пойдем, — поддержал он Васильева. — Это правильно. Самим холку натерло. Теперь блатовать-то — не при царском режиме.

Последнюю фразу Накатников прибавил не без расчета. Он хотел «попробовать» этого чудака на лесть.

Погребинский ухмыльнулся и пытливо посмотрел на Накатникова.

— Ну, вот и прекрасно, — сказал он. — Ты, я вижу, хлопец тертый. Учиться будешь, на рабфак пойдешь…

И он начал подробно рассказывать о коммуне.

От парней требовалось только не воровать, не пить, не нюхать кокаина и подчиняться общему собранию. Каждый уголовник должен в коммуне работать и хорошей работой и поведением может добиться снятия судимостей.

— Дело добровольное, — объяснил он. — Не хочешь — не иди… А пошел — так держись крепко. Сами собой управлять будете, сами и законы себе будете устанавливать. Парни вы толковые, и люди из вас могут получиться настоящие.

Погребинский говорил отрывисто, резко, но иногда между слов, как бы случайно, проскальзывали мягкие, ласковые нотки. Парни слушали и торопились соглашаться.

— Все-таки вы мне дайте слово, — потребовал Погребинский, — раньше, чем в коммуне не побываете, деру не задавать. Тебе я верю, — приятельски кивнул он в сторону Васильева, — а ты вот скрытен очень, говоришь не то, что думаешь… Ну, обещай, дай слово, скажи: лягавый буду — из коммуны не уйду, — предложил он Накатникову.

Тот охотно поклялся. Побожиться перед «лягавым», хотя бы самой страшной уголовной клятвой, он считал ни за что. Разве могло это помешать ему уйти при первой оказии?

— Вы живете в Советской стране, — продолжал Погребинский. — Нашей целью является не наказанье, а исправление преступника. Вы еще молоды, перед вами целая жизнь. Что вам дает воровство? Ночлежку, кокаин, сифилис, тюрьмы. Коммуна откроет вам выход в мир. Может быть, в тебе сидит математик или инженер, — посмотрел он на Накатникова, — а ты по окошкам лазаешь. Сами себя обкрадываете вы — вот что.

Накатников против воли представил себя на минуту инженером, и ему стало смешно. Вот бы этаким фрайером с молоточками в дорогомиловскую ночлежку явиться! Разговор в конце концов получился не лишенный занимательности. Не будь это работник ГПУ, с ним можно было бы приятно поболтать.

— Ну, так, значит, поладили, — заключил Погребинский. — Готовьтесь к коммуне. Через недельку поедете туда жить.

Он встал и, постукивая согнутым пальцем по столу, внушительно повторил:

— Ну, помните же, идете в коммуну по своей воле. Так смотрите же, не подводите, я за вас отвечаю, как за себя.

В камеру парни вернулись немного взволнованные. Предложение все-таки всколыхнуло смутные надежды, которые каждый оставлял при себе. Разговаривали об инциденте не иначе, как с насмешкой.

— Зафоловать хотят, гады, — небрежно бросил Васильев, валясь на нары. — Да только зря разоряются. Рылом не вышли, чтобы дорогомиловских разуму учить.

Помолчав, он прибавил:

— Посмотрим, что у них за коммуна такая…

— А разве ты туда собираешься? — удивился Накатников. — Утечь-то, надо думать, и по дороге можно…

— А оттуда нельзя, что ль? Удрать всегда успеем. Что нам, малярам? Понравится — поживем, не понравится — уйдем! Сам же говорит — по своей воле.

На этом и порешили.