«Брелок»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

«Брелок»

Команда мытищинских рабочих хорошо сыгралась, и со стороны болшевцев в сущности было необоснованной самоуверенностью вызывать ее на состязание без должной подготовки. Но ребятам не терпелось — вызвали.

Мытищинцы приняли вызов. Представители команды болшевцев вели себя так развязно и самонадеянно, что можно было предполагать в их команде серьезного противника. Мытищинцы только поставили условием, что играть будут не в коммуне, а на мытищинском поле.

Болшевцы согласились. Только жалко было, что друзья и товарищи по коммуне не смогут быть свидетелями их побед.

Проводы были шумные, никто не сомневался в успехе.

И встреча произошла. Лучше бы она никогда не назначалась! Болшевцы были разбиты вдребезги.

Возвращались поздно вечером. Шли молча, злые, ненавидящие друг друга. Осминкин надеялся, что коммуна будет спать и только завтра узнает об их позоре. Он был, пожалуй, единственный, кто с самого начала допускал возможность не только одних побед. Однако того, что получилось, не предполагал и он. Подумать только: 4–0!

Он шел, спотыкаясь о выбоины.

— Инвалиды! — говорил он вслух. — Ассенизационный обоз, а не команда! Утром глаза показать будет нельзя…

Никто не отвечал ему.

Надежды не оправдались и еще раз. В коммуне не спали. Играли на гармошке, Чума плясал. И все затихло, как только подошли футболисты. Весть об их поражении перегнала их. Они молча, ожидая вопросов, остановились перед крыльцом.

Но никто ни о чем не спросил.

— Та-ак! — оглядел их Накатников. — Хороши герои, нечего сказать! Пойдите умойтесь, а то от вас за версту потом несет.

— Что же тут смешного? — обиделся Виктор, но его перебили издевательским смешком:

— Мазила, молчи уж!

Осминкин презрительно вздернул плечами и пошел в спальню. Кто-то вслед свистнул, грохнул дружный хохот:

— Чемпионы!

«Расселись на крылечке, — с горечью думал Осминкин. — Попробовали бы сами! А ну их к чорту! Разве это люди! Разве с такими можно жить»?

Он ясно ощутил желание уйти подальше от этих галдящих, грубых, несправедливых людей. «Надо уходить из коммуны… Зачем мучить себя? Какие тут футболисты? Разве они могут болеть за игру?» Он сорвал рубаху, долго под краном мыл шею и крепко тер ее полотенцем. Потом лег в постель и отвернулся к стене, поклявшись не шевелиться и даже не повернуть головы, если кто-либо опять начнет издеваться над ним.

В спальню вошли все сразу, шумели, смеялись. С Осминкиным никто не заговаривал, точно его не было, и это задело его еще сильней. Наконец все угомонились и улеглись. Виктор лег на спину и расправил затекшую ногу.

Кто-то вошел из коридора и осторожно стал пробираться к его постели.

— Вить, а Вить! Спишь? — окликнул знакомый голос. Виктор узнал Андреева.

— Сплю! — огрызнулся Виктор.

— Я поговорить пришел.

— О чем?

— Да насчет нашей команды.

— А ну тебя, вместе с твоей командой! Играйте на здоровье! Я, милый мой, в оркестре теперь играть буду: по крайней мере без хлопот, и сам за себя отвечаешь.

— Не скажи. И там найдутся хлопоты! Как знаешь, конечно… А я так не брошу футбол…

Осминкин притворно зевнул:

— Играй, что же… Только — не серьезное дело… — Он снова зевнул. — Какой из урки может быть футболист!..

На соседней койке раздался энергичный отрывистый мат. Кто-то зашевелился там.

— Эх ты, чемпион! Командир! Морду набили — и готов. Хазават объявить надо! Тренироваться надо. Не будешь играть — я на твое место пойду!

Это ругался и кричал Хаджи Мурат. Ловкий, сухой, нервный — он мог так говорить, в нем обнаруживался незаурядный футболист. Виктор от неожиданности ответил не сразу.

— Поздно надумал, — проворчал он наконец. — Всю весну тебя упрашивали итти в команду…

— Тогда не хотел, а теперь пойду. С завтрашнего дня пойду. Мы им еще покажем! Что ж, что мы были урками? Так они нас всегда и будут бить?

— Идешь? Без дураков? — присел вдруг на постели возбужденный Осминкин.

В эту ночь не спалось и недавно пришедшему в коммуну новому воспитателю Александру Михайловичу Николаеву. Он решил еще раз пройти по спальням и, подойдя к дверям, остановился в удивлении: в спальне спорили, горячились, похоже было, будто среди ночи в темноте принимали какую-то резолюцию.

— Поддерживать всемерно наших футболистов, чтобы не было больше сраму. И также поддерживать все другие виды спорта! — кричал в темноте Накатников.

«И этот здесь? Ведь он же из другой спальни!» удивился Николаев.

— Я вот хочу сказать о коньках, — ввязался чей-то голос. — Хотя до зимы еще далеко, а я считаю…

Николаев кашлянул, вошел в спальню:

— Что у вас, дня не будет? Что это за новая мода — по ночам собираться?

Из темноты раздался веселый голос Осминкина:

— Да мы, Александр Михайлович, тут насчет спорта… Мытищинские нас побили. Так как нам теперь? Конечно, можно это и завтра,

На другой день в коммуну приехал товарищ Ягода. Почему он не приехал раньше или не отложил свой приезд еще на некоторый срок! Теперь ему расскажут о поражении коммунских футболистов, об их позоре! Осминкину казалось, что все только об этом и думают и нет ничего другого в коммуне, что могло бы интересовать товарища Ягоду.

Но совсем другое событие выдвинулось неожиданно на первый план и отвлекло внимание от мытищинского разгрома.

Пропажа лошади.

Кооператив, снабжавший коммуну продуктами, находился почти в двух километрах от нее, у самой станции. Вначале воспитанникам приходилось по очереди таскать на себе хлеб, мясо, овощи. Ребятам очень не нравилась эта работа. Особенно возмущался Гуляев: он считал ее унизительной и выполнял ее только потому, что ее делали все, а ссориться не хотелось.

— Лошадиная должность, — хмуро говорил он и нехотя взваливал на спину мешок. — Так и будем всю жизнь таскать на себе? Лошадь должны предоставить.

И хотя никто его не оспаривал, он раздраженно повторял, округляя глаза:

— Ломовые мы, что ли?

Тогда он — как, впрочем, и каждый — был искренно убежден, что раз чекисты собрали людей в Болшево, то должны обеспечить их всем: едой, жильем, одеждой и перевозочными средствами. А от воспитанников требуется только работать, не воровать, не пьянствовать, не играть в карты.

Поэтому ни он, ни другие болшевцы нисколько не удивились появлению лошади, не поинтересовались даже, откуда ее привели. Лошадь была старая и смирная, серой масти, с широким черным ремнем по хребту, с большой шишкой на животе. Гуляева назначили главным конюхом. Дело было осенью прошлого года, когда он еще не работал в сапожной. Каждое утро Гуляев ездил на станцию за продуктами. Телега крякала, ныряя в колдобины и лужи, прыгала, наезжала на корни, опутавшие лесную дорогу. Лошаденка шла мелкой ревматической рысью и, как ни охлестывал Гуляев ее плешивые бока, не прибавляла бега.

— Леха, угробишь коня, — говорили коммунские кладовщики.

— Другой будет.

— А если не дадут?

— Казна богата. Дадут, — уверенно отвечал Гуляев. — Теперь мы ученые — плохого не возьмем. Но-о-о! Поворачивайся!

Он с размаху дергал вожжи, разрывая уздой бархатные губы лошади. Запрягая, пинками загонял ее в оглобли и вырезал в дороге толстый прут, всегда с одного и того же клена. Когда Гуляев приезжал со станции обратно, прут был весь измочален.

А лошаденка все сдавала и сдавала; плелась кое-как, шагом. Гуляев стал опаздывать с продуктами, ребята ругали его, а он вымещал все на лошади.

— Хоть бы издохла поскорей. Новая, какую ни дадут, все лучше.

Желание его исполнилось. Как-то весной, когда он давно уже был освобожден от обязанностей конюха, в один погожий вечер ребята повели лошадь пасти в лес. Нрава она была смирного — не впервой водили, понадеялись, не захватили веревки, пустили на полянке, а сами уселись в кружок, увлеклись разговорами и табачком. Спохватились, когда лошади и след простыл.

Огорченные, потные, запыхавшиеся, вернулись они в коммуну.

— Сбежала, проклятая! Гнались, гнались, да разве догонишь? Она, небось, о четырех ногах.

— Ну и отлично, — заключил не без злорадства Гуляев. — Теперь бы нам орловского рысака. Мы бы показали!

И спешно принялся вместе с кузнецом Умновым за ремонт расхлябанной телеги. Опять пришлось таскать хлеб, мясо и овощи на собственных спинах. Ремонт телеги был закончен. Давно высохла на ней зеленая масляная краска. А новая лошадь все не появлялась.

Болшевцы возмущались, несколько раз ходили к Мелихову. Теперь они уже понимали, что коммуна принадлежит им и они сами должны заботиться о том, чтобы она имела все нужное. Они постоянно с гордостью говорили об этом на собраниях. И в то же время, когда дело доходило до какой-либо нужды, то уж, конечно, ОГПУ должно было удовлетворить ее немедленно и без каких бы то ни было с их стороны обязательств. Нет инструментов — пришлют! Лошадь сбежала — Погребинский выручит!

— Давай лошадь. Забыли, что ли? Канцелярия…

— А где я вам возьму лошадь? — удивлялся Мелихов. — Коннозаводства у меня нет.

— А у нас есть? — визгливо кричал Гуляев. — У нас есть коннозаводство? Не будем на себе таскать продукты. Хватит!

— Что ж, без обеда насидитесь. Готовить-то не из чего.

— Как же это так? — спрашивали удивленные ребята тоном пониже.

— А не знаю… Надо было лошадь беречь.

— Кляча ведь. Издыхать срок пришел. И не убежала она, а где-нибудь подохла. Без вины Леху тогда от нее отставили, — говорили сторонники Гуляева.

— А теперь вот и клячи нет…

Товарищ Ягода приехал после обеда. Большая темная машина, вспыхнув на повороте стеклами, мягко остановилась.

О его приезде мгновенно узнали все. Воспитанники высыпали на улицу.

Не было такого человека, которого бы не взволновал приезд Ягоды. Кто не знал его имени? Кто не произносил это имя в шалмане — с чувством страха, в тюрьме — с надеждой и здесь, в коммуне — с уважением, с боязнью оскандалиться, не оправдать доверия, с глубокой убежденностью, что не останется без оценки ни один шаг. И вот он ходит по коммуне — такой простой, спокойный, подтянутый, не спеша беседует с ребятами. Он останавливается перед новым домом, Гуляев слышит его вопрос:

— Давно ли закончили?

И видит, как он небольшой ладонью ощупывает стену. Движения у него уверенные, точные, и нагибается он с неожиданной легкостью.

— Место сырое, — говорит он. — Стены будут гнить. Фундамент надо было поднимать выше. — И подробно, ровным голосом рассказывает, как нужно предохранять стены от сырости.

«Инженер», думает Леха.

Потом Ягода идет в столярную, в кузницу. Легкий шопот вместе с пылью стелется по его следу.

— Тесно у вас в кузнице, — озабоченно говорит он. — Вентиляторы придется сменить. Здесь нужны сильные вентиляторы. Работа лучше пойдет.

Рука его лезет в ящик с углем:

— Уголь плохой, крошится. С примесями. Это вредно.

— Вонища от него, — подхватывает кузнец Умнов, — очень вредная для человека вонища.

— Не только для человека, — отвечает Ягода, повертываясь. Леха видит на мгновенье его глаза. — Сера и фосфор вредны и для металла. Металл от них делается хрупким.

Покашливая, краснея, неразборчиво мыча, Умнов пытается что-то рассказать об угле, мехах, кузнечном инвентаре. Ягода внимательно слушает, соглашается. Он все это знает. «Может быть, раньше кузнецом был», думает Леха.

В столярной Ягода беседует с ребятами о различных породах дерева, о плохом качестве болшевских табуреток.

— Дерево надо выдерживать. Сушилку следует завести. В печке сушить не годится — волокна теряют от этого прочность.

Слушает Леха внимательно, заходит посмотреть справа, потом слева. «Решительно все знает, — обеспокоенно думает он и мучительно завидует ребятам, разговаривающим с Ягодой. — Экие вахлаки — и стоять даже не могут как следует: переминаются, переваливаются. Вот он, Леха, сумел бы поговорить, только бы подвернулся случай».

Наконец пришли в сапожную мастерскую. И снова начинается степенная беседа о недостатках и достоинствах спиртовой подошвы, о фасонах.

Леха, работая локтями, наступая на чужие ноги, пробивается вперед. Вокруг шипят:

— Куда ты, малахольный! — Леха не обращает внимания.

И вот, наконец, он стоит перед Ягодой. Он вспотел, волосы взлохмачены. И голос не слушается:

— Тут бы надо…

Томительная, долгая пауза. Ягода ждет.

«Осрамился, — смятенно думает Леха и начинает переминаться с ноги на ногу. — Опоздал! По сапожному делу обо всем уже поговорили. Не повторять же сначала?.. А сказать нужно. Ждут».

И неожиданно для себя самого Леха говорит:

— Лошадку бы дать в коммуну!.. — как будто в сапожной об этом самом и следовало говорить.

— У вас же была лошадь?

Ягода на секунду наморщил лоб:

— Конечно, была, я сам подписывал приказ.

— Сбежала, — ответили ребята хором, — сбежала, гадюка. Теперь хлеб и мясо таскаем на спине.

— Как же это так она сбежала?

Пришлось, хочешь — не хочешь, рассказать всю историю подробно.

— Эх вы, хозяева, — усмехнулся член коллегии. — Завели одну животину, и та сбежала. Плохо.

— Что же делать теперь? Так и будем на спинах таскать?

— Это, конечно, глупо — таскать на спине, — задумчиво сказал Ягода. — Человеческую энергию нельзя так растрачивать: для перевозки тяжестей есть лошади и машины. А люди должны заниматься другими делами — более сложными и ответственными.

Он замолчал, думая о людях, которым приходится с азов учиться нормальной трудовой человеческой жизни. И они учатся этому неуклюже, с ушибами, точно дети, делающие первые шаги. Но они не дети. Нет, они совсем не дети. У каждого за спиной жизнь — извращенная и страшная, у каждого за плечами тяжелый, давящий груз — нелегко им, нелегко и с ними, неслыханно велика и сложна задача.

— Вот что, ребята, соберем мы с вами сегодня собрание и обо всем поговорим.

Гуляев примчался на собрание одним из первых. Он устроился как раз против графина с водой и приготовился ждать. Но ждать не пришлось: собрание началось ровно в семь.

В открытое окно струился вечерний свет; красный отблеск падал на белую гимнастерку Ягоды. Он встал. Все притихли. Пауза была долгой. Гуляев взглянул на сухие темные руки оратора, на его военную фигуру, и необычное, незнакомое волнение овладело им. Он чувствовал, что так же взволнованы и Накатников и Осминкин, сидящие с ним рядом, и те, кто сзади, и все, кто пришел сюда.

— Мир велик, — сказал Ягода. Голос его зазвучал тихо, но уверенно. — Мир велик, но пока еще только на одной шестой его части трудящиеся — рабочие и крестьяне — свергли власть буржуазии, уничтожили капиталистическое рабство и своими руками, ценой великих лишений, в суровой борьбе с врагами строят свободную, счастливую социалистическую страну, в которой не будет голодных, нищих, уродов. Не будет эксплоатации человека человеком. Не будет праздношатающихся и лодырей, не будет тюрем, воров… Да, не будет тюрем, не будет воров…

Сказано это было негромко, без резких движений, с какой-то хорошей безыскусственностью. В устах другого это прозвучало бы как обычное, всем известное, у него же приобретало всю ошеломляющую обаятельность новизны.

«Не будет тюрем! — с изумлением подумал Гуляев. — Может ли это быть?»

Он впервые в жизни услыхал об этом. И было непостижимо, что услышал он это от человека, имя которого для Лехи до сих пор неразрывно соединялось с облавами, приговорами, страхом, тюрьмой.

— Вы — недавние воры, бандиты, жулики… Вы — те, кто вчера еще не помогал в этой стройке, а мешал ей. Советская власть вас выпустила из тюрем, дала вам свободу, дала вот эту коммуну, возможность начать новую жизнь. И вот, оказывается, — Ягода резко, возмущенно провел рукой, — вы хотите, чтоб эту новую жизнь вам принесли готовой? Вы потеряли лошадь и требуете другую. От кого? Кто вам обязан ее дать? За что? За какие заслуги? Или вы думаете, что рабочий класс, кровью завоевавший свое право строить жизнь без любителей чужого труда, рабочий класс, перед которым так велика ваша вина, — ваш слуга? Или выдумаете, что вы будете и здесь приживалами, тунеядцами, такими же, какими были до сих пор, а рабочий класс за вас построит вам все? На каких основаниях вы полагаете, что это должно быть так?

Гуляев почувствовал, будто все его тело вдруг обожгло чем-то. Это же он, Леха, потребовал другую лошадь! Какой же он дурак! Он боялся шевельнуться, чтобы не привлечь к себе внимания соседей.

— Ничего даром. Слышите? — спокойно сказал Ягода. — Вы хотите хорошо жить? Вы будете хорошо жить. У вас есть сейчас мастерские. Они — жалки: у вас будут мощные заводы. У вас сбежала теперь последняя захудалая кляча. У вас будут гаражи с собственными автомашинами. Вы ходите сейчас на станцию в кооператив? Вы на грузовиках будете возить товары в свой собственный. У вас будут школы, лечебницы, магазины — все. Сумейте создать. Сумейте добиться всего этого своим трудом. Придет время выпуска. Докажите, что вы перестали быть тунеядцами, докажите, что вы можете и хотите по-настоящему работать, что вы достойны быть в славных рядах трудящихся нашей страны.

И очень обычно, по-деловому, он заключил:

— Лошадь я вам достану. Есть у меня на примете, неплохая, хоть и не битюг. И недорого — сто двадцать рублей в рассрочку. Деньги — к январю.

Так никто и не заговорил с ним о встрече футболистов с мытищинцами, забыли об этом ребята. А может быть, не захотели огорчать Осминкина. Кто их знает? Так, вероятно, и уехал Ягода, не узнав об этом ничего.

Через два дня новая лошадь прибыла в коммуну. Звали ее «Брелок».

Гуляев на правах прежнего конюха властной рукой взнуздал ее. Умнов молча следил за ним.

— Ребята, — сказал он, — Леха опять в конюхи лезет? Нельзя ему лошадь доверять!.. Угробит!

— Я? — сказал Гуляев высоким фальшивым голосом. — Я угроблю? Тунеядец!

Может быть, ребята и выбрали бы вновь Гуляева в конюхи, если бы не сказал он необдуманно этих слов. После речи Ягоды слово «тунеядец» приобрело для ребят особо обидный смысл.

— Не смеешь так выражаться, — сказал Осминкин. — Все знают: ты прежнюю лошадь чуть не до смерти забил.

Гуляев хотел сказать Осминкину, какой он есть «чемпион», напомнить, сколько раз самому Осминкину «забили» мытищинцы. Но ощущение вины перед единодушно настроенными против него ребятами лишило его всегдашней самоуверенности.

— Да лопни мои глаза! Провалиться на этом месте! — поклялся он, неизвестно в чем, неистово и неубедительно.

— Конюха надобно постоянного, — примирительно предложил Накатников. — Лехе все равно некогда, он ведь работает. Конюха надобно, чтобы он смотрел и смотрел, а то ведь мало ли что. Отвернешься — не доглядишь. Шутка сказать! Не что-нибудь — лошадь.

Решили посоветоваться и выделить постоянного конюха. Гуляев не протестовал. И, наверное, поэтому никто не стал спорить, когда он взял коня под уздцы и повел купать на речку. Болшевцы гурьбой шли за ним, наблюдая за каждым его движением.

На реке они предварительно исследовали речное дно, нет ли ям и камней. «Брелок», фыркая, осторожно вошел в Клязьму. Мыли его все по очереди, с великим усердием, и он вышел из воды глянцевый. На ночь временно его поставили в деревянный сарайчик, где стояли десятичные весы, навалили в угол травы и хлебных корок. Ночью Гуляев вдруг вспомнил, что весы в сарайчике ничем не прикрыты. «Брелок» может попасть в них ногой и тогда… Он быстро оделся и вышел. Туман низко стлался по земле. «Брелок» глухо стучал копытами о дощатый настил. Гуляев отодвинул весы, заложил их досками, осторожно погладил коня и невольно задержал руку на его теплой шее. Горячая жила билась под ладонью. Гуляев вышел из сарайчика, постоял в тумане под распухшими звездами и снова вернулся к лошади.

— Без тюрем, брат, будем жить, — сказал он.

И опять положил руку на теплую шею.

На следующий день мерина повели в кузницу ковать. «Брелок» нервничал. Ребята приписывали это дурному глазу Умнова, кричали:

— Не храбрись, Сашка, заходи сбоку. А то ударит. Глаз у тебя тяжелый.

Умнов хитро прищурился:

— Авось, не ударит.

Со времени приезда Ягоды и посещения им кузницы Умнов стал вести себя как-то совсем необыкновенно: не обращал внимания на колкости со стороны Королева, не замечал их. Корчил многозначительные мины и носил голову так, точно это был стакан воды, который легко расплескать. И если бы кто-нибудь сказал ему теперь, что вот совсем недавно, весной, он, Умнов, собирался уехать в Ташкент, — Умнов посмотрел бы на него непонимающими глазами, отрывисто засмеялся бы и сказал хриплым, продымленным, как у заправского кузнеца, басом:

— Липа.

Спустя две недели состоялась новая встреча болшевцев с мытищинцами. Это была встреча-реванш. Играли на площадке коммуны. Сошлись команды, и вся коммуна, трепеща, замирая, следила за ходом игры. Неистовым ревом был встречен конечный итог: 3–2 в пользу коммунской команды. Это не 0–4! Это уже, чорт побери, кое-что!..

Измученный Осминкин покачивался от утомления и счастья. Ну что бы стоило товарищу Ягоде теперь приехать в коммуну?