ГЛАВА II
1
И вот он поехал в ссылку.
Лошадь бежала неторопливой рысью. Всё так же поскрипывали полозья. По обеим сторонам дороги тёмной стеной поднимался лес. Из Дедюхина выехали засветло, а дороге конца не видать. Хорошо, хоть ветер утих.
Больше двухсот вёрст проехали от Перми. С непривычки Федю тошнило. Сильно мёрзли ноги.
Скорее бы уж доехать.
Лес кончился, потянулись поля. Город близко!.. Нет, опять лес, ещё гуще, ещё черней. Дорога пошла в гору.
— Ну, вот и Соликамск, — сказал ямщик.
— Где?
Федя ничего не мог различить. Вскоре выехали на открытое место. Ветер донёс собачий лай. Справа зачернела небольшая роща.
Неожиданно выросли избушки. Вдали показались строения и высокие колокольни. Над крышами белыми колеблющимися столбами поднимался дым.
Соликамск лежал в низине, окружённый со всех сторон лесами.
Сани свернули на площадь. Здесь были базарные ряды. На пригорке белели церкви.
Ямщик остановился у каменного одноэтажного здания. Это был Соликамский почтамт.
Ворота отворились, и сани въехали на широкий двор с деревянным навесом.
С трудом разминая онемевшее от долгого сиденья тело, Федя пошёл в сени. Остановился, отыскивая в потёмках дверную скобу.
— Тебе кого? — спросила пожилая женщина в платке. Она стояла у жарко топившейся печи.
— Мне бы дядю… Алалыкина, — ответил Федя.
Женщина подошла к двери, приоткрыла её и крикнула:
— Катерина Алексеевна! племянник приехал!
Послышались шаги. В кухню вошла высокая дородная женщина. На её моложавом румяном лице выражалось недоумение и досада.
— Какой ещё племянник?
За ней шёл дядя, Пётр Алексеевич, в расстёгнутом сюртуке, похожий лицом и фигурой на тётку Марью Алексеевну.
— Батюшки! Да это Федька! — удивился он. — Ты зачем? Разве не пожилось у дядюшки?
— Нет, — пробормотал Федя и смутился. — Меня сюда отправили… в монастырь. Вот письмо от папеньки.
Дядя достал очки, замотал распустившуюся нитку на дужке, неторопливо разорвал конверт и принялся читать.
Лицо его становилось всё сердитей.
Кончив чтение, он отложил письмо и из-под очков неодобрительно посмотрел на племянника.
— Говори, что дёшево отделался. За такие дела, брат, знаешь… — наставительно произнёс он и обратился к жене: — мать, Василий Васильевич пишет, чтобы Федя у нас пожил. Как?
Тётка пробормотала что-то невнятное. Федя понял: она не очень обрадовалась ему.
— Ещё что отец-настоятель скажет, — рассуждал дядя. — Завтра тебе, Фёдор, надлежит явиться к нему.
На столе между тем появились щи, но Феде есть не хотелось.
— Ну, не хочешь, так ложись на печь, — предложила тётка и ушла в комнаты.
Опираясь на палку, в кухню вошла маленькая, сгорбленная старуха с тусклыми, слезящимися глазами. Она шла мелкими, частыми шажками, постукивая в такт шагам палкой.
— Кто это приехал? — спросила она. — Ровно бы Феденькин голос-то…
Федя бросился к ней.
— Бабушка!
Он обнял её, прижался к её высохшей костлявой груди и неожиданно расплакался.
— Ну, ну, внучек, Феденька, ребёнок мой…
Бабушка гладила тоненькой тёмной рукой Федины рыжеватые вихры. А Федя плакал. В этих слезах было всё: и радость встречи с бабушкой, которая одна любила его по-настоящему, и страх перед неприветливой тёткой и монастырём.
— Пойдём, ребёнок, ноженьки не держат, головушку обносит… — ласково говорила бабушка. — Пойдём.
Бабушка повела Федю в маленькую клетушку рядом с кухней. В клетушке — без окна — стояли кровать и бабушкин зелёный сундучок. Федя помнил его ещё, когда Алалыкины жили в Перми. Сколько раз он сидел на этом сундучке и, затаив дыхание, слушал бабушкины сказки. А сказки всё были страшные, и Феде становилось жутко. Он крепко прижимался к бабушке, старался не отрывать глаз от её доброго, спокойного лица. Было боязно посмотреть в сторону — вдруг что привидится…
— …а вихорь-от как закружит, как заметёт, ребёнок мой, только крышка у гроба состукала. Кружился-кружился гроб во чистом полюшке да как падёт, а из него… Да ты что ровно с лица счернел? Ах я, старая, ум-от у меня… Знать-то, испужала ребёнка…
И бабушка торопливо крестила Федю.
— От порчи лихой, от болести злой… — шептала она.
Много сказок знала бабушка, а ещё больше знала она всяких песен. Федя очень любил, когда бабушка пела. Прибежит, бывало, сядет на этот сундучок, смотрит, как проворно мелькают спицы в ее руках, и просит:
— Бабушка, спой песню!
— А ты учился ли сегодня?
— Я не хочу, бабушка, учиться!
— Учись ты, ребёнок, учись!
— Не хочу!
— В солдаты захотел, что ли? Ум-от у тебя есть ли? Учись, большой вырастешь — спасибо скажешь. А то Василий-то Васильевич осердится, бить станет. И Марья тоже.
— Зачем они, бабушка, бьют меня?
— Бедная ты сирота! А ты терпи. Коли они забранятся — смолчи, они и не ударят.
Поговорит-поговорит вот этак бабушка ласково, тихонечко, и хорошо-хорошо станет Феде. И ещё больше захочется бабушкиной песни.
— Спой, бабушка!
— Катерина Алексеевна услышит — задаст нам за песни-то! Знаешь, она какая!
— Она, бабушка, ушла. На реку ушла, я видел.
— Ну, слушай, ребёнок!
И бабушка тихо-тихо выводила слабеньким дребезжащим голосом:
Вы пойдёте ли, мои подруженьки,
Во зелёную дубравушку,
Во дубраву, в лес по ягоды?
Заприметьте вы, мои голубушки,
Что мою-то девью красоту.
Если будет моя красота
Да на яблоньке на душистыей,
То житьё-бытьё моё
Будет хорошее.
Если будет моя девья красота
На берёзке ли на кудрявыей,
То житьё моё будет по-среднему.
Если будет моя девья красота
Да на горькой ли на осинушке,
То житьё-то моё будет горе-горькое…
Часами пела бабушка — Федя не уставал слушать…
— Бабушка, это тот сундук? Старый? — спросил Федя.
— Тот, тот. Что ему сделается! Стоит. А я вот хвораю, ребёнок. Робить не могу больше, Катерина-то Алексеевна и сердится. Даром, говорит, хлеб ешь. На старух-от как глядят? Сробила — сгодилась, съела — пропало.
— Она, бабушка, злая стала?
— Кто её знает, ребёнок… Богаче они стали, а богатых-то добрых нет. Бедному бояться нечего: у него не убавится, а богатому беспокойно — вдруг кто лишний кусок возьмёт. Ты чего приехал-то, ребёнок? Или беда дома какая? Здоровы ли уж?
— Здоровы, бабушка. Меня сюда в монастырь отправили. В заключение.
— Да что ты, ребёнок? Что говоришь-то? — испугалась бабушка и замахала сморщенной рукой. — Да креста на них нет — в монастырь! Это Марья всё, верно? Тоже разбогатела да куска пожалела?
— Нет, бабушка, не она. Это — суд.
От испуга бабушка привалилась к стенке и смотрела на внука своими тусклыми глазами.
— За что же, ребёнок?
И Федя рассказал бабушке всё, что с ним случилось.
2
Соликамский Вознесенский монастырь стоял на берегу Усолки. Он был обнесён высокой белой стеной. По углам возвышались круглые башенки с остроконечными крышами.
Федя смотрел на эти башенки, на стену, и ему хотелось плакать.
У ворот на маленькой скамеечке сидел желтолицый монах в потёртой рясе.
— Ты кого тут разглядываешь? — подозрительно смотря на Федю, спросил он.
— Мне отца-настоятеля… к нему я.
— Эва закинул! А на что тебе настоятель? Ты что за птица?
— У меня письмо, — ответил Федя, начиная раздражаться.
— Да от кого письмо-то, голова? — допытывался монах.
— От губернатора, — зло сказал Федя. Ему надоели приставания желтолицего.
Монах недоверчиво посмотрел на Федю.
— То ли врешь, то ли правду говоришь, — медленно произнёс он. — Ну, погоди, к отцу Леониду схожу. Настоятель-то немощен и слаб, а всё отец Леонид справляет. Да вон он сам!
Из церкви выходил высокий монах в меховой рясе. Он шёл с низко опущенной головой. Желтолицый сложил ковшичком ладони и подошёл под благословение.
— Вот парень, отец Леонид, к настоятелю просится, говорит, письмо у него… от губернатора, — почтительно доложил монах.
Отец Леонид поднял голову, и Федя увидел мертвенно-бледное лицо, чёрную бороду и чёрные же, глубоко запавшие глаза. Он окинул Федю испытующим взглядом.
— Решетников? — спросил он.
— Да.
— Решение получено. Идём.
Они прошли в деревянный корпус. В келье, служившей канцелярией, отец Леонид сел за стол и начал разбирать бумаги. Вошло несколько монахов. Федя стоял в сторонке и под их любопытными взглядами чувствовал себя неловко.
Отец Леонид нашёл нужную бумагу и, взяв чистый лист, неторопливо начал писать, вполголоса перечитывая написанное:
«…Соликамского монастыря… старшей братии рапорт… Вследствие указа из пермской духовной консистории… так… от 15 декабря за № 11353, последовало о назначении в Соликамский монастырь… почтальонского сына Фёдора Решетникова… Решетникова, который явился в монастырь… 23 декабря 1856 года. О чём оной духовной консистории… сим почтеннейше доносим».
— Так. Теперь сие донесение следует подписать и отправить, — говорил отец Леонид как бы про себя. Потом, повернувшись к Феде, добавил строго:
— На сей день поступишь в распоряжение отца-эконома. От него урок получишь. Он сейчас в трапезной. Иди.
Со стеснённым сердцем отправился Федя искать трапезную. Это была большая комната, уставленная двумя рядами длинных столов. За одним из них сидел толстый, с подслеповатыми глазами старик. Поминутно мусоля во рту палец, он перебирал какие-то бумажки. Молодой парень в подряснике, должно быть послушник, подметал пол.
— Вы отец-эконом?
— А ты что за деревенщина? — важно ответил старик. — Почему под благословение не подходишь! Ну, я эконом, а дале что?
Эконом Феде не понравился. Но делать было нечего. Он объяснил, зачем пришёл. Эконом послал рубить дрова.
— Иоанн, покажи ему!
Молодой послушник, не выпуская веника, подошёл к Феде. Федя угрюмо взглянул в рябое лицо и плутоватые карие глаза. Послушник подмигнул.
— По обету пришёл? — спросил он, когда они вышли из трапезной.
— Отвяжись, — проворчал Федя.
— Ишь ты, какой! — весело удивился послушник, — Ну, ничего, у нас обломаешься. Не таких видывали…
Они подошли к длинным рядам поленниц, тянувшихся вдоль монастырской стены. Мужик в рваном домотканном зипуне, гикая, колол толстые берёзовые поленья.
— Вот тебе поленница. Коли? во славу божию до самой вечерни, — злорадно сказал послушник и бойко пошёл назад.
Колоть дрова было привычным делом.
Федя взял топор и усердно принялся за работу.
— Да ты не надсажайся, парень, — сказал мужик. — День-от велик, намахаешься.
Федя поглядел на него и испугался.
Густая рыжая борода начиналась у мужика чуть не под глазами. Лохматые брови придавали ему грозный вид. Но глаза были голубые, добродушные. «Вот чучело!» — подумал Федя, разглядывая диковинного мужика.
— Здешний? — спрашивал мужик.
— Нет, из Перми.
— Баской город. Бывал там. Меня сам владыко в сан посвящал, — хвастливо сказал мужик. — Больно смешно было.
— В са-ан? — спросил Федя, недоумевая, какой это мог быть сан у монастырского дроворуба.
— Да ведь я, поди-ка, поп!
Из дальнейшего разговора Федя узнал, что мужик, действительно, был попом из Ошиба, что зовут его Николой, в монастырь его послали на послушание, а за какую провинность — он и сам не понимал.
— Что медведей бить попу нельзя, так, если медведей не бить, попу голодать бы пришлось. Только медведей-то ноне маловато, а рябков да глухарей — это благодать. Батюшка благочинный шибко ругал за то, что с мужиками пиво пил да дрался. А мужики меня любили, кто птицу носил, кто ягод, а кто брагу. Ты пивал брагу?
— Нет.
— Я тебя научу… Только здесь не умеют брагу варить. Вот у меня попадья ядрёную брагу варит. Ну, никогда я столько не пивал, как на Ванькиных крестинах. Ванька — сын мне. Восемь корчаг пива выпили, да шесть корчаг браги, да полведра вина высосали. А рявкал я так то ли, што «Верую» лучше всех откатал, а пел так, что после и придумать не мог: на какой это я манер пел?
За разговорами со словоохотливым попом время прошло незаметно. Бойкий Иоанн позвал трапезовать. Отец-эконом пошёл проверять урок. Вернулся сердитый и напустился на Николу:
— Ты что, о?теть[1] лодырничать сюда прислан? Почему мало наколол? Сколь тебе указано было?
— Не сердись, батюшко! — добродушно сказал Никола. — Наколю, сколь хошь.
Монахи исподтишка потешались над Николой. Феде стало его жаль. Он уж хотел вступиться, но в этот момент в трапезную вошел настоятель, длинный, тощий старик с бескровными губами. Его вели под руки. Все встали на молитву. После недолгого отдыха гулко ударил монастырский колокол. Монахи потянулись в церковь. Началась служба.
В старинной церкви пахло воском и ладаном. Вечерний свет скупо сочился сквозь узкие окна. Ризы на иконах тускло отсвечивали. Слабо колыхалось пламя лампад. Монахи стояли строгие, спокойные и важные. Те из них, которые помогали при богослужении, бесшумно, как тени, переходили с места на место. Слышался только тихий шелест ряс.
Федя старался молиться, но необычная обстановка отвлекала от молитвы. Он повернул голову и встретил озорной взгляд Ивана. Тот подмигнул, незаметно показал кулак. Федя хотел рассердиться, но вдруг, улыбнулся и стал усердно креститься.
«А не остаться ли тут?» — мелькнула неожиданная мысль.
«Свете тихий, святые славы…» — протяжно и бесстрастно пели монахи.
3
Федя выполнял самую разнообразную работу: носил воду, топил печи, читал на клиросе. С Николой он подружился, но Иван донимал насмешками. Как-то пристал:
— Айда на Красное пиво пить!
— Я не пью.
— Дурак, от добра отказываешься. Тюря. Девка ты, что ли?
На грех тут же был и Никола. Он захохотал так, что галки стаей поднялись с крестов.
— Пойдём, пойдём! В Красном доброе пиво варят.
Насмешки Ивана заставили согласиться. Пошли втроём. До Красного было версты полторы. Там находилось монастырское подворье. Было уже темно, когда они подошли к большому двухэтажному строению.
— Сейчас разыщем отца Феофана, — сказал послушник и скрылся в тёмном коридоре. Феофан оказался здоровенным краснорожим монахом разбойничьего вида. Николу он, видно, хорошо знал, потому что сразу предупредил:
— Ты, медведь, потише рявкай, а то мне из-за тебя шили-шили.
Расположились в маленькой келье. За стеной кто-то пьяным басом распевал «взбранной воеводе победительная…»
— Чердынские купцы, — сказал Феофан вполголоса, кивая на стенку. — Третьи сутки пируют.
Появилась корчага с пивом, солёные огурцы, большой кусок варёной говядины. Увидев мясо, Федя ахнул:
— Да разве монахам можно есть мясо?
Феофан поглядел с насмешливой снисходительностью и разъяснил:
— Святое брюхо тоже любит краюху! А ты, парень, как думаешь, с чего у отца-эконома такие телеса? Да и я…
Феофан вытянул и согнул огромные ручищи, любовно оглядел вздувшиеся под рукавами рясы мускулы и хвастливо закончил:
— Я, брат, ворота единым духом высаживаю. Вот ужо покажу тебе, Фома неверный!
Пиво черпали большим ковшом и так прямо из ковша и пили. Когда очередь дошла до Феди, он отказался.
— Пей, не бойся, все монахи пьют, — уговаривал Феофан. — Ты сейчас на положении монаха.
— Не сомущай святого отрока, он в монастыре по обету, — съязвил Иван.
Федя злобно поглядел на него и вдруг разом выпил горькую тепловатую жидкость. Стало, жарко, голова закружилась, колени ослабли. Пиво было настоено на листовом табаке. Выпил ещё.
— Вот это по-нашему! — Феофан одобрительно шлёпнул себя по коленке. — Будет толк из парня!
Феофан, подвыпив, стал расспрашивать Федю, за что его сослали в монастырь. Федя рассказал.
Феофан пришёл в восторг.
— Ай да молодец! — закричал он и, швырнув на стол кусок говядины, которую только что солил взятой в щепоть солью, полез к Феде целоваться. — Молодец! Уважаю таких!
Федя сидел на лавке, и ему казалось, что и келья, и лавка, и всё качается. В ушах шумело. И сквозь этот шум прорывался басистый голос Николы.
— Вот я и пришёл к попу Василию: отдай, баю, Настьку за меня! Поп и бает: ты и пальчика, што есть, её не стоишь. Врёшь, баю… Отдай Настьку, нето плохо будет.
Со всеми подробностями рассказывал Никола, как рассердился поп Василий, как обрезал дочери косу, избил её и выгнал из дому. Тогда Никола рассвирепел не на шутку.
— Пошёл я к попу, — рассказывал он, — топор для страха взял. Прихожу к нему, он жену за косы теребит. Увидал топор, у него и руки опустились, и язык высунулся. А жена его выбежала на улицу и кричит: «ой, попа режут!» «ой, попа режут!» А я схватил попа и кричу: «коли Настьку за меня не отдашь, косички твои обрублю…» Поп испугался и кричит: «отдам! отдам!» Врёшь, говорю. «Вот те Христос». Ну и начали же мы плясать с ним.
— Ну, поп! — удивился Феофан. — Не поп, а душегубец ты!
— А известно — поп. Меня прямо из мужиков попом сделали. Тебя не сделают…
— Хорош поп, читать не умеешь, — не унимался Феофан.
— Поговори ещё, собака! — вскипел Никола. — Кабы я службы не знал, не сделали бы попом. Меня посвящали.
— Ох ты! — ввернул Иван. — Да тебя вовсе не посвящали: тебе мерещилось, а ты и взаправду… Тебя расстригали.
Никола заревел, вцепился обидчику в волосы и… сейчас же выпустил их. На пороге кельи стоял отец-эконом.
— Это что такое? Вот вы как! Добро! Завтра всё отцу-настоятелю изложу. А ты, Феофан, завтра чтобы у ранней обедни был. — И, пошатнувшись, вышел из кельи.
В первую минуту и Никола, и Феофан с Иваном попритихли, но потом Феофан махнул рукой и сказал:
— А ну его к дьяволу! Сам всю ночь пировать будет, ране завтрашнего утра не выберется отсюда. Иван, зачерпни-ка! Не боюсь я ничего!
Так и просидели ночь. Но рано утром шли в монастырь в великом страхе и смятении. Федю с непривычки мутило. Феофан уже не похвалялся, что ничего не боится, шёл, мрачно глядя под ноги опухшими глазами. Насмешливый Иван часто вздыхал и крестился мелким крестиком.
Однако ничего не произошло. Отец-эконом глядел злобно, шипел что-то, а настоятелю ничего не сказал. К вечеру Иван повеселел:
— Ему, лешаку лысому, не с руки говорить про нас. Сам по две ночи с чердынскими купцами пировал и к нам-то в келью заглядывал пьянёхонек уж.
С этого дня Федя подружился с Иваном. Иван рассказал ему про себя, В детстве он сильно болел. Мать дала обещание, что если он выздоровеет, — она отдаст его навсегда в монастырь. И отдала, как только он подрос, хотя ему совсем этого не хотелось. Сначала ревел, думал сбежать, а потом привык и живёт уже третий год, знает все ходы и выходы, сам теперь проведёт кого хочешь…
И Федя рассказывал. Но Иван не всегда понимал его. Заговорит Федя о том, что его мучит, а Иван скучливо морщится:
— Опять завёл! Охота тебе? Пойдём лучше на подворье.
Поговорить было не с кем. А непонятного, такого, о чём хотелось поговорить, накопилось много.
В дни суда Федя впервые стал задумываться над жизнью, начинал понимать, что ему не хочется жить так, как живут дядя, почтовые, другие знакомые… Нужно было что-то другое. Он и сам не знал — что. Хотелось уйти от дяди и тётки, уйти совсем из города, искать какую-то новую, лучшую жизнь.
В те дни, когда все отвернулись от него, он поневоле начал внимательно прислушиваться и присматриваться к людям. Сидя в своём углу за дверью, он наблюдал, как живут почтовые.
Соберутся две-три женщины на кухне: разгорится жестокая ссора. Прибегут мужья — почтальоны. Каждый за свою жену вступается, а то начнёт утихомиривать:
— Ну-ну! Смирно!
Ему — сразу отпор:
— Молчи, знай своё дело в конторе, а здесь не мешайся.
Соберутся почтальоны вечером после работы в той же кухне покурить. И больше всего говорят о своей жизни.
— …Жалованья нам по четыре рубля в месяц идёт. А старший над нами командует, как хочет. Захочет послать с почтой — поедешь, не захочет — не поедешь. Дашь ему взятку — смотрителем сделает, а не понравишься — пожалуется почтмейстеру, и тебя переведут в самую бедную контору. В хорошей хоть по праздникам — в рождество да в пасху — славить ездим, потом доходишки поделим, а в бедной только и есть, что жалованье.
— Ну, а старшие? Начальство?
— Что им! Почтмейстер тридцать два рубля получает, да ещё корреспонденты шлют ему к праздникам и чай, и сахар, и муку, и всё…
Скучно станет Феде, убежит на Каму. Там лучше. Горит на берегу костёр, и около него — оборванные люди с суровыми, обветренными лицами. Раздвинутся они, потеснятся, дадут Феде место рядом с собой — многие знали его, он писал им письма. Сядет Федя, слушает. Но и здесь разговоры невесёлые:
— Последнюю лошадёнку продали… Семья — сам восьмой. Пить-есть надо. Хлебушко, что был, вместе с лошадью на подати ушёл. Кормиться стало нечем, мякину-то всю приели. Вот и пошёл бурлачить. Да силушки-то не хватает. Целый день тянешь её, бечеву-то, а хлебушка и тут невдосталь, да и домой надо на прокорм послать…
Вот им и плохо. И тётка с дядей всё время жалуются, говорят, что жизнь тяжёлая…
А вот у Мальтянчихи, что рядом живёт, жизнь не такая. И лошади у неё, и кучер в плисовом кафтане. По воскресеньям едет к обедне — разнаряженная, в лентах, в кружевах. Кухарка её к тётке как-то раз приходила, рассказывала, что добра в сундуках — видимо-невидимо. А по большим праздникам к ней гости: даже губернатор ездит, Федя сам видел.
Значит, не всем плохо живётся. Почему же это у одних много всего, у других ничего нет? Ведь что те люди, то и эти?
Федя пожалел, что не старался учиться. Был бы образованным — скорее бы понял всё, а он добился, что его и из школы-то выгнали…
В эти дни Федя завёл толстую тетрадь и начал записывать в неё всё, что приходило в голову.
Стало легче. Он как бы рассказывал всё какому-то преданному и молчаливому другу. С этой тетрадью Федя не расставался, носил её под рубашкой.
Жизнь в доме дяди Алалыкина тяготила Федю.
Здесь не было такой простоты, как у дяди Василия Васильевича.
Пётр Алексеевич Алалыкин служил уже почтмейстером, квартира у него была обставлена с претензией на роскошь, хотя зеркала в простенках висели тусклые, в пятнах, а холстинные чехлы прикрывали истёртую, рваную обивку на мебели. Но Катерина Алексеевна принимала гостей в гостиной и подавала чай на подносе, как в богатых домах, в которых она часто бывала.
Пётр Алексеевич, правда, не разделял её стремлений, «чтобы всё было, как в хороших домах», но жена совершенно подчинила себе мужа, и жизнь устраивала по-своему. Сына своего, пухлого, розовощёкого, похожего на мать, они обучали в гимназии. Федя только один раз и разговаривал с ним. Гимназистик так высокомерно смотрел на него, что Федя стал избегать встреч с ним.
Вообще чиновные родственники относились к нему с явным пренебрежением. Особенно преследовала тётка, Катерина Алексеевна. Она не хотела, чтобы Федя спал в квартире, а когда дядя предложил укладывать Федю спать в конторе, предупредила:
— И в конторе его класть боязно: ещё украдет пакеты.
Только одна бабушка была, как всегда, добрая, но ей и самой жилось не сладко. Федя, наконец, не выдержал и написал дяде Василию Васильевичу. Через несколько дней получил ответ. Читали вместе с Иваном.
«… и весьма прискорбно, что так с тобой Катерина Алексеевна обходится. Нельзя ли попытаться у г. казначея монастыря, чтобы, по крайней мере, прожить последнее время на его хлебах и что он намерен получить, об этом я спорить не буду, вышлю по первому требованию».
— Вот это дело! — обрадовался Иван. — Ух, заживём теперь, как совсем в монастырь перейдёшь!
«Постарайся сам для себя, — читал далее Федя, — и меня уведомь с первою почтой. При сём посылаются тебе рубашка и подштанники в пост-пакете, — чёрное бельё скинь… высылай первою почтой. Шалостями не занимайся, а веди себя хорошо. Чужого ничего без спросу не бери. Тогда все тебя будут любить. Прощай, желаю тебе здоровья. Любящий тебя В. Решетников».
Федя сложил письмо и задумался. Конечно, дядя и тётка любят его и заботятся искренно, но почему же ему всё-таки тяжело с ними жить? Ему всерьёз начинала нравиться монастырская жизнь. Здесь почти все добрые. И никто его, Федю, не бьёт, не попрекает. Снова приходила мысль: не остаться ли здесь навсегда… Днём, в монастыре, он ещё колебался. Смущало, что монахи живут не очень-то святой жизнью: пьют, сквернословят, даже дерутся. Но, вернувшись вечером в дом дяди Алалыкина, увидя снова неприветливые лица, он переставал раздумывать:
— Нет уж, лучше уйти совсем от мира, коли родился сиротой.
После дядиного письма Федя почти совсем перебрался в монастырь. Пил и ел вместе с Иваном, спал в какой-нибудь келье. Завязалась дружба и с монахами.
Раз Феде привелось ночевать в келье отца-эконома, который на целый день сказался больным. Вечером он заставил Федю растереть ему поясницу лампадным маслом и на широкую лавку постлать сенник. Отец-эконом собирался отойти ко сну. В это время за дверью послышались шаги, и в комнату вошел монах, ещё молодой, но с болезненным лицом. Одна рука у него была на перевязи. Федя слышал от Ивана, что вчера ночью монахи перепились, затеяли драку и одному из них поранили шилом руку.
Монах направился прямо к скамье, сел на сенник и, не обращая никакого внимания на Федю, спросил эконома хриплым голосом:
— Есть у тебя чем опохмелиться?
— Ничего не осталось. Я уж выпил всё.
— Неужто за ночь вытянул ведро пива? Не разорвало тебя? — грубо спросил монах.
— Да у меня вчера был дьякон, и мы с ним погуляли славно!
— Ай да славно вы, проклятые, пируете! Нет, чтобы мне оставить.
Монах ушёл явно рассерженный. Эконом, покряхтев и торопливо покрестившись, улёгся на сенник и почти сейчас же захрапел. Федя лежал на полу, подстелив под себя брошенную ему экономом старую рясу. Не спалось. Мысль остаться в монастыре всё больше овладевала им. Соблазняла привольная жизнь, кажущаяся тишина и покой.
Решил посоветоваться с другом своим Иваном. Потихоньку встал, взял с подоконника восковую свечу, зажёг её и, загородив собой пламя от эконома, на клочке бумаги стал писать Ивану письмо.
Утром за обедней передал его, шепнув, что во время всенощной ждёт ответа, но увидеться с Иваном в этот день не удалось.
Сразу после обедни эконом отправил Федю и ещё трёх послушников на квартиру к становому приставу, у которого умерла мать. Федя и послушники должны были помогать причту при похоронах. Иван, узнав об этом, стал тоже проситься, но отец-эконом, злой на Ивана за то, что тот вчера плюнул ему на рясу, не отпустил его.
На похоронах в церкви было много народу. Подавая ризу священнику, Федя косился на жёлтое лицо покойницы. Пламя толстых, обвитых серебряной полоской, свечей бросало пятнами тени на лицо мёртвой. Пятна перебегали, двигались, и Феде казалось, что у покойницы шевелятся щёки, губы, дрожат ресницы. Стало страшно, но он не мог оторвать глаз. Вдруг он чуть не вскрикнул. Он почувствовал острую боль в руке.
— Во блажен-н-ном успении вечный покой подаждь, господи-и-и! — тянул во всю силу лёгких дьякон, устремив взгляд в купол и незаметно для присутствующих ущипнув Федю. Оказывается, Федя прозевал момент, когда дьякону надо было подать кадило.
Похороны тянулись долго. После литургии протоиерей говорил проповедь, наделяя покойницу такими качествами, что даже сам пристав слушал удивлённо, а приставша поминутно пожимала плечами.
После похорон состоялся поминальный обед в квартире станового. Федю и прислужников усадили за отдельный стол, на котором стояло несколько бутылок простой водки.
С обеда Федя вернулся пьяным и, не слушая ругани эконома, улёгся спать.
Только на другой день он получил ответ от Ивана.
Тот писал:
«Друг мой, Фёдор Михайлович!
В послушание поступить немудрено, но привыкать сначала трудно, а обживёшься, будет весело. Если, действительно, хочешь, поступить к нам, то сначала скажи казначею, он напишет архимандриту, а он велит тебе подать прошение на имя его высокопреосвященства. Вот труды все и хлопоты поступать в послушники. Фёдор Михайлович, прошу вас всепокорнейше, если можно, одолжить мне 3 коп. серебром на пиво, если есть у вас с собой, я вам возвращу в воскресенье. Будь уверен, что отдам в назначенный день».
Чем меньше оставалось до конца ссылки, тем тревожнее становилось на душе. Куда идти? Дядя, Василий Васильевич, конечно, любит его, но жить, как раньше, Федя не может. А как же? Он и сам хорошенько не знал.
Надо как-то иначе.
Федя подумал и написал отцу Леониду. Это был самый симпатичный из всех монахов.
«Ваше преподобие, отец Леонид!
Мне желательно быть послушником вашего монастыря. Читать я умею, отца и матери у меня нет, а после 23 марта я куда хочу, туда и поступлю на службу. Я ещё давно этого желаю. Я даже клялся богу, чтобы по окончании дела поступить в монастырь. Итак, всечестный отец, прошу, придайте мне благий совет, — вы уж давно здесь живёте. Напишите мне на этом же листочке…»
Отец Леонид на этом же листочке написал в тот же день, что надобно подать на имя настоятеля отца Алексея прощение.
Написав прошение, Федя пошёл с ним к отцу Леониду. Тихонько постучал в дверь его кельи. Получив разрешение, вошёл в просторную комнату с высоким потолком. От небелёных стен пахло сосной. Пол был чисто вымыт. На стенах — картины духовного содержания. Отец Леонид сидел за столом и писал.
Его лицо показалось Феде бледнее обычного. Он очень уважал отца Леонида, хотя мало разговаривал с ним. Отец Леонид был образованнее всех здешних монахов, много читал, в его келье лежали стопки книг. И характер у него был хороший: он никогда не кричал на послушников, не жаловался ни на кого настоятелю. Про отца Леонида никто, даже Иван, не говорил ни одного худого слова.
— Вот я принёс, — сказал Федя, подходя к столу и подавая прошение.
Отец Леонид молча взял из рук бумагу, прочитал её и задумался.
В келье наступила тишина. Со двора не доносилось ни одного звука.
Феде стало неловко. Он переступил с ноги на ногу и спросил робко:
— Я могу идти?
Отец Леонид как бы проснулся, провёл худыми пальцами по высокому лбу.
— Нет… я хочу побеседовать с тобой. — Он встал, прошёлся по келье и подошёл к совсем оробевшему Феде.
— Ты хочешь поступить в монастырь, — заговорил отец Леонид. — А ты хорошо обдумал своё намерение? Не раскаешься?
— Нет, — прошептал Федя.
Лицо монаха стало печальным и строгим.
— Я думаю, что ты ошибаешься… в себе самом и… ты попал сюда не по своей воле. Ты обижен на свою жизнь, коей ещё не жил, коей совсем не знаешь. И тебе кажется, что здесь ты найдёшь радость. Радость?.. — отец Леонид как бы переспросил себя, прислушался, как звучит это слово, на мгновение опустил бледные веки и продолжал:
— Шаг этот серьёзный. Это — шаг… в могилу. А у тебя жизнь впереди. Подумай, Фёдор.
— Я от рождения несчастлив… — начал было Федя, но монах подошёл вплотную, положил ему на плечи свои лёгкие руки.
— Слушай ты, ребёнок, дитя! Я тоже попал сюда не по своей воле, но у меня за плечами половина жизни… больше… Есть люди, которые боятся плыть по житейскому морю и ищут тихой пристани в святых стенах… Ты же не знаешь жизни! Ни радостей, ни горестей настоящих не знаешь — зачем ты сюда идёшь?
Федя стоял, опустив голову.
А отец Леонид всё говорил:
— Запомни навсегда: великий это грех — уныние. А твоё решение поступить в монастырь — от уныния. И ещё запомни: жизнь — слишком драгоценный дар. Нельзя располагать им по минутному настроению. Глупец! Ты ещё не знаешь цены этому дару, а уж отрекаешься от него!
Отец Леонид снял руки с Фединых плеч, потом вдруг сразу сгорбился и сказал устало:
— Подумай ещё. Не к спеху. Прошение своё возьми. Потом скажешь… Иди.
Федя взял аккуратно сложенный листок и, не глядя на монаха, тихо вышел из кельи.
Спускалась серебряная мартовская ночь. Неяркие звезды дрожали в бледном небе.
Федя долго стоял с непокрытой головой…
4
Через две недели кончился срок ссылки.
Федя навсегда прощался с монастырём, с бабушкой. Она плакала:
— Не свидеться больше, ребёнок. Помру скоро.
Федя утешал её. Уезжать не хотелось, но дядя приказывал ехать немедля.
Уезжал Федя из дома дяди Алалыкина с почтой, как и приехал. Снова — доверху наложенные сани, неудобное сиденье, длинная утомительная дорога впереди.
Беспрестанно оглядываясь на монастырь, Федя утирал слёзы. В монастыре его не попрекали прошлым, и это подкупало. Но жизнь монахов — грязная, несправедливая жизнь. Лучше уж зарабатывать кусок хлеба честным трудом.
Что ждёт его дальше?
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК