ГЛАВА I

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

1

Во дворе пермской почтовой конторы стояли запряженные лошади. Из конторы таскали тюки с почтой и укладывали в сани.

В дверях появился пожилой полный мужчина в потёртой тужурке почтового ведомства.

— Скоро, что ли? — опросил он у высокого ямщика, отряхивавшего большими меховыми рукавицами снег с тулупа.

— Скоро, Василий Васильевич, — ответил ямщик. — Вот только подорожную выправят.

— Ну, ладно. Стукни в окошко, как будет готово, — сказал Василий Васильевич и быстро направился вглубь двора, к деревянному флигелю.

Войдя в сени, заставленные разным домашним хламом, он прошёл по длинному грязному коридору и, нащупав в темноте ручку, открыл дверь в небольшую комнату, скудно освещенную сальной свечкой.

В углу, наклонившись над сундуком, спиной к двери стояла худенькая женщина. Она завязывала в узелок какие-то вещи.

— Ну, собрала? Почту уж запаковали! — отрывисто сказал он, входя в комнату.

— Да что ты, Василий Васильевич! — всплеснула руками женщина. — Да он ещё и чаю не попил.

Слёзы (который раз за этот день!) хлынули из покрасневших глаз женщины.

— Некогда тут с твоим чаем! — рассердился Василий Васильевич. — Ямщики ждать будут, что ли? Знаешь ведь, что расписание. Да где Фёдор-то?

Из-за печки вышел бледный, скуластый мальчик лет тринадцати-четырнадцати, похожий лицом на Василия Васильевича. Жидкие, с рыжеватым оттенком волосы были растрёпаны. Коричневые глаза мальчугана выражали растерянность.

— Чего ты там прохлаждаешься! — накинулся на него Василий Васильевич. — Не знаешь, что ехать нужно?

— Я сейчас… Я только книжки хотел взять, — ответил мальчик.

— Книжки, книжки! — сердито передразнил Василий Васильевич. — В монастыре только и дела будет, что книжки читать, как же!

Нахмурив брови, он сел к столу и, налив из самовара чашку чаю, стал пить, громко откусывая сахар.

— Феденька, поешь на дорогу-то, — уговаривала женщина мальчика, — до станции когда еще доберётесь. Последний раз дома поешь, а в Соликамске-то… кто знает, покормят ли тебя оладушками горяченькими…

Она вытерла фартуком обильно струившиеся слёзы и, подбежав к столу быстрыми мелкими шажками, налила чаю и пододвинула к Феде блюдо с горячими поджаренными оладьями.

— Ешь скорее, простынут!

Мальчик искоса взглянул на её, перепачканное мукой, лицо, подошёл к столу, сел, но пить чай не стал. Сдвинув брови, сжав губы, он упорно смотрел на румяные оладушки.

В окошко постучали.

Федя вздрогнул и весь, казалось, сжался. Василий Васильевич встал, одёрнул тужурку, выпрямился.

— Ну, Марья Алексеевна, благословляй племянничка! — торжественно сказал он и повернулся в передний угол.

Василий Васильевич несколько раз перекрестился и обратился к Феде.

— Смотри, Фёдор, слушайся там да… пиши почаще.

Голос его дрогнул.

— А ты чего? Навек провожаешь, что ли? — обратился он к Марье Алексеевне, приникшей к плечу Феди. — Приедет через три месяца, налюбуешься.

Василий Васильевич хотел засмеяться, но вместо смеха губы только растянулись в гримасу.

Федя торопливо надел короткую овчинную шубёнку и такую же шапку.

— Письмо взял?

— Взял.

— Ну, прощай!

Василий Васильевич шагнул к Феде, обнял его и поцеловал.

— Прощайте, папенька! Прощайте, маменька! — дрожащим голосом проговорил Федя.

Он сделал было движение к Марье Алексеевне, но остановился и опустил глаза. Ему хотелось броситься к ней, обнять её, сказать какие-то ласковые, хорошие слова, но какие? Федя знал немного таких слов, да и те не шли с языка.

Он пошёл к двери, обернулся и обвёл взглядом комнату, словно хотел запомнить и деревянную кровать у стены, и стол с неубранной посудой, и хилые цветы на подоконниках.

— А присесть-то перед путью! — спохватилась испуганно Марья Алексеевна и торопливо, первая, опустилась на табуретку, стоявшую посреди комнаты. Федя присел на скамью около двери.

Василий Васильевич всердцах чертыхнулся, но под умоляющим взглядом Марьи Алексеевны тоже сел рядом с Федей.

Потом все сразу встали, ещё раз перекрестились и вышли во двор.

— Давай скорее, Василий Васильевич! — крикнул ямщик. — Задержка выходит!

Федя стал усаживаться в сани.

Это было нелегко. Огромные тюки заняли всё место. Пришлось устраиваться на почтовой суме, набитой так, что она стала почти круглой.

Василий Васильевич принёс охапку соломы и закрыл ею Федины колени. Ямщик влез на козлы, вытянул ноги вдоль тюков, наложенных в передке саней, и дёрнул вожжи.

Сани сдвинулись с места.

— Подождите!

Марья Алексеевна метнулась к флигелю.

— Чего ещё? — недовольно прикрикнул Василий Васильевич, но Марья Алексеевна уже бежала обратно.

— Узелок-от и забыли! — торопливо говорила она, кладя на колени Феде свёрток. — А это возьми, Феденька, за пазуху положи, они и не простынут, оладушки-то!.. Поешь после тёпленьких!.. Ну, прощай, умником будь.

— Прощайте, маменька! — ответил сквозь слёзы Федя, беря оладьи. — Прощайте, папенька!

— Прощай! Эх, Тюнька, Тюнька! До чего себя допустил! — вздохнул Василий Васильевич. — Ну, трогай!

Он махнул рукой ямщику и, не оглядываясь, пошёл в контору.

Скрипя полозьями, сани выехали с почтового двора.

2

Полузанесённые снегом тихие пермские улицы, с низенькими, покосившимися домишками показались сегодня особенно милыми, родными. Было жаль уезжать, хотя бы и ненадолго.

На повороте Федя оглянулся назад.

Каменное здание почтовой конторы, выкрашенное в жёлтую краску, глядело ему вслед освещенными окнами.

Больно сжалось сердце. Федя думал о почтовой конторе, о комнате, в которой жил столько лет с родными — с дядей Василием Васильевичем и с тёткой Марьей Алексеевной. И в почтовой конторе, и в их комнате, и вообще в Перми жизнь после Фединого отъезда пойдёт так же, всё будет по-старому, и, наверно, никто не вспомнит про него, про Федю. Разве только тётка… Может быть, вспомнит и заплачет. Так ведь она всегда плачет. Свадьбу чью-нибудь побежит смотреть в церковь — плачет, хоронят кого — тоже плачет. Недавно собаки на почтовом дворе кошку чужую разорвали — опять плакала. Слезливая какая-то!

А сегодня-то сколько слёз пролила, как дядя сказал, что ночью отправят Федю с почтой…

При этом воспоминании и у самого Феди слёзы подступили к глазам. Вот и отправили. И едет он теперь далеко, в самый Соликамск. Едет по холоду, ночью, и сидеть неловко. Вот-вот слетишь носом в сугроб.

Федя попробовал было устроиться поудобнее, но не сумел. Ямщик, услышав за спиной возню, обернулся.

— Чего возишься? Неловко, что ли?

— Ноги отсидел. Вытянуть некуда…

— Ну, не робей, до станции как-нибудь дотерпи, а там тюк один свалим — ловчее будет.

Дотерпи! До станции-то ещё вон как далеко. Федя спрыгнул с саней и, морщась от колющей боли в затёкших ногах, побежал за санями.

Ночь была морозная, тихая. Из-за облаков выплыла луна и, казалось, тоже бежала. От полозьев на снегу оставалась блестящая гладкая лента. Федя старался попадать ногами именно на эту ленту. Занятно: он на неё наступает, а она всё убегает да убегает вперёд.

Ноги отошли, согрелись. Да и весь Федя согрелся. Можно снова на воз. Федя прыгнул на то же неудобное сиденье.

Сзади послышались колокольцы — догоняли вторые сани, на которых ехал почтальон.

Через час показалась станция — маленькое, полузанесённое снегом здание.

Ямщики уселись погреться, попить чайку. Почтальона смотритель пригласил к себе. Федя встал у порога.

— Иди, парень, попей чаю! — крикнул ямщик, с которым Федя ехал.

Федя несмело подошёл к столу. На нём стоял прилепленный прямо к доске огарок свечи, лежали куски чёрного хлеба, дымились кружки с кипятком. Ямщик, молодой, с красным обветренным лицом, казавшийся громадным от двух надетых на нём шуб, налил кипятку в жестяную кружку и пододвинул её Феде.

— Бери хлеба-то!

— У меня есть, — ответил Федя, вспомнив про оладьи за пазухой. — Вот, на!

— Да ешь, ешь сам. Поди, проголодался.

Другой ямщик, с густой бородой, в которой запутались и таяли теперь комочки льда, поглядел на Федю и сказал негромко:

— Что-то, парень, почтальон сказывал, будто тебя в монастырь сослали, за кражу будто пакетов… Опасался, как бы ты суму не вспорол.

Федя вспыхнул. Слова ямщика точно хлестнули по лицу. Не отвечая, он начал отхлёбывать из кружки. Сразу расхотелось есть.

— С чего он вспарывать-то её станет? — заступился молодой ямщик. — Ты бородой оброс, ровно и ум-от у тебя не ребячий, а тоже дразнишь парнишку. Не всяко лыко в строку. И так, верно, не мёд парню, — и добавил, участливо глядя на Федю: — Ешь лепёшки-то да собирайся. Дале поедем.

Оладьи остались на столе нетронутыми. Федя вслед за ямщиками вышел во двор и, пока наново перевязывали поклажу в санях, смотрел на небо, усеянное звёздами.

Как этим звёздам хорошо там. Блестят себе, глядят на землю и не слышат, не знают ничего про то, как люди на земле ругаются, обижают, обманывают друг друга. Вот бы сейчас сделаться звездой и прыгнуть туда, в небо…

— Садись, парень, поехали!

Вздохнув, Федя подошёл к саням, сел. Теперь стало много удобнее. На станции оставили огромный тюк.

Федя мог даже лечь, и от ветра его защищали те же тюки по бокам саней.

— Ложись-ка да поспи. Чего ты весь с лица стемнел? Слушай каждого!.. — сказал ямщик и, взмахнув кнутом, крикнул на лошадей: — И-э-э-эх-х, родимцы!

Опять покатились сани по ровной, наезженной дороге. Феде было тепло среди тюков, только немного стыли ноги. Он подогнул их, накрыл полой шубёнки, а сверху набросал соломы.

Спать ему не хотелось. Слова бородатого ямщика всколыхнули то, что он и так не мог забыть.

«Опасался, как бы суму не вспорол…» Конечно, люди имеют право так говорить, потому что… И в ссылку он едет — тоже правда. В монастырь, на исправление!.. Чего исправляться-то? Он и так больше никогда в жизни не сделает того, что сделал.

3

Федя помнил себя с четырёх лет.

Самое яркое впечатление оставил пожар. Горел соседний дом. Это было ночью. Федя проснулся от криков. От страха он крепко вцепился в платье тётки. Она пыталась оторвать Федю от себя, но не смогла. Тогда она ударила его. Не помогло и это. Едва ей удалось вырвать платье из рук Феди, как он вцепился в него зубами. Платье было разорвано…

Федя получил несколько тумаков.

— Гляди-ка, какой! — удивлялась тётка на другой день, — весь в мать. Та ровно мне в душу вцепилась, когда помирала-то: возьми да возьми Феденьку, а Феденька-то, ишь, юбки рвёт. Да зубами! Чисто волчонок.

— То душа, а то юбка! — насмешливо проговорил дядя Василий Васильевич, покосившись на жену из-за «Сенатских ведомостей».

Это была единственная газета, которую он читал.

Больше всего его интересовало, кто получил чин, кто — перевод или повышение по службе.

— Когда-нибудь и про меня здесь будет прописано: мол, старший почтовый сортировщик Решетников Василий Васильевич представляется к такому-то чину, — говорил дядя, и лицо его принимало торжественное выражение.

Тётка вздыхала и недоверчиво покачивала головой.

— Где уж! Хоть бы жалованья-то прибавили. Вон у Феди штаников новых к празднику нет.

— А кто виноват? Ты моего брата женила, ты и мальчишку к себе взяла. Шта-а-ников нет! — передразнивал он, выходя из-за стола. — Не штаники ему, а драть его надо, баловня.

— Когда надо и подерём, смотришь — и вырастим парня, — замечала тётка.

Федя просыпался рано, протирал кулачонками заспанные глаза и кричал:

— Мама! Ись!

Тётка, гремевшая в кухне самоварной трубой, входила в комнату и притворно строго ворчала:

— Ишь, какой обжора. Всё бы ему ись. По десяти раз на день — ись. Шибко жирный будешь.

И принималась одевать Федю. Дядя, умытый, сидел уже за столом и старательно набивал табаком трубку.

— Надо его отучать от обжорства. Я тебе, скотинка безрогая! — топал он на Федю ногой. — Ись, ись! Всё бы ел.

Но Федя не пугался. Нетерпеливо вырывался из тёткиных рук, подбегал к шкафу.

— Гляди-ка, опять за чашкой полез! — смеялась тётка.

— Мы тебя и чаем-то поить не станем. Поставь чашку! Ну! Сказано? — Дядя хмурился. — Ой, Тюнька! Гляди, выдеру.

В добрые минуты дядя звал племянника Тюнькой.

После чая дядя уходил на службу. Тётка прибирала в комнате, перемывала чайную посуду, потом уходила в кухню — ставить в печь обед.

— Сиди смирно, Феденька! — говорила она. — Я скоро. Поставлю щи и на рынок пойду. И тебя возьму, если озорничать не станешь. А будешь озорничать — тебя чёрный мужик-трубочист утащит, посадит в мешок — да в прорубь.

Федя садился на маленький стульчик и сидел смирно. Оставаться одному в комнате было скучно. Федя принимался разглядывать комнату. Дядина и тёткина кровать около стенки, стол у окна, два стула, несколько некрашеных табуреток, два поставленных один на другой сундука, прикрытых лоскутным ковриком. На окнах горшки с геранью и два отводка фикуса. В углу — иконы. В одной из них из-за стекла виднелись венчальные цветы и свечи. Из-за крайней слева иконы торчал высохший пучок вербы. Стены были украшены двумя-тремя откуда-то вырезанными картинками. Федина постель была за печкой, на сундуке, который очень редко открывали.

Всё это уже давно знакомо Феде и нисколько неинтересно.

Иногда, не выдержав, Федя брал что-нибудь, что не разрешалось брать, например; синенький стаканчик с петушком на дне, а в это время, как нарочно, всегда входила Марья Алексеевна.

— Ты это что? Эдакий смиренник? Ну, оставайся дома, одна уйду.

Федя ревел.

— Нечего, нечего! Зачем не слушался? Зачем стаканчик брал?

— Я не брал, я только поглядеть!

Тётка молча начинала одеваться.

— Мама, ой, мамонька, не останусь!

— Останешься. Надо было сидеть смирно.

— Ой, не останусь! Я не брал, только глядел. Не останусь, боюсь!

— Чего же бояться-то, дурень?

— Да-а, а мужик-от чёрный? Трубочист?

— То-то, бестолочь. Ну, ладно, пойдём, тащи шапку. Только уж последний раз. Станешь ещё трогать, что тебе не велено, — никуда не возьму.

— Не стану, не стану.

Обрадованный Федя живо тащил шапку, шубёнку. Выходили во двор. Тётка садила Федю в маленькие санки и везла.

Пермский рынок назывался чёрным.

Близость его угадывалась по запаху залежавшихся солёных сигов. Этим запахом дышала вся Пермь, но за два-три квартала до рынка он становился всё острее, а на самом рынке человеку непривычному было трудно дышать. Пермские жители не находили в нём ничего дурного, а некоторые считали даже, что рынок «пахнет морем». Рынок тянулся квартала на два. Летом невозможно было сделать двух шагов, чтобы по самые колени не увязнуть в чёрной густой грязи.

Зимой было лучше. Намотав на руку верёвку от санок, Марья Алексеевна ходила от одной торговки к другой, узнавала сначала, что сколько стоит, и уж только потом покупала. Санки подскакивали на неровной дороге. Феде очень нравилась такая езда — то вверх, та опять вниз.

Иногда, когда санки перевёртывались и Федя, укутанный поверх шубёнки ещё и одеялом, вываливался прямо на снег, это было очень весело. Тётка не сразу замечала, что Федя вывалился, и санки успевали немножко отъехать.

— Эй, матка, парень-от у тебя где?

— Потеряла! — кричали торговки.

Тётка спешила на помощь.

— Наказанье! Сроду не возьму с собой… Только и знаешь — пялиться в санях-то. Домой приедем, вицей настегаю, — ворчала она, усаживая довольного Федю в санки. — Не ушибся, Феденька?

4

Федю учили молиться утром, вечером, перед едой и после еды, за тётку и дядю, за мать и отца.

— Какие ещё мать и отец? — удивлялся Федя. — Маменька и папенька — вот они: Марья Алексеевна и Василий Васильевич.

Много труда стоило тётке разъяснить мальчику, что он им не сын, а только племянник.

Она рассказывала, как женила младшего брата Василия Васильевича — Михаила — Фединого отца, как умерла мать.

— На кой мне леший жениться? — всё говорил он. Но Марья Алексеевна боялась, что он сопьётся, и настояла на женитьбе. Выбрала ему невесту, тихую, скромную и красивую девушку — дьяконскую дочь, сироту. Вначале та боялась выходить за пьяницу Михаила, но он обещал бросить пить, и свадьба состоялась. После свадьбы Василия Васильевича перевели в Пермь. Молодые остались в Екатеринбурге. Жизнь у них была тяжёлой. Михаил пил сильнее прежнего, пропивал всё, что получал, а тут ещё родился ребёнок — Федя. В конце концов жена решила уйти от Михаила и пешком отправилась в Пермь, к Марье Алексеевне. Пришла она в то время, когда вся Пермь была охвачена пожаром. Город пылал со всех сторон. Она еле отыскала своих родственников и в ту же ночь сильно заболела.

Марья Алексеевна свезла её в Александровскую больницу, думая, что она поправится. Но ей становилось всё хуже. Как-то за Марьей Алексеевной прислали из больницы: Федина мать хотела проститься с ней и с сыном.

Испуганная Марья Алексеевна завернула Федю в одеяльце и отправилась в больницу. Больная обрадовалась.

— Феденька, сиротка моя! Милой сын! — шептала она синеватыми запёкшимися губами, увидев ребёнка. — На горе ты родился.

— Будет уж тебе убиваться, — остановила её Марья Алексеевна. — На молодом теле не то избывается.

— Не встать мне, голубушка, Машенька, не вырастить сыночка, — тихо ответила больная и вдруг приподнялась. Глаза у неё сделались строгими, голос твёрже.

— Я знаю, что помру. Марья Алексеевна, голубушка, сестричка, возьми ты к себе ребёночка моего, не оставь ради бога. Будь ему матерью. Слушаться не станет — на коленки ставь. Возьми, не покинь! Дай мне помереть спокойно…

— Да как же я его покину — ведь родной он мне, — заливаясь слезами, сказала Марья Алексеевна. — Не на улицу же его! И отец у него есть…

— Что отец! Сама знаешь — пьяница.

А Федя сидел на кровати и тормошил мать, весело поглядывая коричневыми глазёнками то на неё, то на тётку.

— Смотри-ка, — улыбаясь сквозь слёзы, сказала тётка. — Ровно и понимает, что мать, — молчит, а возьмёшь — реветь станет.

Больная устала, закрыла глаза. Марья Алексеевна поглядела на заострившийся нос, на изжелта-серое, как больничная наволочка на подушке, лицо и осторожно взяла ребёнка. Он заплакал.

— Ну, поправляйся, милушка, пойдём мы. Завтра опять придём. Да молчи ты, мо-ол-чи! Пойдём домой, обедать станем, дядя придёт. Прощайся с матерью-то!

Больная открыла глаза, поцеловала несколько раз сына, потом с усилием привстала, поймала загрубелую от работы руку Марьи Алексеевны и прижалась к ней сухими, горячими губами.

— Не оставь Феденьку!

Через несколько дней она умерла.

5

Тётка рассказывала об этом много раз, и Федя, наконец, поверил, что она и Василий Васильевич ему не родные. Сначала было задумался, но ненадолго. Всё ведь оставалось по-старому. Если для него что-нибудь нужно было купить, она хоть и поворчит, а выпросит денег у Василия Васильевича и купит. Как она ни ругалась, как ни корила, а заботилась, чтобы у Феди было что надеть.

Другой раз прибьёт она его, но, смотришь, через час зовёт ласково:

— Феденька! Иди-ка, поешь шанежек горяченьких!

Федя рос, бегал, шалил, как все дети. Случались и крупные шалости, за которые изрядно влетало. Он хорошо помнит толстую книжку — «Священную историю ветхого и нового завета». Она давно привлекала Федино внимание.

Лежала она на маленьком угловичке под иконами и не давала Феде покоя: так хотелось посмотреть картинки.

А что картинки были — Федя отлично знал.

Иногда тётка брала эту книгу, ложилась на кровать и просила Василия Васильевича:

— Ну-ка, читай, что тут, под картинкой.

— Уйди, стану я читать!

— Почитай! Ты ведь у меня золото! — уговаривала тётка. — Ах, если бы я умела грамоте…

В конце концов дядя соглашался и открывал книгу. Феде хотелось тоже взглянуть, но Марья Алексеевна его и близко не подпускала.

— Тебе говорят, балбес ты этакий! Пошёл! Где ремень?

Любопытство разгоралось. Уж если маменька и папенька так берегут эту книжку, значит, она интересная. Недаром маменька каждый день вытирает с неё пыль чистой тряпкой.

И вот Федя решил рассмотреть её, когда остался один дома.

Сначала просто перелистывал её, а после ему захотелось узнать, что будет, если кольнуть булавкой глаза нарисованным на картинках людям, а после в руки попал карандаш, и Федя не мог устоять от соблазна попробовать писать так же, как написано в книге. На полях появились каракульки и черточки.

За это Федю поставили на колени в угол; Федя решил, что виновата книга: если бы её не было, его не наказали бы.

И однажды, когда Марья Алексеевна и Василий Васильевич ушли в гости, Федя вырвал из книги все картинки, а книгу бросил в печь.

Утром тётка стала класть в печь дрова. Одно полено никак не входило. Она заглянула в печь.

— Что за дьявол, откуда это кирпич? Сверху, что ли, выпал? — недоумевала Марья Алексеевна, роя в печке кочергой.

«Кирпич» оказался её драгоценной книгой.

Феде здорово влетело.

6

И всё-таки Федя любил своих воспитателей, особенно Марью Алексеевну, а они любили его, хотя тётка часто говорила:

— Господи! Хоть бы захворал да умер!

— Сама виновата, никто тебя не просил женить брата. Теперь вот и майся! — отвечал обычно дядя.

Но стоило какому-нибудь мальчишке разбить Феде нос, как Марья Алексеевна бежала отыскивать обидчика и ругала его на всю улицу, а то и давала затрещину. Она и со взрослыми ругалась, если кто-нибудь из них обижал Феденьку. Но когда она возвращалась в комнату, — попадало Феде.

— Грубиян, дрянной мальчишка, бестолочь!

Феде часто приходилось слышать, как ругают дядю Василия Васильевича. Почтмейстер его отличал, и это вызывало зависть у почтальонов, а главное, у их жен. Василию Васильевичу некоторые солили, как могли.

Почтовая дворня была набита ребятишками всех возрастов. Они шумели, кричали, шалили. Федя, конечно, был вместе с ними. Нередко бывало, что выстиранное и вывешенное для просушки бельё оказывалось вымазанным углем, а из комнат пропадали медяки. Это была общая работа, но всё сваливали на Федю.

— У-у, подкидыш, чума сибирская! — шипели почтальонки.

— Вор, вор, не ходи во двор!

Этим можно было отомстить и Василию Васильевичу за то, что он старший сортировщик, и Марье Алексеевне за то, что она — жена старшего сортировщика.

Во дворе сплетничали, сплетни слышали дети и повторяли их. Федя не спускал никому, кто говорил плохое о дяде. Но конец часто бывал плачевный.

Сердобольные маменьки, жалуясь на то, что Федя бьёт их детей, добавляли:

— Он и меня чёрным словом оборвал, когда я сказала, что нельзя, мол, Феденька, драться.

И Феде опять влетало.

7

Самым любимым развлечением Василия Васильевича была рыбная ловля. Феде очень хотелось, чтобы дядя взял его с собою ловить рыбу, он старался всячески угодить ему: и сапоги начистит до блеска, и червей накопает, но дядя не брал.

Только, когда Феде исполнилось восемь лет, он сказал:

— Ну, собирайся рыбачить!

С тех пор он иногда брал его с собой. Затаив дыхание, сидел Федя на носу или на корме лодки и следил за каждым движением дяди. Вот лодка выплывала на середину Камы. Дядя забрасывал сразу несколько крючков и неотрывно смотрел на поплавки. Вдруг один начинал шевелиться: то скрывался под водой, то опять показывался. Тогда дядя быстро подсекал удочкой и вытаскивал рыбу. Феде хотелось закричать в восторге, но он сидел молча, боясь проронить слово — дядя сразу начнёт ругаться. Только тёмные Федины глаза и жили в это время на его лице. Он опускал потихоньку руку в туесок с пойманной рыбой, рыба в испуге бросалась прочь. Федя забывался, делал резкие движения, лодка накренялась.

— Не можешь сидеть смирно?

Но, несмотря на дядины строгости, рыбная ловля была для Феди самой большой радостью.

Только продолжалась она недолго.

Дядя решил засадить Федю за книжку. Покажет ему букву, заставит учить, а сам — на Каму. Федя сидит, все мысли у него на реке, в дядиной лодке — азы не идут в голову. Вернётся дядя с полным туеском рыбы, отдаст тётке (чтобы варила или жарила для себя — сам он не ел пойманную им рыбу) — и к Феде.

— Выучил?

Федя молчит и смотрит в угол.

«Сам, небось, рыбу ловил, на реку ездил, а я учи!»

— Так ты учиться не хочешь? Лодырем хочешь быть?

И пойдёт дядя ругаться, а иной раз и стукнет.

Жил в Перми чиновник один отставной. Маленький такой, плешивый, весь в морщинах. У него была страсть: птицы. Птиц у него было до семидесяти-восьмидесяти. Он целые дни возился с ними, ухаживал, кормил, менял им воду, чистил клетки и разговаривал с ними, как с людьми. В свободное время он учил детей.

Вот к этому чиновнику Василий Васильевич и определил Федю. Занятия оказались несложными. Чиновник не любил затягивать уроки. И большей частью, открыв книгу, говорил, отчёркивая страницы ногтем.

— Вот, выучишь отселева и доселева.

По этой же книжке он спрашивал заданное накануне, рассказывал кое-что из священной или всеобщей истории, а потом звал:

— Пойдём, птичек покажу.

Федя помогал ему чистить садки, пел вместе с ним на клиросе в церкви. Случалось, что чиновник сердился за невыученный урок. Тогда он брал голик и легонько — совсем небольно — стегал Федю.

Как-то чиновник ушёл на рынок за кормом для своих птиц. Федя остался один. Птицы чирикали над ним, перепрыгивали с жердочки на жердочку, роняли на пол семя. Федя загляделся на птиц.

— А умеют они летать? — пришло ему в голову. — Может, разучились… Ну-ка…

Федя открыл окно и несколько клеток. Птицы покружились по комнате и исчезли за окном. Тогда только Федя понял, что он натворил, и горько заплакал.

Чиновник вернулся. Увидев Федю около открытого окна, он взвизгнул:

— Что ты, разбойник, делаешь?

— Ничего, — ответил Федя, трясясь от страха.

— А зачем плачешь? Ах!.. Где соловей? Где канарейка?

— Убе…жали! — всхлипывая, ответил Федя.

— Да знаешь ты, мошенник эдакий, я за них тысячи не возьму!

И чиновник вытолкал Федю в шею.

Уроки прекратились.

8

Федю отдали в уездное училище. Там ему сразу не понравилось. Учителя били. Толчков и затрещин стало вдвое больше. Дома эти затрещины давали ему из желания «сделать из него человека», в училище же — для острастки, для порядка.

Там разговоры были короткими:

— Не знаешь урока? Без обеда!

— Чего вертишься? На колени!

— А-а, ты разговаривать! Розог!

Федя до смерти боялся учителей. Он знал: каждый из них, кто только захочет и когда захочет, — может скомандовать: «на колени», «без обеда», «розги», может подойти, больно ударить по голове увесистой книжкой, линейкой или дёрнуть за волосы так, что из глаз искры посыплются. У Феди часто болела голова, и он не понимал того, что учил. Да и не старался. Об одном он заботился: как можно меньше попадаться на глаза более сильным, чем он. Мир казался ему наполненным руганью, подзатыльниками. Дома, в почтовом дворе, на улице, в училище — везде ругали и щедро раздавали подзатыльники.

Федя стал угрюмым, замкнутым. Хмурое выражение не сходило с его лица.

Товарищей у него было немного: Мишка Ломтев, Ванюшка Николаев да Колька Дерябин. С этими он не то что дружил, а просто они ему нравились больше. Они не смеялись над ним.

Единственное, что полюбил Федя, — это сесть где-нибудь в уголок и слушать, что рассказывают люди.

Иногда в перемену он заходил в учительскую и, никем не замеченный, садился на пол, в углу между двумя шкафами. Однажды он слышал, как учителя обсуждали методы морального и физического воздействия на нерадивых учеников.

— Нет, драть их, драть, подлецов, надо! Розгами! Розгами! Да больнее! — размахивая в такт словам рукой, восклицал учитель арифметики Некипелов.

— Драть, драть без пощады!

— А я поступаю иначе, — вставил учитель истории и географии Протопопов унылым голосом. — Вызову ученичка, хорошо отвечает — ладно, а путается — беру книжицу потолще или ту, по коей сей негодник не выучил урока, и молча — хлоп по головизне!

Протопопов вытаращил, похожие на рыбьи, глаза и, потерев ладони, продолжал:

— Если же сия мера не оказывается действительной и ученик продолжает плести ахинею, то есть уши, драть кои я умею весьма чувствительно. Блаженной памяти поэт Феонов — он тоже был учителем, бывало, говаривал, стукая перстом по лбу ленивца:

Тупа главы сия вершина,

Потребна для неё дубина —

В три аршина!

— И это совершенно справедливо! Именно дубина!

Раздался тоненький хохоток. Батюшка, отец Петр Накаряков, засмеялся и замахал худенькими ручками.

— Неразумно, неразумно поступаете! Имеются весьма сердобольные родители, которые, так сказать, страдания испытывают, видя в слезах чад своих. Розги, линейки, книги оставляют видимые и осязаемые следы. Опять же ухо. Вы его дёрнете, а оно покраснеет, вспухнет. Не-е-ет, у меня другое средство!

— Какое же? — спросил с любопытством Протопопов.

Батюшка, маленький и бледнолицый, помолчал с таинственным видом и спросил, подмигнув:

— Рябчиков как ощипывают, видели? Или уточку? Или, так сказать, гуська к трапезе?

— Ну? — недоумевал Протопопов.

— Так вот… — глаза законоучителя заблестели, — я подзываю к себе провинившееся чадо, заставляю его наклонить голову и, как рябчика, щип-щип, щип-щип! Моя выдумка, собственная! Больно, а следов — никаких. Разве что к пальцам сколько-нибудь волосков пристанет.

И батюшка снова рассмеялся.

— И вам не стыдно? — раздался чей-то негодующий голос.

Федя осторожно выглянул из-за шкафа и увидел молодого учителя, недавно поступившего в училище. Губы учителя дрожали, лицо то вспыхивало, то бледнело.

— Вам не стыдно? — продолжал он. — Просвещенные, образованные люди, несущие светоч знания! Розги, линейки, рябчики!.. Самих бы вас…

— Как вы смеете? — взвизгнул Некипелов. — Мы смотрителю, мы губернатору будем жаловаться!

— Заступник какой явился. И за кого заступаться? — удивился Протопопов. — За вшивую голь!

— Стыдитесь! — крикнул учитель.

— Братие, братие, утишьте гнев свой! — уговаривал отец Пётр. — Неравно услышит кто…

В эту минуту раздался звонок. Перемена кончилась.

Федя, дрожащий, испуганный, потихоньку вслед за ссорившимися учителями выбрался из учительской.

9

Однажды ночью Федю разбудили чьи-то громкие голоса. Он спал в кухне. Приподнявшись на своей подстилке, он увидел дядю и ещё кого-то, незнакомого, поминутно кашлявшего.

— Вот ты где живёшь! — хриплым голосом проговорил незнакомый.

Из комнаты выглянула тётка.

— Это ты, брат? — спросила она взволнованно.

— Я, сестра! — ответил незнакомый и закашлялся.

— Ну, зажигай свечку, — проговорил дядя. — А тот спит?

— Что ему…

Федя догадался, что приехал отец, почему-то испугался и, дрожа, стал прислушиваться к разговору.

— Ну, что он? — спрашивал отец.

— Смучились, брат, смучились, — сказала тётка, зажигая свечу.

— Ты же и избаловала, — вставил дядя. — А вы бы его хорошенько утюжили!

Дядя с тёткой и отец вошли в комнату. Дверь осталась открытой.

Федя стал смотреть на гостя. Он стоял у стола и закуривал папиросу. Папироса в его руках тряслась. Одет он был в почтовую форму. Небритое, опухшее лицо казалось больным.

— А меня, брат, просто измучили, — проговорил гость. — Я даже слышать стал плохо.

Тётка вышла в кухню. Федя притворился спящим. Она наклонилась над ним и тихо, сказала:

— Вставай. Отец приехал.

Федя не мог вымолвить ни слова.

— Вставай. Экой бесстыдник! Тебе говорят — отец приехал!

Тётка толкнула Федю ногой. Он сел.

— Я боюсь.

— Ну-ну, не съест.

Федя встал, оделся. Тётка повела его в комнату, подтолкнула к отцу.

Все замолчали. Потом отец сказал:

— Большой вырос… Жених.

— Что же ты не здороваешься с отцом-то? Ведь это отец твой, — проговорил дядя. Тётка вытерла рукавом глаза.

— Ну, поцелуй у него ручку, — сказала она.

Федя молча смотрел на отца, ему хотелось убежать из комнаты, спрятаться.

— Ну, здравствуй. Слушаешься ли ты дядю и тётку?

— Слушаюсь, — ответил Федя и хотел ещё что-то добавить, но не смог.

Опять наступило молчание. Тётка первая нарушила его.

— Что же ты не поцелуешь сына?

— Да что его целовать-то?

— Всё же, ведь он сын тебе.

— Что сын! — Не я вырастил.

— Ну, поцелуй! — настаивал дядя.

Тётка подвела Федю ближе к отцу. Тот нехотя наклонился и поцеловал Федю.

Мальчик на мгновение ощутил колючую щетину на щеке, почувствовал запах водки.

— Называй их отцом и матерью, слышишь? — сказал отец.

Федя промолчал. Дядя отпустил его спать. Он ушёл и снова лёг на пол, на свою войлочную подстилку.

В комнате начался разговор. Отец рассказывал, как бьёт его смотритель.

— Каждый день топтал меня ногами, бил меня в грудь.

— Плохо, брат, — отвечал дядя. — Говорил я тебе: пей меньше, а ты всё своё.

— Не могу, брат, досадно больно.

Потом дядя и тётка стали уговаривать его остаться ночевать, но отец не согласился и ушёл в контору, даже не вспомнив про сына.

А Федя лежал и думал об отце. Мальчик был разочарован. Ему случалось видеть, как в знакомых семьях отцы подолгу разговаривали с детьми, ласкали их. А его отец не плакал, не целовал, встретился с ним, как чужой, даже поговорить не хотел.

«Уж отец ли он мне?» — думал мальчик, ворочаясь на подстилке.

Утром отец пришёл опять. Он пил чай, разговаривал с дядей и тёткой, а Феде не сказал ни слова. Но показался незлым. Федя перестал дичиться. Когда дядя ушёл в контору, а тётка на рынок, сам заговорил с отцом:

— Вы, тятенька, долго здесь проживете?

— Нет, а что?

— Так. Вы поживите.

— Чужой хлеб есть? — нельзя, — ответил отец, глядя куда-то в угол.

— А скоро вы опять сюда будете?

— Не знаю.

— А у вас есть деньги?

— Тебе на что?

— Надо. На пряники надо.

— Нету у меня денег.

Феде хотелось приласкаться к отцу, но он не знал, как это сделать. Он вытянул у отца трубку из рук и взял в рот. Отец сказал:

— Балуешь ты много. Драть тебя надо, как сидорову козу. Дай трубку.

Отец, видимо, рассердился.

Вечером за ужином тётка начала говорить о том, что Федя не слушается, рассказывала обо всех его проделках.

Отец неизменно говорил:

— Дери ты его, сестра, что есть мочи дери. Ишь, какой он востроглазый, так и глядит разбойником.

— А ты, брат, возьми его с собой.

— Куда мне с ним? Не надо.

— Всё же лучше. Тогда узнаешь, каков он.

— Мне и одному-то горько жить, а он меня совсем свяжет. Делайте вы с ним, что хотите, а мне его не надо.

Когда пришла почта, отец стал собираться.

— Простись с отцом-то, — сказала Феде тётка.

Ему не хотелось прощаться, и было жалко, что отец уезжает.

— Ну, прощай, да, смотри, слушайся! — сказал отец и ушёл.

Ещё несколько дней думал Федя о нём.

Мальчику было тяжело. Уехать к отцу? А как тётка и дядя? Их жалко. А потом, что за отец, когда он и разговаривать не хочет? Врут все, никакой он ему не отец.

Федя так много думал о нём, что он начал ему сниться. И всё сердитый, с поднятым кулаком.

Скоро Федя успокоился и забыл об отце. И вспоминал только, когда дядя приносил и читал вслух письма от него. Это случалось редко.

А потом пришло известие, что отец умер.

В то время Федя уже учился. Это было зимой. Федя пришёл с улицы, заметил заплаканные глаза тётки и хмурое лицо дяди.

Тётка обняла Федю и всхлипнула:

— Сирота ты теперь круглая. Кроме нас, и нет никого. Слушайся хоть…

Федя ничего не понимал.

— Отец-от твой помер… — пояснила Марья Алексеевна. — Да ты чего столбом-то стал? Поплачь да помолись богу за упокой душеньки его.

Смерть отца не долго печалила Федю.

10

В погребе стоял ящик с разными негодными уже вещами. Выбросить их тётка жалела.

Как-то она велела Феде достать из ящика её старую юбку. Тётка хотела посмотреть — нельзя ли ещё сшить из неё Феде рубашонку.

— Таковский… рвать-то и это ладно!

Федя пошёл. Разыскивая юбку, он увидел внизу под тряпками связку растрёпанных книг. Взял одну, принёс домой и сел читать.

Тётка отняла её и строго-настрого запретила лазить в ящик. Книгу сама отнесла на место.

Федя снова взял её потихоньку. Она понравилась ему. В ней были описаны приключения какого-то рыцаря, храбро сражавшегося с разбойниками.

С тех пор Федя пристрастился к чтению. Но своих книг он не имел, а у товарищей их тоже было немного. Он с завистью смотрел на книги и журналы, которые приходили на почту для подписчиков. Брать с почты книг не разрешали, и Федя продолжал читать книги из тёткиного сундука.

Однажды, придя в погреб за молоком, тётка застала Федю в тот момент, когда он прятал под рубашку книгу.

— Ты что тут делаешь? А-а! да ты, знать-то, опять к сундуку подобрался. Вот скажу отцу, он тебе задаст.

И дядя, действительно, задал.

— Уроки нужно учить, а не книжки читать! — кричал он.

— Или бы божественное читал! — не отставала тётка.

— А ну тебя с божественным! — злился дядя. — Чтение есть праздность, а я его не для праздности воспитываю.

Спустя несколько дней дядя пришёл из конторы весёлый.

— К делу тебе приучаться надо, Тюнька! Ходи в контору, привыкай к почтовой службе. Почтмейстер позволил. Дурить меньше будешь.

И вот Федя начал после школы ходить в почтовую контору, помогал дяде, почтальонам и скоро знал службу не хуже их. Работал Федя с большим удовольствием. В конторе можно было читать сколько угодно. Приходили разные книги, журналы. Федя успевал прочитывать их до разноски. Работа нравилась ему. Каждая почта привозила массу писем, пакетов. Многие были написаны очень красивыми почерками.

«Вот бы мне так научиться писать!» — думал Федя, разглядывая какой-нибудь конверт. «И о чём это люди так много пишут? Поди, интересное всё… Прочитать бы…»

И Федя не смог удержаться — вскрыл один пакет. В нём не оказалось ничего интересного. Федя бросил пакет через забор в соседний огород.

Как-то привезли красивые журналы, с яркой цветной обложкой. В журналах было много картинок и очень интересные рассказы… Федя начал читать, но тут пришёл сторож.

— Давай подбирать разноску, — сказал он.

Феде очень не хотелось отрываться от чтения, но делать было нечего. Он отложил в сторону недочитанный журнал.

Подборка пошла быстро. Дошла очередь до журнала. Нужно было его вложить в разноску, но тогда уж не придётся прочитать…

И после некоторого колебания Федя решил, что журнал может войти в разноску и завтра, а сейчас… Сторож отвернулся, а Федя быстро спрятал журнал под рубашку.

Утром, боясь оставить его дома — могли найти, и тогда Феде попало бы, — он взял его с собой в школу и на уроке, потихоньку, под партой, стал рассматривать журнал вместе со своим соседом, Мишей Ломтевым.

Шёл урок истории.

Протопопов ходил по классу и монотонно объяснял очередной урок. Наконец, он заметил, что Федя и Миша заняты чем-то посторонним, и, взяв с кафедры толстую книгу, которую всегда носил с собой, потихоньку подошёл к мальчикам. Увлечённые, они ничего не замечали. Тогда учитель открыл парту и выдернул из рук Феди журнал.

— А-а, вот ты чем занимаешься? Вот…

Он вдруг замолчал и стал перелистывать журнал. Что-то в журнале привлекло его внимание, он забыл о провинившихся и углубился в чтение.

Федя сидел ни жив, ни мёртв. Вот сейчас, сию минуту Протопопов поднимет книгу и со всей силы ударит Федю по голове. И про журнал скажет. В один момент воображение нарисовало разгневанного дядю… ремень…

Но Протопопов неожиданно спросил:

— Где взял журнал?

— Мне… дядя дал, — замирая от ужаса, прошептал Федя.

— А-а, да ведь твой дядя на почте служит?

— На почте.

— Я… возьму этот журнал… почитать, — сказал Протопопов. — А ты ещё принеси, если есть. Газеты тоже…

— Принесу!

Обрадованный тем, что тяжёлая книга миновала его голову, Федя пообещал принести журналы. Где он их возьмет? Об этом даже не думалось. В голове возникла другая мысль:

«Он меня не ударил, когда я ему дал журнал. Раньше всё бил… И другие учителя тоже…»

Вспомнились розги, звонкие удары линейкой, нестерпимо горящие уши… Батюшка сам в учительской рассказывал про «рябчиков». Правда, больно. До головы иной раз дотронуться нельзя. А Протопопов сегодня не ударил. Взял журнал и не тронул…

И остановиться уже не было сил. Из каждой разноски Федя утаивал то журнал, то газету, то книгу и передавал учителям, которые охотно читали тут же, во время уроков, и уносили домой, большей частью забывая вернуть.

Федя мучился, сознавал, что делает нехорошо, но… учителя перестали его бить, хотя и продолжали издеваться.

Нередко во время уроков кто-нибудь из учителей, чаще всего Протопопов, спрашивал:

— Эй, «почта»! Пришла сегодняшняя почта?

— Нет ещё! — отвечал Федя и с готовностью хватался за шапку. — Сходить узнать?

— Ишь, шельма, рад. Я тебя сперва урок спрошу, я потом на почту пошлю. Ну-ка, скажи урок!

Урока Федя, по обыкновению, не знал. Он учился плохо.

— Не знаешь, а? А ещё «почта»… Хоть, выдеру?

Федино сердце замирало от тягостного ожидания, но учитель не драл, а выводил в журнале единицу и тогда отпускал. Федя был рад и этому. Но бывало и лучше.

— Решетников, пришла почта?

— Пришла! — отвечал Федя и нёс учителю газеты.

Учитель, как бы вспомнив, доставал запечатанное письмо.

— Отправь, пожалуйста, Решетников. Тебе близко. Да деньги ведь нужны!

И учитель начинал рыться в карманах.

Какие уж там деньги! Не бьют, и то спасибо.

— Денег не надо. Дядя мой и так отправит.

— Ну, ладно!

Учитель благосклонно кивал головой и отпускал Федю на место.

А он приходил домой и говорил дяде:

— Папенька, учитель опять письмо дал отправить.

— А деньги?

— Денег он не давал.

— Вот, чёрна немочь, навязались на мою голову! Каждую неделю отправляй им даром письма… Мне-то где набраться!

Скоро у Феди накопилось много книжек, газет, картинок. Дома их держать было нельзя; сосед по парте Мишка Ломтев, вихрастый, курносый мальчик, предложил:

— Ты приноси мне, а потом вместе глядеть станем. А я тебе краски подарю, ладно?

— Ладно.

Так и пошло. Федя носил картинки, журналы, а Мишка то краски, то ещё что-нибудь.

Федя пользовался благосклонностью учителей. Даже месячная обязательная экзекуция не страшила. Порол розгами, под наблюдением смотрителя, сторож. Но одних он порол по-настоящему, а других только для вида.

Федя начал отдавать ему хлеб, калачи, всё, что получал от Марьи Алексеевны на завтрак, а частенько откупался и деньгами.

В это время у него уже был свой небольшой заработок.

В почтовую контору часто заходили бурлаки. Почтальоны писали им письма домой. Но они брали дорого. Бурлаки шли к Феде. Он писал охотно: хотелось угодить бедным людям. Ведь бурлаки — это всё крестьяне, а дядя часто говорил:

— Крестьяне — народ бедный. Мы все едим крестьянский хлеб.

Федя даже не всегда брал с них деньги.

Понемногу он узнавал крестьянские нужды, желания и скоро так научился писать письма, что бурлаки удивлялись:

— Ишь ты! Прозвитер какой!

Дядя и тётка были тоже довольны, что у Феди появился заработок.

Тётка на эти деньги покупала ситцу на рубашки.

— Сам заработал.

А дядя одобрительно говорил:

— Тебя, Тюнька, почтмейстер наш полюбил. Говорил, что сортировщиком тебя сделает. Ты старайся!

Между тем почтальоны всё чаще начали ругаться.

— Чёрт его знает, пришёл к Петрову, искали-искали ему газеты, ровно подбирали, а газет нету!

— Потерял, выходит!

— Чёрт его знает! — недоумевал почтальон.

Как-то внимание Феди привлёк один большой, красиво заделанный пакет. Думая, что там какие-то особенные книги, Федя пошёл на задний двор и разорвал пакет. Никаких книг не оказалось, а всё какие-то скучные казённые бумажки. Запаковать обратно пакет было невозможно. И Федя решил выбросить всё. Часть бумаг он забросил в выгребную яму, а часть перебросил через забор к Мальтянчихе, важной барыне, которую Федя терпеть не мог за то, что она никогда не здоровалась ни с дядей, ни с тёткой. Выброшенные измятые бумажки скоро забросало снегом, и Федя спокойно отправился домой.

11

Шёл уже великий пост. Воздух потеплел, дни стали заметно дольше. Кама скоро должна была вскрыться.

Сидеть в классе сделалось трудно. Уроки казались длинными. Ученики от скуки часто зевали, томились, поглядывая в окна.

Был урок чистописания. Учитель, по фамилии Милорозов, высокий, худой, в длинном пальто, написал на доске предложение и велел переписать его по десять раз. Сам он уселся за стол, развернул принесённую Федей газету и, углубившись в чтение, заскрёб пальцами голову.

Федя написал предложение четыре раза и стал смотреть на учителя. Тот всё скрёб голову. Воротник пальто побелел от густой перхоти, сыпавшейся с головы. В классе было тихо, слышались только скрип перьев да чьи-то шумные вздохи.

Вдруг открылась дверь, и в класс вошёл сортировщик с почты, тот самый, который всегда сплетничал почтмейстеру на дядю Василия Васильевича. Сортировщик, сняв шапку, подошёл к учителю, наклонился и стал что-то шептать. У Феди замерло сердце, он сразу догадался, что разговор идёт о нём. И, действительно, до Феди долетели слова: «Решетников… газеты… книги… пакеты…»

Федю охватил ужас. Убежать, сейчас убежать из школы, броситься в прорубь, утолиться…

Учитель отдал газету сортировщику. Тот поманил пальцем Федю и вышел из класса. Ученики удивлёнными глазами следили за этой сценой. Потупив голову, бледный, вышел Федя из класса и остановился перед сортировщиком.

— Ты… воровал газеты? — спросил сортировщик густым басом.

— Нет.

— А это что?

И сортировщик ткнул в лицо Феди газету, взятую у учителя.

Как раз в эту минуту кончился урок. Подошло несколько учителей, сбежались ученики и плотным кольцом обступили Федю и сортировщика.

— Ваши благородия, — обратился сортировщик к учителям, — ведь вот скот какой, говорит, что не воровал газет.

— Он приносил газеты, — подтвердили учителя.

— И книги тоже.

— Мерзавец! Скотина! Негодяй! — крикнул Протопопов, вытаращив свои рыбьи глаза. — Воровал! И мне давал, и другим… Только я никогда не брал.

Подошёл смотритель училища. У Феди совсем упало сердце. Ну, сейчас он велит принести розог и выдерет Федю. Убежать бы…

Он тоскливо оглядывался вокруг. Бежать было некуда.

А смотритель крепко вцепился красными пальцами с грязными обкусанными ногтями в плечо Феди и начал трясти его так, что Федина голова стала болтаться из стороны в сторону.

— Что натворил? Сказывай!

Сортировщик почтительно рассказал, в чём дело.

— А-а-а! — тихо протянул смотритель. — Воровал? Я тебя спрашиваю, щенок ты этакий пакостный? Воровал? — вдруг гаркнул он.

— Нет, — еле слышно прошептал Федя.

— Врёт, врёт, воровал! — опять крикнул Протопопов.

— Сознавайся, негодяй! Э-э, да что с ним толковать, — вдруг решил смотритель, — отдать его в военную службу.

Этого Федя не ожидал. Он знал, что такое военная служба. Это значит — на всю жизнь под ярмо, под плети, под битьё…

— Я не буду больше! — вырвалось у Феди. — Не буду воровать… Я всё скажу!

И он рассказал. Из класса вызвали Мишку. Смотритель начал драть его за уши.

— Не бери ворованное, не бери…

А потом велел идти с сортировщиком.

Через час они вернулись с большим ящиком, наполненным книгами и газетами.

Ломтева отпустили, а Федю сортировщик повёз на телеге в контору. Когда въехали в почтовый двор, Федя соскочил с телеги — и прямо домой. Тётка что-то шила у окна. Федя упал на колени перед ней.

— Что с тобой? — испугалась тётка.

Федя не мог вымолвить ни слова.

— Выгнали тебя, что ли? Да говори ты!..

— Нет… я… газеты… во… воровал, — еле проговорил Федя пересохшими губами.

Марья Алексеевна всплеснула руками и заплакала.

— Милой бог, да не беда ли эка!? Васенька-а… — позвала она жалобно мужа, забыв, что тот говел и в это время был в церкви.

Пришёл почтальон за Федей. Идти было стыдно и страшно, но тётка велела идти.

В конторе было много народу. Почтмейстер, увидев Федю, злобно закричал:

— Ах ты, мошенник! В острог его, каналью, посадить!

Федю повели к письмоводителю.

Лысый, сморщенный, он сердито посмотрел узенькими глазками на Федю и тоже начал кричать. Потом он написал какую-то бумагу и велел Феде подписать на ней фамилию. Ничего не видя от слёз, Федя подписал.

В это время прибежал дядя с перепуганным лицом. Он остановился в дверях, взглянул на Федю, на письмоводителя и, охватив голову руками, застонал.

— Опозорил!.. Верой и правдой служил, а ты… Как теперь людям в глаза смотреть!..

Весь день дядя был сам не свой. Не стал обедать, а как пришёл домой и сел на стул, так и просидел до ночи.

Потянулись мучительные дни. Федю выгнали из школы, не пускали даже на порог почтовой конторы. Во двор он выходил только тогда, когда надо было наколоть дров Марье Алексеевне.

Почтовые смеялись над Федей, показывали на него пальцами, не позволяли своим детям подходить к нему, разговаривать с ним. Дома поедом ели тётка и дядя.

Федя похудел, осунулся, сжался, весь ушёл в себя, всё время почти сидел на кухне за дверью.

«Что же теперь со мною будет?» — с тоской думал он.

Было стыдно, было жаль дядю. Федя с радостью сделал бы всё, чтобы только позабыли о том, что он натворил.

Не забывали. Его часто вызывали в полицию, допрашивали, делали дома обыск. Взяли несколько писем, которые писали ему соученики. Федя хорошо помнил, как пристав нашёл письма, развернул их и удивился:

— Это что такое? «Ей! сей! гей! Не робе, робей, робей, всех перебей, будет воробей!» А это? «Дазай мнезе тозовозе, чтозо яза позопрозошузу узу тезебезя, твозой друзуг… Тенолимтеливоза…» Эт-то что такое? Да ты в заговоре в каком, что ли, состоишь, сопляк? Это же шифрованные письма!

Что такое «шифрованные», Федя не понял, а что в «заговоре», так какой же заговор? «Сей, гей, не робей», — это всё для рифмы, а «дазай мнезе, тозовози» — просто «дай мне того, что я попрошу у тебя». А «Тенолимтеливоза» — Ломтев. Что тут непонятного?

Пристав отобрал письма и сказал, что они будут приобщены к делу. И опять Федю допрашивали, и Мишу Ломтева тоже, и ещё двух — Дерябина и Николаева, которым Федя тоже давал картинки.

Василий Васильевич каждый день бегал по разным присутственным местам, всё хлопотал, чтобы Федю не засудили. Приходя домой, ругался:

— Сколько я им денег просадил. Взятки берут, а ни лешака не делают. Придётся тебе, дураку, в остроге сидеть.

От страха у Феди сжималось сердце.

Долго тянулось Федино дело, чуть не два года.

Федя вспоминает с ужасом страшные дни суда. Сначала его присудили к домашнему исправлению, — чтобы дядя попросту его хорошенько выдрал. Но этот приговор отменили. Через несколько месяцев их, наконец, вызвали «на вычитку» решения. Поставили у дверей зала. На столе, покрытом красным сукном, блестел золотой шар зерцала с двуглавым орлом на верхушке. Вокруг стола сидели строгие, прямые чиновники в мундирах с высокими тугими воротниками. Секретарь, вытянувшись в струнку, гнусавым голосом читал длиннейшее решение палаты уголовного и гражданского суда.

«…почтальонский сын Фёдор Михайлов Решетников за вынос из почтовой конторы пост-пакетов с бумагами, учинённый им при совершеннолетии… подвергался лишению всех особенных лично и по происхождению присвоенных прав и преимуществ и ссылке на житьё в Сибирь…»

На всю жизнь врезались в память страшные слова, от которых сначала помертвели и Федя и дядя с тёткой.

Тётка вскрикнула дурным голосом, а дядя весь так и помучнел…

Судья, казалось, был доволен, что напугал их, а потом неохотно разъяснил, что Феде было всего тринадцать лет и что, следовательно, он не может считаться совершеннолетним, а посему и заменяется ему ссылка в Сибирь ссылкой в Соликамский монастырь на три месяца.

Тогда тётка расплакалась от радости, а дядя, вытянув руки по швам, выпрямившись, повторял:

— Покорно благодарю за милость, ваше высокоблагородие! Покорно благодарю…

— Должен дать форменную подписку, что доволен судом, — строго сказал секретарь. Федя написал, что доволен.

Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚

Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением

ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК