ГЛАВА II
1
Успокаивая себя, веря и в то же время сомневаясь, подходил на следующее утро Решетников к уже знакомому каменному дому на углу Литейной и Бассейной.
Дверь открыл рослый лакей.
— Вам кого-с?
— Некрасова… редактора.
Лакей удивлённо поднял брови. Кто же спрашивает Некрасова в девять часов утра!
— Они ещё не вставали…
— Подожду.
— Долгонько придётся ждать, — сказал лакей. — Они встают поздно.
— Ничего. Мне идти далеко, — ответил Фёдор Михайлович, решив непременно увидеться с Некрасовым.
Лакей посторонился, пропустил Решетникова в переднюю. Смотрел, как посетитель неуклюже стягивает с себя старенькую, холодную шинелишку, и чуть не фыркнул, увидя, что он свернул её и положил на пол, под вешалку. Но дорогу в приёмную указал вежливо.
Фёдор Михайлович уселся в угол, на стул около маленького столика, огляделся. Комната большая, на середине биллиард. Два стола, заваленные бумагами и книгами. Окна завешены тёмными портьерами. От этого в комнате почти полумрак. Решетников встал, подошёл к окну. Погода в этот день была сумрачная. Ветер сметал грязный снег на одну сторону улицы, снег ложился неровными слоями, обнажая камни мостовой. Люди шли, отворачиваясь от ветра, пряча лица в воротники, шали. От окна дуло. Решетников вздрогнул, поёжился и вернулся на своё место.
«Экий холодище», — думал он, пытаясь спрятать руки в рукава сюртука, но в короткие узкие обшлага можно было засунуть только кончики пальцев.
«Долго же спит Некрасов. Что-то он скажет? А то и вовсе разговаривать не захочет. (Как ему сказать, что в «Подлиповцы» вся душа вложена и не пустое сочинительство это, а правда!.. Жизнь…»
Дверь отворилась, по комнате лёгкой походкой прошла стройная женщина. Не заметив Решетникова, подошла к столу, поискала и взяла какую-то книгу. Когда она шла обратно, Фёдор Михайлович взглянул ей в лицо, но, встретив её удивлённый взгляд, сейчас же опустил глаза. Женщина приостановилась, видимо, хотела что-то сказать и вышла из комнаты.
Через несколько минут тот же рослый лакей принёс газеты.
— Пожалуйте-с… газетки, Авдотья Яковлевна приказали подать.
— Кто такая? — буркнул Решетников.
— Авдотья Яковлевна-с. Панаева фамилия им. Хозяйка… Вроде как бы супруга Николаю Алексеевичу.
— А-а!
Лакей ушёл. Фёдор Михайлович, хмурясь, взял было газету, развернул, но читать не захотелось. Мысли были заняты Авдотьей Яковлевной.
Вспомнил, как прошла она по комнате лёгкой походкой, как искала книгу, как посмотрела на него. Он быстро опустил голову, но заметил: тёмные волосы гладко зачёсаны за уши, посредине головы ровный, как ниточка, пробор, глаза огромные, чёрные, печальные. Красивая!
Такая и нужна Некрасову. Долго же он спит! Времени около двенадцати… Снова открылась дверь. Вошёл лакей с маленьким подносиком в руках.
— Вот-с, пожалуйте… кофе-с. Авдотья Яковлевна приказали выпить.
— Как приказали? — сердито переспросил Решетников. — А если я не хочу? Мастер она приказывать, ваша Авдотья Яковлевна… Что я ей? Приказали!..
Лакей усмехнулся, спокойно составил с подносика кофе и тарелку с белыми пышными ломтями хлеба.
— А вы пейте-с, — посоветовал он. — Холодно ведь на одном месте сидеть. Николай Алексеевич когда ещё встанут. Долго ждать придётся.
Он ушёл. Фёдор Михайлович свирепо взглянул на столик. От кофе, налитого в большой стакан, шёл горячий аромат, сверху толстым слоем белели сливки, корочка у хлеба была такая розовая, поджаристая…
— «Приказали»… Скажите, пожалуйста!
И вдруг весело усмехнулся и взял в руки чашку. «Раз приказали…»
От горячего кофе сделалось тепло. Даже руки согрелись. Теперь и газету почитать можно. А вкусная штука — кофе. Решетников пил его первый раз в жизни.
Некрасов вышел в халате, лысый, сгорбленный, с шафрановым измученным лицом. В этот день он чувствовал себя хуже, чем обычно. Решетников мельком взглянул на него и снова углубился в газетный столбец.
— Что угодно? — раздался тихий, с хрипотой голос.
Решетников встал.
— Я, собственно, к господину Некрасову.
— Я — Некрасов.
Решетников растерянно поднялся со стула и с изумлением глядел в лицо Некрасову. Некрасов?! Этот? А кудри? А высокий рост? А плечи в сажень?! Некрасов?.. Какие глаза у него… точно в душу смотрят!.. Значит, с ним говорить…
Сразу стало жарко. А руки — точно одеревенели.
— Я вчера… рукопись передал… дворнику… «Подлиповцы» называется. Это всё… всё правда… и я…
Фёдор Михайлович запутался, замолчал, тяжело дыша. От волнения слова не шли с языка. В ушах стоял шум, и сквозь этот шум он едва разобрал, что Некрасов просит придти через три дня, так как рукопись он получил вчера поздно вечером. Стало невмоготу. Решетников повернулся и почти выбежал из комнаты. В передней схватил с полу свою шинель и, не надевая её, выскочил за дверь мимо оторопевшего от удивления лакея.
2
В подвале так холодно, что коченеют пальцы. За плохо приклеенными, в грязнозелёных пятнах обоями шуршат тараканы. Воздух смрадный. Раскинув руки, вниз лицом, храпит сапожник. Рядом его жена всхлипывает во сне, ищет что-то около себя и, не найдя, стонет. Девочку сегодня свезли в воспитательный.
В другом углу, обхватив рукой болванку, спит шапочник. Трое ребятишек, прижавшись от холода к матери, вздыхают, сонно бормочут. В подвале — ни одной кровати. Все спят на полу, на тряпье.
И у Фёдора Михайловича, в его углу около двери, из которой дует, лежит только старый, потрёпанный плед да книги и рукописи, вместо подушки. Одеяло заменяет шинель.
Фёдор Михайлович не спит эту ночь. Не может уснуть. Сидит за единственным в комнате столом. Крошечная керосиновая лампочка издаёт тошнотный смрад. Язычок пламени в закопчённом стекле колеблется, бросает тусклый, неверный свет на исписанные листы бумаги. Сапожник называет эту лампочку «язвой». От напряжения больно глазам, а оторваться от строчек трудно. Застывшие пальцы медленно перелистывают страницы. Это — черновая «Подлиповцев». Ещё и ещё раз посмотреть, проверить — так ли написано, то ли написано.
— Бурлаки… Как живые, перед глазами измождённые, испитые лица. Не люди — мертвецы. Они тянут бечеву. Моросит дождь. Одежонка вымокла, ноги вязнут в глине.
«— Трогай сильней, трогай! Што стали? — орёт лоцман с судна.
«Бечевники натянули бечеву, напёрлись, закричали: «Дёрнем, подёрнем, да раз! Ухнем, да ухнем! Разом да раз!..» Судно стоит на одном месте.
«— Пошло, родимые, пошло! Прибавь силушки! Вот у речки отдохнём… — понукает лоцман.
«Бечевники напёрлись пуще прежнего, запели; судно подвинулось, они пошли, но шли так трудно, словно нивесть что тащили… Идут они, ни о чём не думая, а только далеко, далеко раздаётся их песня: «Ухнем, ухнем» разом да раз!.. Ха! Дёрнем, подёрнем да раз!» Вдруг бечева лопнула, все бурлаки упали… Кто ударился головой о плетень, кто коленком о камень, кто расшиб нос и губы, кто свалился к воде, кто упал на товарища…
«Восьмеро встали. У одного окровавлено лицо, другой жалуется, что бок ушиб, третий кажет руку, двое кричат: ой брюхо болит! Оёченьки!
«Пила и Сысойко лежат без чувств в разных сторонах, облитые кровью. Бурлаки окружили их и стали смотреть. Пила разбил лоб, переломил левую ногу… Сысойко разбил грудь…
«Все запечалились:
— Померли!.. родимые…
«Эх-ма! Вот те и жизнь!.. Ох-хо-хо! — и бурлаки утирают чёрными жёсткими ладонями глаза…
«Пилу и Сысойку накрыли полушубками и отошли прочь…»
Дальше Фёдор Михайлович не мог читать. Душили слёзы.
Много он работал над «Подлиповцами». Рассказать правду о несчастных тружениках — вот какая была цель у Решетникова. Всё ли только он рассказал? Тронут ли читателя страдания его героев? Сколько раз он чувствовал бессилие своего пера, бледность красок, недостаточность знаний! Здесь, в Петербурге, он много и жадно читал. Каждый день он приходил в публичную библиотеку, садился на своё любимое место у окна и читал, пока не закрывали библиотеку. Нередко выходил с чувством горечи и обиды. Господа литераторы писали о помещиках, о чиновниках, а о бедном люде очень мало. Вот Чердынский уезд на Урале — медвежий угол. Там живут люди, живут в такой нужде, что сердце обливается кровью, как вспомнишь, а ведь о них нигде ничего не написано.
Неужели Некрасов, сам Некрасов не поймёт «Подлиповцев», не почувствует в них правды? Он должен понять. Ведь сам-то он в своих стихах разве не говорит о страданиях народных? Разве не одна у них цель — сказать правду о народе? Нет, он поймёт. Фёдор Михайлович как будто увидел перед собой живые карие глаза Некрасова… Он поймёт.
Только вот нехорошо, что поговорить не пришлось. Он сам виноват, он, Решетников. Испугался чего-то, задичился и, как мальчонка набедокуривший, убежал. А надо бы сказать, объяснить. И про себя тоже… Что, если написать Некрасову?..
На чистый листок бумаги торопливо ложатся неровные дрожащие строчки.
«Я приехал в Петербург нищим, надеясь помещать свои сочинения в каком-либо журнале… Я чувствую, что могу написать хорошее, но меня некому поддержать…»
Керосин в лампе выгорает. Надо скорей, «язва» гаснет.
«…Таких людей, как «подлиповцы», в настоящее время ещё много не только в Чердынском уезде, Пермской губернии, местности самой глухой и дикой, но и в смежных с нею — Вятской, Вологодской и Архангельской. Зная хорошо этих бедняков, потому что я 20 лет провёл на берегу Камы, по которой весной мимо Перми плывут тысячи барок и десятки тысяч бурлаков, — я задумал описать бурлацкую жизнь, с целью хоть сколько-нибудь помочь этим бедным труженикам… Я не думаю, чтобы цензура нашла что-нибудь в этом очерке невозможное для пропуска. Написать всё это иначе — значит, говорить против совести, написать ложь… Наша литература должна говорить правду… Вы не поверите, я даже плакал, когда передо мной очерчивался образ Пилы во время его мучений».
Утром он послал письмо Некрасову, а в назначенный день пошёл к нему сам.
Некрасов принял Решетникова в своём кабинете. Большая комната была уставлена турецкими диванами, шкафами. На стенах — оружие, чучела птиц. На полу — пушистая медвежья шкура. Большая белая собака с коричневыми ушами лениво встала, подошла, обнюхала сапоги Решетникова, посмотрела умными глазами и снова улеглась у ног Некрасова.
Сам Некрасов лежал на широком диване, в том же тёплом халате, в меховых туфлях.
Решетникову стало неловко в этой светлой, нарядной комнате. Казалось, Некрасов видел все заплаты на брюках, на сюртуке, рыжие дырявые сапоги…
«Сам-то вон каким барином живёт…» — неприязненно подумал он, исподлобья оглядывая кабинет и не замечая тёплого взгляда живых некрасовских глаз.
— Садитесь, отец, — раздался уже знакомый хрипловатый голос, — поговорим… Откуда вы приехали?
— Из Перми.
— Давно пишете?
— С детства. Только там… всё плохое…
Решетников с трудом выдавливал слова. Некрасов очевидно заметил, что ему трудно говорить, и перестал расспрашивать. Он поднялся с дивана, медленно перешёл комнату и сел за конторку. Из-под пачки газет вытащил рукопись и положил её перед собой. Фёдор Михайлович сразу узнал «Подлиповцев», и у него перехватило дыхание.
«Что-то скажет Некрасов!..»
— Прочёл я ваше письмо и рукопись, — заговорил Некрасов, медленно и бережно перелистывая страницы, — прочёл и…
У Решетникова стукнуло и остановилось сердце.
— …я не мог оторваться. Не скрою, кое-что нужно переделать. Это от вашей литературной неопытности. В целом — какая сила правды! Хорошая, прекрасная вещь ваши «Подлиповцы». Вижу, что вы на правильном пути. И не сворачивайте с него. Ныне надо писать о настоящей жизни…
Фёдор Михайлович сидел молча, напряжённо разглядывая лобастую медвежью голову под ногами.
— Сила писателя в его связи с народом, — продолжал Некрасов. — Я сам черпаю эту силу в моих поездках. Каждое лето я езжу в деревню; без этих поездок я бы не мог писать. И вы учитесь у народа, живите его думами, его чувствами. Для литератора узнать душу народа — великое счастье, а обязанность — говорить правду о его радостях и печалях. Белинского, Чернышевского, Добролюбова — читали?
— Читал, — тихо ответил Решетников.
— Вот и идите их путём. Народ надо любить любовью чистой, неподкупной. У вас эта любовь есть, я почувствовал её с первых же страниц «Подлиповцев». Но оставайтесь тем, что вы есть. В наше время истинная литература требует подвига и жертв. Не падайте духом. Свернуть с правильного пути — легко.
Некрасов замолчал, точно отдыхая от длинной речи.
— Я вам тут целую лекцию прочитал, — снова заговорил Некрасов и улыбнулся. — Ничего, это полезно. А теперь ближе к делу. Я беру «Подлиповцев». Будем их печатать.
Решетников вскинул голову. Не ослышался ли?
— Начальные главы поместим в третьем номере «Современника». Деньжонки нужны? Впрочем, чего же спрашивать? Да вы не смущайтесь! Я сам был беден, знаю, как тяжело переносить нужду, особенно в молодые годы. Главное, оставайтесь тем, что вы есть, а что вы бедно одеты — пустяки.
Некрасов выдвинул ящик конторки и достал пачку ассигнаций.
— Берите! Не очень много, но пока вам хватит. Распишитесь вот в этой книге. Да вот что, отец! Приходите-ка сегодня обедать. Нет, нет, не отговаривайтесь, непременно приходите. У меня бывают литераторы. Вы познакомитесь с ними, они — с вами. Вы услышите их суждения, узнаете взгляды, приобретёте больше знаний, а они вам, при ваших писательских занятиях пригодятся. Приходите! Вы служите? Кем?
— В департаменте министерства финансов. Писцом.
— Ну, это вам ничего не даст. Займитесь лучше всецело литературой.
Фёдор Михайлович, не отрываясь, смотрел на Некрасова.
Господи, какой человек! Да как же он посмел сравнивать его с Усовым. Да разве можно хоть мысленно произносить «Некрасов» рядом с Ус… рядом с тем торгашом?
И, повинуясь неожиданному порыву, которого не смогла бы остановить никакая сила, Решетников схватил лежавшую перед Некрасовым на столе рукопись «Подлиповцев» и быстро написал на первой странице:
«Посвящается Николаю Алексеевичу Некрасову».
Потом, словно боясь возражения, поднял на Некрасова ещё более бледное, чем всегда, лицо с ярко светящимися глазами:
— Вы уж мне позвольте это, Николай Алексеевич… Я от души, потому что…
И запнулся.
Некрасов долгим, внимательным взглядом поглядел на Решетникова и понял, что в эту минуту он получил самый дорогой подарок, какой только может быть сделан человеку и писателю, и ответил просто, крепко пожимая руку Фёдора Михайловича:
— За это спасибо, отец!
3
Решетников вышел от Некрасова как во сне. Ликующая, буйная радость, которую он ощущал, чудесно изменила Петербург. Дома, улицы, мостовая — всё казалось прекрасным. И люди… Удивительно, сегодня у всех такие хорошие, приветливые лица.
Решетников шёл в расстёгнутом пальто. Попрежнему дул резкий холодный ветер — он не чувствовал его. Студёные камни мостовой сквозь-тонкие изношенные подошвы сапог на этот раз не причиняли боли.
Прохожие с удивлением оглядывали странного человека с бледным скуластым лицом и сияющими глазами. Он шёл, размахивая руками, улыбаясь.
«Подлиповцы» приняты. Люди узнают правду о несчастных тружениках. Только на полдороге Фёдор Михайлович очнулся, вспомнил о деньгах. Он нащупал в кармане пачку. Столько у него никогда не было. Значит, можно на время забыть о своей нужде, можно послать, немного родным, можно каждый день обедать, а сейчас, сию минуту…
— Эй! Извозчик!
Впервые за всё время службы Фёдор Михайлович вошёл в департамент не бочком, робко, стараясь не наткнуться на начальника, а смело и свободно, с поднятой головой и решительным взглядом. Твёрдым шагом он подошёл к своему столу, за которым ожидал его начальник отделения.
— Вы опять отлучались без спросу? — тихо, зловещим тоном спросил начальник.
— Да, отлучался. Мне нужно было в редакцию журнала «Современник», к господину Некрасову, — чётко выговаривая слова, весело ответил Решетников.
Это было так необычно, так непохоже на «запуганного, забитого писчишку», каким считали его в департаменте, что начальник от изумления вытаращил глаза.
— Да вы пьяны, что ли? Нет уж, довольно! Сию же минуту пишите прошение об отставке! И не просите — не оставлю больше.
— Я и не думаю просить, — также весело ответил Решетников, — освободите, пожалуйста, моё место!
Это уж было совсем что-то такое… Начальник даже слов не нашёл, чтобы как следует отбрить «спятившего писчишку», и молча поднялся со стула.
Фёдор Михайлович схватил лист бумаги и быстро написал прошение об отставке.
С судным отделением департамента внешней торговли министерства финансов было покончено навсегда.
4
В назначенный час Решетников отправился на обед к Некрасову.
Перед уходом оглядел свой костюм, сапоги.
— Неказисто!.. Ну, делать нечего. Каков есть.
Шёл уже почти смело. Как ни говори, а он уже литератор. И идёт к литератору. И там встретит тоже литераторов. Чего же робеть?
Но когда вошёл в знакомую уже переднюю, увидел лакея, подававшего ему кофе, — стало не по себе.
А тут ещё лакей растворил обе половинки дверей и согнулся в поклоне. Ну, чего гнёт спину, дурак!
В гостиную вошёл сердитый. Пусто. Слава богу, хоть никто приставать не будет.
Сел в самый дальний угол. На резном столике увидел какой-то альбом. Вот и занятие. Но не тут-то было. Из боковых дверей, шурша шёлковым кринолином, та самая… Авдотья Яковлевна, что ли… и прямо к нему. Зачем?
А Авдотья Яковлевна уже протянула руку.
— Вы — Решетников? Давайте знакомиться. Я — Станицкий.
От удивления он даже руку забыл протянуть. А она смеётся:
— Да что с вами? Давайте же руку! Или знакомиться не хотите? Ну же!
Сама взяла его растопыренные пальцы, пожала по-мужски.
— Ну, садитесь. Будем разговаривать.
Села на низенький диванчик, руки на коленях, одна в одну вверх ладонями, сложила. Повернула голову.
— Нравится вам Петербург?
— Нет… да…
— Что «нет» и что «да»?
— Нравится.
— Я ваших «Подлиповцев» прочитала ещё раньше Некрасова. Откуда вы так хорошо бурлаков знаете?
— Жил… там, — с усилием ответил Решетников, хмуря брови.
Он смотрел сердито, отвечал отрывисто. А она, будто ничего не замечая, задавала новые вопросы. Лицо её казалось совершенно серьёзным, хотя тот, кто знал её, сразу бы заметил, что Авдотья Яковлевна охвачена озорной ребячливостью. При каждом ответе Решетникова Панаева делала большие глаза, и они, обычно печальные, загорались лукавым огоньком. В уголках губ дрожала едва заметная улыбка. Она понимала, что Решетников злился.
— А в театре вы бываете? — продолжала она спрашивать.
Решетников не ответил. Расспросы Панаевой страшно раздражали и смущали его. Ну, о чём с ней разговаривать? Барыня — барыня и есть, хоть и жена Некрасова. Дурит, сразу видно. С чего-то Станицким назвалась.
— А гулять вы любите?
— Нет.
— Почему вы таким букой выглядите? Что же вы любите?
— Я водку пить люблю, — вдруг зло и неожиданно для себя выпалил Решетников и сразу же покраснел, растерялся. Вот медведь, неужели нельзя было иначе. Рассердится она…
Он покосился на Авдотью Яковлевну, ожидая увидеть возмущение и обиду на её лице, но та хоть бы что.
— Я тоже люблю, — серьёзно сказала она. — Вот и нашли общее, будем пить вместе.
«Да что же она пристала-то ко мне?! — с отчаянием подумал Решетников. — Не видит, что ли, что я не хочу разговаривать с ней?»
Его мучения кончились, когда пришёл Некрасов.
— А-а! Вы здесь, отец! Очень рад. Хорошо, что послушались и пришли.
Авдотья Яковлевна легко поднялась с диванчика.
— Ну, беседуйте, пойду, распоряжусь с обедом.
Шурша шёлком, она вышла.
Решетников с облегчением вздохнул.
Не прошло и минуты, как двери гостиной открылись, вошёл красивый, высокий мужчина с чёрными волосами и небольшой бородкой.
Некрасов встал ему навстречу и, поздоровавшись, оглянулся на Фёдора Михайловича.
— Ну-с, господин Решетников, знакомьтесь. Это Василий Алексеевич Слепцов, сотрудник «Современника». Василий Алексеевич, разрешите представить — молодой литератор, автор «Подлиповцев» — я рассказывал вам…
— Очень рад, — сказал Слепцов, показав в улыбке необыкновенной белизны зубы.
Он крепко пожал руку Фёдора Михайловича и повернулся к Некрасову.
— А у меня всё неприятности, Николай Алексеевич.
— Что, опять коммуна? — смеясь, спросил Некрасов.
— Опять, — вздохнул Слепцов. — Уж и кончилось всё давно, а сплетни не прекращаются. Познакомили меня с барыней одной, барыня, казалось бы, неглупая, а поди ж ты, просто глазки заискрились. «Это вы, — спрашивает, — устроитель коммуны? Правду говорят, что у вас там всё можно было, и свободную любовь проповедовали, и женщины вино пили с мужчинами все ночи напролёт?»
Слепцов так хорошо изобразил любопытную барыню, что Некрасов громко, насколько позволяло ему больное горло, захохотал. Даже Фёдор Михайлович, сидя в своём углу, улыбался.
— А что это за коммуна такая? — решился он спросить.
— А это, видите ли, отец, Василий Алексеевич устраивал квартиру для своих знакомых и для себя, — пояснил Некрасов, — вот ему и попадает за неё до сих пор.
— А разве это была плохая мысль, — подхватил Слепцов и, подсев к Решетникову, стал рассказывать ему о коммуне.
Это была, действительно, очень полезная затея. Слепцов нашёл большую квартиру, в неё переехало несколько человек, занимающихся литературным трудом. У каждого была отдельная комната, столовая общая. Общей была и прислуга, и питались все вместе.
— Вы подумайте, сколько выгод! — воодушевляясь, говорил Слепцов, — содержательницы меблированных комнат — просто ведьмы, вампиры, которые высасывают из жильцов все соки. Комнаты холодные, неуютные, обед дрянной, из несвежей провизии. Соседи всякие — пьянство, шум. А тут и спокойно, и чисто, и недорого. Каждый внёс небольшую сумму — люди-то ведь все небогатые — вот и меблировка, и хозяйство.
Фёдор Михайлович сочувственно слушал, ему очень нравилась эта затея, нравился сам Слепцов. А тот продолжал рассказывать, как по городу начали ходить сплетни, что в коммуне ночи напролёт пьют вино, что напиваются и мужчины и женщины до безобразия, что это не общая квартира, а какая-то секта, у которой культом служит безнравственность.
— А какая же безнравственность, если у нас, кроме чаю, ничего не подавалось и женщины были все скромные, живущие своим заработком. А мужчин было всего двое: я и Головачев. Похож я на какого-нибудь развратника? Что только с нами ни делали! Кто только ни сплетничал. К нашей квартире даже городовых ставили, торчали там, как пугала какие, честное слово! В конце концов дошло до того, что с человеком, живущим в коммуне, боялись разговаривать. Это компрометировало. Ну и разъехались!
Слепцов рассказал ещё о том, как он организовал научно-популярные лекции для женщин и лекции провалились.
— Говорили, что хозяина, у которого мы снимали залу для чтения, куда-то вызывали — ну, ясно — куда! — спрашивали объяснения по поводу «сборищ». Эх!
Слепцов махнул рукой, на мгновенье задумался, но сразу же, снова оживившись, заговорил:
— Не стоит смущаться неудачей в полезных делах. Прогресс только и может быть тогда, когда люди действуют наперекор рутине. Посмотрите, как восстаёт большинство теперь против высшего образования женщин, а через несколько лет это же большинство будет пользоваться плодами этого образования.
Потом Слепцов проектировал устройство женской переплётной мастерской, мечтал о конторе переводов с иностранных языков и переписки рукописей. Всё это для того, чтобы дать работу нуждающимся женщинам.
В самом Слепцове, в его манере говорить, в его улыбке было столько привлекательного, располагающего к себе, что Фёдор Михайлович перестал дичиться. Слепцов начал было расспрашивать его об Урале, но в этот момент вошла Авдотья Яковлевна, и Решетников осекся на половине фразы.
С его лица слетело выражение удовольствия.
А Панаева прямо к нему.
— Скучаете?
— Нет, — ответил он, кинув на неё взгляд исподлобья.
— Сейчас будем обедать. Идёмте, я познакомлю вас с гостями. Они в столовой.
— Не надо, — взмолился он. — Неужели нельзя, чтобы не знакомить?
— Вот чудак-то! — рассмеялась Панаева, — а как же? Ведь это всё литераторы, и вы теперь тоже литератор. Надо же вам их знать.
— И так узнаю. Что им во мне?..
— Ну, как хотите!
Авдотья Яковлевна пожала плечами и отошла, улыбаясь.
К обеду собралось несколько человек. Трое каких-то мужчин, женщина-переводчица, как потом объяснила Авдотья Яковлевна, два студента, ходившие ежедневно обедать по приглашению Некрасова.
Сели за большой стол в прекрасно обставленной столовой.
Панаева посадила Решетникова рядом с собой и называла ему фамилии гостей.
— Вот это поэт, так — из небольших — Ковалевский, а тот — Антонович, на месте покойного Добролюбова работает. Умный, но дерзкий невероятно. Не может, чтобы не ругаться. Мы с ним ссоримся часто. Он ко мне несерьёзно относится, всё злит. Ну, этого вы уже узнали — Слепцов, а вот тот — Головачев. Правда, у него лицо приятное? Он — тоже литератор…
Авдотья Яковлевна не забывала следить за тем, чтобы тарелка Решетникова не оставалась пустой, и сама подкладывала ему кушанья.
— Куда вы столько? Мне не съесть, — отбивался Фёдор Михайлович.
— Съедите! — хладнокровно отвечала Авдотья Яковлевна и строго добавляла: — попробуйте у меня не съесть.
И Решетников покорно съедал всё, что Панаева ему пододвигала.
В общем разговоре за столом он не принимал участия. Исподлобья наблюдал, присматривался. Заметил, что переводчица, высокая девица с мелкими кудряшками на желтоватом выпуклом лбу, почти не спускает влюблённого взгляда со Слепцова, а Головачев часто поглядывает на красивую Авдотью Яковлевну. Антонович слушает молча и насмешливо морщит свой крупный мясистый нос. А вот студенты… эти, видно, преклоняются перед Некрасовым. Только он начнёт говорить, как они перестают перешёптываться и ловят каждое его слово. Видя, что на него никто не обращает особого внимания, что никто не проявляет ни любопытства, ни удивления, Решетников постепенно освоился, перестал хмуриться и даже, слушая Некрасова, робко улыбался.
А Некрасов, часто притрагиваясь к усам длинными худыми пальцами, рассказывал:
— И вот, отцы, привёз родитель нас с братом в Ярославль и оставил с крепостным ментором — так назвал его родитель, а сам уехал. Жили мы на квартире, должны были готовиться к экзамену в гимназию, а ментору нашему полагалось стряпать кушанье и провожать нас к учителю. Первые дни так и было, а потом у ментора знакомства приятные завелись, и, вместо обеда, он стал выдавать нам по тридцать копеек, и мы сами заботились о своём продовольствии. К учителю ходили одни, да скоро сообразили, что теперь нам полная свобода и, стало быть, к учителю можно не ходить. Купим с утра булок, колбасы и на весь день до вечера — гулять. Словом, чувствовали себя совсем приятно. И вот однажды… — Некрасов обвёл всех тёмными живыми глазами… — возвращаемся мы вечером с приятнейшей загородной прогулки в отличном расположении духа, а дома — родитель. Он уже успел узнать о нашем привольном житье. Ну-с, смотрим, а ментор наш сам не свой. И выражение лица — плачевное. И обе скулы сильно распухли…
Обед тянулся долго. Ни хозяева, ни гости никуда не торопились.
Ковалевский, худой, веснущатый, с бровями треугольником, стал читать свои стихи о косьбе:
И пойдёт валиться травушка,
Ночью пахнуть сеном скошенным:
Ты не труд, косьба, — забавушка
Летним вёдром — гостем прошенным…
Читал он протяжно, покачиваясь из стороны в сторону и полузакрыв глаза. Закончив чтение, поэт протянул Некрасову листок со стихами.
— Вам, Николай Алексеевич. Надеюсь, напечатаете в «Современнике»?
Некрасов покачал головой.
— Нет, отец, — сказал он. — Не напечатаю.
— Почему же? — спросил Ковалевский обиженным тоном.
— Да потому, что не считаю косьбу забавой. Где забаву нашли — в косьбе! Какая же это забава? Это труд, и тяжёлый, могу вас уверить.
Решетников с немым восхищением смотрел на Некрасова. Вот он какой! Да, это — настоящий человек, не постесняется правду в глаза сказать. Расхрабрившись, Решетников повернулся к поэту, благо он сидел рядом, и проговорил:
— А вы бы, прежде чем писать, сами попробовали бы помахать денька два косой, а тогда бы уже и писали…
Поэт с недоумением посмотрел на Решетникова, оглядел заплатанный его сюртук и отвернулся, не удостоив Фёдора Михайловича ответом.
— А вы сами-то косили? — спросил Решетникова Антонович.
Он был ещё молодой, плотный, с зачёсанными назад волосами, открывающими высокий лоб.
Антонович весь обед молчал, мало ел и катал на скатерти шарики из хлеба, поглядывая на всех зло прищуренными глазами.
— Косили вы сами, осмелюсь спросить? — повторил он, насмешливо глядя на Решетникова.
Фёдор Михайлович густо покраснел и, запинаясь, ответил:
— Я хотя и… не косил, а крестьянскую жизнь знаю.
И взглянул на Некрасова, как бы ожидая поддержки. Некрасов одобрительно кивнул.
— Не обязательно, Максим Алексеевич, косить, чтобы знать, что косьба не забава, — мягко заметил он Антоновичу.
Наконец, после кофе гости стали расходиться. Поднялся и Фёдор Михайлович. Некрасов, заметив его движение, сказал вполголоса:
— Подождите минутку. Останьтесь.
И, когда ушёл последний гость, он повёл Решетникова в свой кабинет и полуприлёг на широкий диван.
— Уставать, знаете, стал, — виновато улыбнулся Николай Алексеевич. — Авдотья Яковлевна, — обратился он к вошедшей Панаевой, — вы бы нам чаю… или вы, быть может, кофе хотите?
— Мне всё равно, — сконфузился Решетников, — я и не хочу вовсе.
— Ну, чайку-то можно. Побеседуем.
Через несколько минут лакей подкатил к дивану маленький, на колесиках, столик и принёс чай.
— Расскажите-ка о себе, господин Решетников, редактору надлежит знать автора, — Некрасов опять улыбнулся, — где вы учились?
Фёдор Михайлович смутился. Было очень неприятно сознаваться, что он окончил всего-навсего уездное училище. Какое же это образование для литератора? Решетников с болью сознавал недостаточность своего образования и, насколько мог, скрывал, что учился только в уездном.
— Я учился в семинарии, — нерешительно и стыдясь сказал он. — Не кончил только…
— Вот, опять поставят в вину «Современнику», что в нём печатаются произведения только одних семинаристов, — засмеялся Некрасов. — Ну да, «волков бояться — в лес не ходить». Из какого класса вышли?
— Меня… вытурили.
Фёдор Михайлович путанно рассказал тут же выдуманную историю о неоднократных побегах из семинарии, о жестоких побоях, которым он подвергался, и, наконец, об исключении из семинарии. Он рисовал семинарские порядки и нравы преподавателей. Некрасов, помешивая ложечкой в стакане, с интересом слушал.
— Господи! Какие люди есть! Ну, а здесь-то, в Петербурге, вы как устроены?
— Теперь-то, когда вы денег дали, устроюсь, — ответил Фёдор Михайлович, ободрённый участливым вниманием Некрасова. — А было скверно…
И он начал рассказывать о своих петербургских мытарствах, о департаменте, о чиновниках, об Усове…
— По его милости я и в подвал за четвертак попал. Ну, да это что! Зато в этом подвале люди живут почище Усова, — закончил он свой рассказ.
— Всё это мне знакомо, отец, — задумчиво, перебирая бородку, ответил Некрасов. — Разумеется, тяжело, а в конечном счёте, пустяки. Важно одно, отец, не разбрасываться по пустякам и любить народ, служить ему сердцем и душою.
Было уже поздно, когда Решетников собрался уходить. Прощаясь, Некрасов переглянулся с безмолвно сидевшей всё время Панаевой и сказал:
— Вот что, господин Решетников, я хочу предложить вам… Обедайте у нас.
— Как это?
— Очень просто. Приходите каждый день к обеду, и всё.
— Нет, я… мне… этого я не могу, — побагровев, с запинкой произнёс Решетников.
— Полно вам, отец! Экая гордыня неуместная! Знаю я, что вас смущает. Это пустяки. Я принял ваше произведение, но ведь вы ещё будете писать? Да и за «Подлиповцев» я вам должен. Разочтёмся как-нибудь. Я вам гонорара полностью не заплачу, — шутливо уговаривал Некрасов. — Вон и Авдотья Яковлевна считает, что вам лучше обедать у нас, чем портить желудок по трактирам.
— Разумеется, — подтвердила Панаева, — Николай Алексеевич очень хорошо придумал. И мне веселее будет.
Решетников глянул недоверчиво.
— Что вам во мне? У вас и так много народу бывает. Их вы знаете, а я…
— Оттого мне с ними и скучно, что я их знаю, — перебила Авдотья Яковлевна и решительно добавила:
— Да тут и разговаривать не о чем. Вы ещё слишком молоды, поэтому извольте слушаться старших. Поняли?
— Понял, — покорно ответил Решетников.
С тех пор Фёдор Михайлович стал часто бывать у Некрасова, скоро привык и к нему, и к Авдотье Яковлевне. После обеда, когда Некрасов уходил отдохнуть, подолгу сидел у неё, рассказывая о своём детстве, о суде, о монастыре. Продолжал измышлять подробности о своём учении в семинарии. Почему именно в семинарии? В семинарии учились и Чернышевский, и Добролюбов. Семинария как-то приближала к ним, соединяла с ними. Как было бы радостно, если бы кто-нибудь сказал о Фёдоре Михайловиче:
— Он тоже учился в семинарии, как Чернышевский и Добролюбов.
Один раз Решетников говорил о том, как ему хотелось поступить в университет, как он мучился, зная, что это было невозможно.
— Время не ушло, — сказала Авдотья Яковлевна, — можете и теперь поступить вольнослушателем.
— А что я буду есть?
— Можете ходить на лекции и писать.
— За двумя зайцами погонишься, так ни одного не убьёшь, — ответил Решетников.
— Кредитуйтесь у Некрасова, пока будете слушать лекции.
— Это в кабалу себя запрягать?..
— Хуже будет кабала на всю жизнь, если вы будете чувствовать, что не пополнили своего образования.
— Некрасов обошёлся без университета!
— И сожалеет об этом.
— Чего ему сожалеть теперь-то? Нет, кабы годика два тому назад мне попасть в университет, дело другое. А теперь поздно. Уж надтреснут я. Ну, до лекций ли мне, когда иногда такое недовольство бывает самим собой, что ходишь шальным несколько дней? Не знаешь, чем бы вывести себя из этого скверного состояния — разве к водке прибегнешь.
— Ну уж, плохое это прибежище, — поморщилась Авдотья Яковлевна. — А что поздно, так это пустяки. Вон Белинский приехал в Петербург и выучился французскому языку. А у него побольше вашего было и работы и заботы.
— Кого привели в пример! — воскликнул Фёдор Михайлович. — То Белинский!
Решетников рассказал Авдотье Яковлевне, как он в первые же дни после приезда пошёл на Волково кладбище, где был похоронен Белинский, и как долго сидел у его могилы.
— Он и Добролюбов — это мои нравственные учителя и будут ими ещё для нескольких поколений, — продолжал Решетников. — Без них я так и погряз бы в омуте, в котором родился. Белинский и Добролюбов — насущный хлеб для развития.
Такие беседы происходили часто. Незаметно Решетников привязался к Авдотье Яковлевне. Вначале она казалась ему просто барыней, каких много, а потом в её весёлости, светских манерах и любезности он разглядел и другое. Она многое знала, понимала жизнь и людей, она умела слушать. Она была не только красивой, всегда нарядной женщиной, не только хозяйкой дома и женой Некрасова. Она была его другом и товарищем. Вон она даже романы пишет! — и подписывается Станицким.
Она умела сказать хорошую, крепкую дерзость, умела смерить собеседника с головы до ног таким высокомерно-холодным взглядом, что тот мгновенно становился меньше ростом, — это Решетников сам видел, умела остро злословить, дать меткую характеристику человеку, в иные минуты казалась хрупкой, слабой и беспомощной, в другие была похожа на расшалившуюся озорную девчонку. Но она же могла разговаривать тоном рассудительной и снисходительной матери, и, в сущности, каким усталым было её лицо! Она была для Решетникова совершенно новым, никогда невиданным раньше типом женщины. Она восхищала, пугала, удивляла и привлекала Фёдора Михайловича.
И однажды он не удержался и откровенно рассказал Панаевой всё, что он о ней думал, и как удивился, узнав, что она — тоже литератор.
— А я-то злился на вас, когда вы ко мне приставали с разговорами. Думаю, о чём мне с этой барыней разговаривать? Она с жиру бесится, а я её развлекай! Вон вы какая!
— Какая?
— Да ведь, глядя на вас, подумаешь, что у вас только и дела, что в зеркало смотреться да волосок к волоску приглаживать.
— Ну что ж, я и этим занимаюсь. А разве лучше было бы, если бы вы пришли, а у меня волосы нечёсаные и платье засаленное, без пуговок. Испугались бы. А знаете, Фёдор Михайлович, Белинский тоже вначале думал, что я только о хозяйстве да о нарядах забочусь, и тоже сказал мне об этом, когда мы с ним разговорились, вот как с вами сейчас.
— Неужели? — оживлённо спросил Решетников.
— Да вы чему обрадовались? — вдруг нахмурила тонкие брови Панаева. — Что меня люди за легкомысленную, за пустышку принимают? Хорош, нечего сказать!
Она обиженно отвернулась.
Решетников забормотал что-то невнятное и не замечал, что Панаева, еле сдерживая улыбку, украдкой наблюдает и любуется его замешательством.
— Что? Испугались? Ну, уж ладно, не сержусь я. Можете говорить всё, что вздумается. Да не краснейте вы, чудак вы этакий! Ну, что ещё скажете?
— Бог с вами! — Решетников махнул рукой, совсем озадаченный. — Где мне вас переговорить!
Жить стало легче. Полученные от Некрасова деньги дали возможность расплатиться с долгами, нанять отдельную комнату, купить хоть и дешёвенький, но вполне приличный костюм, сапоги. Большое удовольствие испытал Фёдор Михайлович, послав денег дяде и тётке.
«Пусть не думают, что я забыл их добро».
С сапожником и шапочником прощанье было самое тёплое. Они искренно, от души порадовались счастью Решетникова. И ему захотелось порадовать этих людей, заставить их хоть на один час забыть о горькой нужде, о холоде, о сырых стенах, по которым, как слёзы по лицу, медленно скатывались капли воды. Он купил муки, мяса, сахару и чаю, купил воз дров, большой суконный платок жене сапожника, дешёвенького ситца на платьишки детям и жене шапочника, дал по рублёвке на товар. На всё ушло рублей двенадцать. Конечно, деньги пригодились бы и самому, но зато какая радость сияла в этот вечер в подвале! Достаточно было взглянуть на жену сапожника, чтобы перестать и думать о деньгах. Со счастливой улыбкой на исхудалом после родов и тоски по ребёнку лице она завернулась в тёплый платок, одной рукой любовно разглаживая ворс. Шапочник поспешно уселся шить из самых лучших обрезков материи картуз для подарка Решетникову «на вспоминочек». Впервые услышал Фёдор Михайлович песню в этом мрачном подвале.
Мо-ол-чите, стру-уй-ки чис-ты
И дайте мне вещать.
Вы, птички го-оло-систы,
Престаньте воспе-ва-ать! —
пел шапочник, обтягивая козырёк. Ребятишки, сбившись в угол, сосали леденцы и жадно следили за матерью, раскатывавшей тесто для пельменей, которые приготовлялись под руководством Фёдора Михайловича.
Явился и полуштоф.
Выпили. Поели. Слегка захмелевший сапожник в десятый раз уверял:
— Последним куском с тобой поделюсь, Федька! Деньги-то, ведь у тебя ненадолго. Нашего брата счастье только поманивает. А ты, хоть и учёный, а такой же горемыка, как и я, и он, — указал сапожник на шапочника.
Тот утвердительно мотнул лысой головой.
Здесь, среди этих людей, знающих, что такое труд, было по-настоящему тепло. Это были свои. Фёдор Михайлович обещал приходить часто.
Устройство на новой квартире заняло немного времени. Комната особенной комфортабельностью не отличалась, но она была отдельной, в ней стояла кровать, стол, два стула и даже какой-то шкафчик. Фёдор Михайлович разместил в нём свои книги, разложил рукописи и несколько пар белья, которым опять запасся. Он купил бумаги, чернил, перьев, книг.
Можно было садиться за работу. Отныне он целиком посвящал себя литературе. Судьба «Подлиповцев» убеждала, что литератором он может быть. А раз может — значит, будет.
Никогда ещё Фёдор Михайлович не чувствовал себя так хорошо, как в эти дни. Он стал спокойнее, увереннее. С лица исчезла хмурость, ввалившиеся щёки слегка округлились.
Это были дни отдыха и внутреннего удовлетворения. Первые — за всю жизнь. Но вскоре снова пришлось пережить неприятные минуты. Неприятности шли с родины, с далёкого Урала. Положительно, эта «Северная пчела» принесла одни несчастья. Дело было в том самом очерке «С новым годом», который Фёдор Михайлович даром отдал «Северной пчеле».
Газету с очерком прочли в пермской почтовой конторе. Начальство возмутилось и начало преследовать ни в чём неповинного Василия Васильевича. Тот, в великом гневе, написал Фёдору Михайловичу письмо. Вот оно лежит перед ним. В который уже раз он перечитывает строчки, написанные знакомым почерком.
«Письмо твоё от 3 февраля получил, из коего видно, что ты чрезвычайно доволен остаёшься своим сочинением, напечатанным сего года в «Северной пчеле» № 28, 29… По прочтении означенных номеров, хотя я и не дипломат и считаю себя совершенно против прочих с малыми понятиями и последнего ума, но и тут нахожу с своей стороны совершенно глупым и нездравомыслящим… Через эти статьи, ты знаешь, я лишился места кунгурского, где была мне вакансия; и господин пермский губернский почтмейстер страшно на меня имеет негодование, забирает подробные сведения о твоей отроческой жизни, о самой подсудимости… хочет завести процесс. Я думаю, и екатеринбургский почтмейстер не оставит без того же…»
Этого ли хотел Фёдор Михайлович, когда писал свой злополучный очерк? Он нарочно написал его, хотел показать, как тяжело живётся почтовым служащим. Он рассчитывал, что когда высшее начальство узнает, что почтовым приходится брать взятки, чтобы как-нибудь свести концы с концами, оно подумает о них, прибавит жалованья. Ведь все стремятся жить по-людски. Только этого и хотел Фёдор Михайлович, а вышло вон что…
«И с этого времени не то, чтобы я тебе какие-то, ты просишь, письма выслал, нет… получать от тебя ни одного не согласен. Если даже они тобой и будут посылаемы, то я, не распечатывая, с надписью, буду их обращать к тебе и более ничего не буду в душе о тебе думать, как только один гнев и проклятие. Через тебя я теперь совершенно угнетаем по службе: где бы прежде не обратили внимания, а ныне всё ставится на вид и замечание; а как безвинно и понапрасну горько переносить!»
Бедный дядя!
Было жаль его, было больно оттого, что и теперь не понял он ничего, как не понимал раньше. Злость брала на чиновников пермской конторы: не любят правды, кургузики! Только бы дядя, в запальчивости, не сжёг все письма и детские сочинения.
— Врёшь, дядя! — Решетников стукнул кулаком по столу, — я опишу тебя с трёхлетнего моего возраста. Я опишу всё и похвалю тебя…
Приняв такое решение, Фёдор Михайлович немного успокоился. Конечно, получалось очень нехорошо, но что же сделаешь? Надо работать, теперь надо ещё больше и лучше писать, нужно вызвать к себе дядю и тётку. Пусть они живут вместе с ним, он их прокормит, отблагодарит за то, что они его воспитали.
Он сел за работу, но мысли разбегались. Дядино письмо вызвало воспоминания, разбудило старую обиду на то, что жизнь всё время складывалась не так, как хотел бы Фёдор Михайлович. Ни отца он не знал, ни матери. Конечно, дядя и тётка сделали для него всё, что могли, но они хотели воспитать его на свой лад и никогда не понимали, куда и к чему он стремится. Хотел Фёдор Михайлович после уездного училища учиться в гимназии — дядя не дал.
— Некуда больше учиться. И так учён свыше меры, только и знаешь зря бумагу марать, чёрна немочь. Лучше за канцелярское дело принимайся, дурак, чин зарабатывай!
Пошёл Фёдор Михайлович служить, хотел работать верно, честно, хотел приносить людям пользу — в суде всё равно звали взяточником, хотя он никогда взятки не брал.
Чин! Никакого чина не заработал Фёдор Михайлович. Ну, об этом-то он и не жалеет. У него сейчас звание получше…
Нет, всё-таки он добился своего — сделался литератором, хоть и много было препятствий. Вот скоро, совсем скоро выйдет очередной номер «Современника», самого лучшего журнала в России, и в этом лучшем журнале будет напечатано его произведение. Довольно горевать!
5
Наступила весна 1864 года. Светлые вечера стояли над Петербургом. В прозрачном воздухе чётко вырисовывались каменные громады зданий. Чугунные решётки у домов были похожи на кружева. Почти везде уже выставили зимние рамы, и город блестел чисто вымытыми окнами. По дворам ходили шарманщики. Слышалась тягучая мелодия «Санта Лючии». Из окон летели монеты, звонко стукались о каменные плиты мощёных дворов и тотчас же ловко подхватывались музыкантами.
По Неве неслись пароходики. Гудки сливались с цокотом копыт, грохотом экипажей и весёлым говором гуляющей толпы.
В один из таких вечеров по Невскому проспекту шёл Решетников. Он нарочно пришёл сюда, на эту нарядную, блестящую улицу. Тянуло к людям. Хотелось видеть радостные, оживлённые лица, слышать смех. Этот день был самым счастливым днём в его жизни. Вышел третий номер «Современника». Вот он в руках! Фёдор Михайлович вдыхал острый запах свежей типографской краски, и он казался ему чудесным. Поминутно он открывал журнал на той странице, где крупными буквами чернел заголовок его повести: «Подлиповцы»!
Остановиться бы хоть вот тут, у окон этого, ярко освещенного магазина, поднять вверх руку с журналом и крикнуть:
— Смотрите! Ведь это мои «Подлиповцы» напечатаны!
Люди кольцом окружили бы его, они смотрели бы на него с уважением, разделили бы с ним его чудесную радость. И ничего, что у него некрасивое, бледное лицо, что и одет он неважно.
Вышли его «Подлиповцы»!
Но люди проходили мимо, занятые своими делами, равнодушные, и на Фёдора Михайловича обращали внимание разве только потому, что он, не видя дороги, толкал их. Тогда удивлённо и недовольно они взглядывали на странного чудака, который шёл прямо на них.
И Решетников вдруг понял: здесь, среди этой нарядной толпы на Невском, никому нет дела до него, никто не разделит радости, переполняющей его с той минуты, как Некрасов — сам Некрасов! — вручил ему свежий номер журнала и поздравил его.
Здесь он никому не нужен. Не сюда надо было идти.
И быстрым шагом он направился в Апраксин переулок, в подвал — на свою старую квартиру.
6
Вот уже три дня Фёдор Михайлович не выходит из дому. Аппетита нет, сон плохой.
Пробовал что-то писать. Перечитывал написанное, хмурил брови, комкал исписанные листы и ничком бросался на кровать.
На четвёртый день в дверь постучали. Решетников поморщился. Никого он не хочет видеть, сам-то себе противен, а тут… Да и кто к нему может придти?
— Кто там? — недовольно спросил он и немного приоткрыл дверь. В щель протянулась испачканная сажей толстая рука квартирной хозяйки.
— Письмо вам принесли. Ответа дожидаются.
Фёдор Михайлович взял длинный узкий конверт с оттиском грязных пальцев.
Записка была от Авдотьи Яковлевны. Она спрашивала, не заболел ли Решетников.
— Вот она какая! Передайте, что буду, — сказал он посыльному.
Вечером пошёл.
— Почему не приходили обедать? — спросила его Авдотья Яковлевна.
— Не хотел, — хмуро ответил Решетников. — Если бы вы не прислали записку, я бы к вам и не пришёл. Хандра на меня напала, никого не хотел видеть, да и самому с собой было гадко оставаться.
— Что это всё хандра да хандра? Некрасов нет-нет да и захандрит, вы вот тоже… А что же другим-то делать? Может быть, тоже не сладко приходится, а сдерживаешься.
Глаза Панаевой стали совсем печальными. На мгновенье она задумалась, потом продолжала:
— Самое лучшее лекарство от хандры — это чтение.
— Какое чтение, когда всё нутро выворачивает от злобы.
— Надо подавлять в себе скверное настроение.
— И без вас знаю…
— Ну, не будем об этом говорить, — миролюбиво заметила Панаева. — Я вам вот что хочу сказать… Я уезжаю.
— Куда?
Решетников даже приподнялся со стула.
— Недалеко, — грустно улыбнулась Панаева, — на дачу в Парголово.
— А-а! Значит, Некрасова теперь не увидишь…
— Нет… Я одна. Он здесь останется. Я не об этом хотела. Вы приезжайте ко мне на дачу. Хорошо?
— Я приеду, — обещал Решетников. — Только ведь я — скучный.
— А вы не один будете. Мальчики тоже приедут.
— Какие мальчики?
— А маленькие братья Добролюбова. Они живут у учителя, а по субботам приходят ко мне.
Она стала рассказывать о Добролюбове, о его братьях. Решетников понял: Авдотья Яковлевна — по-настоящему добрая, того приласкает, того ободрит… поможет. Вот и с братьями Добролюбова возится. А он, Решетников, ей грубит. Что за свинья! Нет, он будет сдерживаться.
Он и сам не знал, что? в Авдотье Яковлевне его раздражало, только это случалось часто. Поводов она как будто не давала никаких, была всегда ласкова, внимательна. Вот разве то, что она любила чуточку читать наставления…
Размолвки происходили часто. Собственно, даже не размолвки. Злился, выходил из себя один Решетников.
Он приезжал на дачу вместе с маленькими Добролюбовыми — Ваней и Володей, весёлыми русоголовыми мальчуганами, лазил вместе с ними по деревьям, бегал по аллеям парка. Когда затевалась продолжительная прогулка, к ним присоединялась Авдотья Яковлевна. Мальчики кричали от восторга, а Панаева начинала хлопотать с завтраком. Затем шли в лес. Идти приходилось просёлочной дорогой. Как только Решетников показывался на дороге, — неизвестно откуда набегали ребятишки.
— Ну, что же, угощайте ваших любимцев, — смеясь, говорила Панаева.
— Да ведь ничего нет, — смущённо отвечал Решетников.
— Как это нет? А карманы почему отдуваются? А мальчиков вы чем опять давеча откармливали? Вы потихоньку от меня, а я видела.
— Да это леденцы, — оправдывался Решетников и неловко вытаскивал их из кармана и тут же раздавал ребятишкам.
— Знаете, я детей очень люблю, — задумчиво говорил он. — Гляжу на них и своё детство вспоминаю. Изувеченное оно было. Кажется, приласкай меня тогда кто-нибудь, то привязался бы я всем сердцем к этому человеку. Правда, и мне кое-что перепадало, но мои воспитатели сами были прижатые люди. Я вот не могу видеть, как бьют детей. Самому больно становится.
Он помолчал и потом, рассмеявшись, продолжал:
— Со мной в Перми случай был. Иду со службы домой, несу портфель, а в нём бумаги из палаты — надо было дома вечером всё переписать, чтобы к утру было готово. Вдруг слышу из одного дома крики и плач. Бросил сгоряча портфель на тротуар, а сам — в дом. Вижу какой-то здоровенный дяденька лупит моржовым ремнём парнишку и…
Решетников вдруг осекся, замолчал и нахмурил брови.
— И чем это кончилось?
— Да ничем.
— А всё-таки? — настаивала Авдотья Яковлевна.
— Да так… глупость одна. Начали было драться с этим… он отцом мальчика оказался, да перестали. Чай пить сели. Я уж от него пошёл, когда темнеть стало. На другой день выговор получил.
— За что?
— Да ведь портфель-то я на тротуар бросил. Его подобрали и в полицию представили. Потом целую неделю ходил за ним. Эк, как я разболтался, размяк на чистом-то воздухе, — с усмешкой добавил он и замолчал.
— Послушайте, а где ваши часы? — неожиданно спросила Авдотья Яковлевна. — Заложили, что ли? Стоило и покупать!
— А вам что за дело? — рассердился Решетников.
— Вам же Некрасов только что дал денег. Куда вы успели столько истратить?
— Пропил.
— Я знаю, куда пошли ваши деньги, — сказала Панаева уверенно.
— Ничего не знаете…
— Могу даже сказать, кому вы отдали деньги.
— Ну?
— Студенту, которого вы вчера проводили. Он мне сам сказал.
— Вы его и он вас в глаза не видали. Кто вам мог сказать это? — изумлялся он.
— Вы сами.
— Как я сам?
Решетников начал явно сердиться. Никогда ничего подобного он не говорил Авдотье Яковлевне.
А дело было так. Решетников недавно пришёл очень расстроенный, рассказывал, что студент, сосед по квартире, получил известие о смерти отца. Осталась одна мать с большим семейством. Бедность такая, что студенту не на что было выехать домой.
— Ведь вот какая жизнь, — нервничал Решетников. — Умер отец, а взрослый сын матери помочь не в состоянии. Эх!..
Как раз в этот день Некрасов выдал ему денег.
Фёдор Михайлович очень быстро собрался и ушёл, а на следующий день пришёл и сообщил, что студент уже уехал, ни слова не сказав, откуда тот взял деньги на дорогу.
Панаева рассказала Решетникову, как она догадалась. Он слушал удивлённый, потом засмеялся:
— Вам бы хоть в сыскной полиции служить!
Вернувшись с прогулки, они застали на даче гостей. Из города приехал Головачев и с ним какой-то литератор. Фёдор Михайлович не знал его фамилии: здороваясь, тот буркнул что-то, чего Решетников не разобрал. Заговорил о Некрасове. Литератор, невысокий, с одутловатым бледным лицом, начал подсмеиваться над Некрасовым, над тем, что он целыми ночами играет в карты.
— То-то потом стихи легко пишутся.
Решетников ожидал, что Авдотья Яковлевна или Головачев дадут отпор наглецу, и поразился, увидев, что Панаева сидит, опустив голову, перебирая вздрагивающими пальцами бахрому скатерти, а Головачев смотрит в окно, как будто даже не слыша, о чём идёт речь.
Тогда Фёдор Михайлович сам решил вступиться за честь дорогого человека.
— Вам, должно быть, завидно, что вы не умеете написать таких стихов, — заявил он, — вот вы и клевещете на Некрасова в его же доме. А вы что же молчите? — обратился он к Панаевой.
Литератор, вытаращив глаза, смотрел на него, и насмешливая улыбка дёрнула его губы.
— Некрасов не нуждается в моей защите, — тихо, с болезненной гримасой сказала Панаева.
— Так что же? Значит, можно всякому… говорить про него чёрт знает что?! — запальчиво воскликнул Решетников и, схватив лежавшую на подоконнике шапку, выскочил из комнаты, ни с кем не попрощавшись.
Больше он к Панаевой не ходил. Позднее он узнал, что Авдотья Яковлевна вышла замуж за Головачева.
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК