Глава 4 Варвара Алексеевна Бахтурова. Ученье. Мамина болезнь. Приезд Пешковых
Маме наконец удалось найти нам другую учительницу. Нам жаль, мы уже привыкли к суровой и доброй Марии Ивановне. Вот уж и с ней расставание… Нашу новую учительницу зовут Варвара Алексеевна Бахтурова. Она горбата, у нее милый голос, глубокая улыбка, светлые глаза, русые волосы. Живет она на даче Карбоньер, где Топка. Сперва Варвара Алексеевна стала ходить к нам, затем, ввиду маминой болезни, предложила заниматься у нее. Мама согласилась – Бахтурова ей пришлась по душе: в ней сочеталась искренность с тонкостью, непосредственность ласковости с умом, дальновидность. В такие руки не страшно было отдать нас. Мы же с первого урока привязались к новой учительнице с радостным жаром. Она сразу стала нам родным человеком, и учение с ней – праздником. Было сходство в ней с Кошечкой, Александрой Ивановной Доброхотовой, но та была серьезней, тише, малоречивей. Варвара Алексеевна была веселей, разговорчивей, горячей, шутливей, и в наши дни, омраченные маминым невыздоровлением после прошлогоднего рецидива, вошла веселая ласка. Видно, и она быстро полюбила нас. Учила она чудесно, была очень требовательна, задавала много, и огорчить ее было нельзя. Мы стали еще прилежней. Шли мы на урок бегом, врывались в тихий сад к лупоглазому толстяку Топке, уже сопевшему нам навстречу и поднимавшему короткие серые лапы, чтоб поздороваться. Варвара Алексеевна уже весело нас приветствовала – горбатая, ласковая, прелестная!
Уже я стояла, прощаясь, терлась о нее головой, за мной и Маруся, а длинные, с тонкими пальцами руки прижимали наши две головы, и доброе, худенькое, светлоглазое лицо ее сияло нам счастливой и гордой улыбкой. Да, в ней была гордость, и мы это любили в ней. Это была легкая льдинка в ее веселой ласковости.
И еще одна радость вошла в наши дни – новый друг из мира животных: белая большая гладкошерстная собака, не по породе, а просто именем Лайка. Она жила на лестнице бывшей никоновской квартиры, где Маруся вместе с нами двумя в холодные вечера устраивала ей «берлогу» из тряпок на площадке лестницы. Собака была озорная, полюбила нас безраздельно, стала украшением нашего дня. Вместе мы взлетали на минутку на горку – дикие псы почему-то Лайку не трогали – и слетали вниз, кувыркаясь друг через друга, чтобы через мгновение расстаться до следующего дня. День был набит делом до отказа: уроки с Варварой Алексеевной, урок музыки, бег в аптеку для мамы, обед, снова уроки, чай, снова уроки – до ужина, а еще чтенье и еще кому-то письмо! И среди этой занятости – встреча с Лайкой, Бобкой и Топкой, с Дарсановской горкой, с ветром и небом звездным и синей морской чертой, – все это было тоже делом – как задачи, как грамматика, как география, как уют короткого вечера с мамой.
А на нашу хозяйку свалилось счастье: наконец приехала Манюсь! С Федюсем! Какой же в доме поднялся шум! Хозяйка летала по дому, ни на миг не смолкая, по пути непрекращаемых вопросов успевая швырять на колоссальную плиту нашей кухни сковороды и ставить кастрюли и над варкой и жаркой праздничных кушаний успевая рассказать, и даже и повторить рассказ, и помочь Манюсь разложить вещи, и перекинуться словом с каждым из нас, тоже за нее сияющим. И нацеловаться, в слезах, с дочкой, и насмотреться на зятя – и все же вовремя подать к столу, и выйти, не опоздав, навстречу Манюсь, уносящей суповые тарелки, – с невероятной величины жареным индюком на блюде, которого больные, над сияньем золотого портвейна в рюмках, встретили победными кликами! Помню мамину веселую и все же в углах губ чуть жалобную улыбку, с которой она смотрела на тех, кто сидел напротив, на простое человеческое, женское, мужское счастье, воплотившееся наконец в Манюсь и Федюсь. В расцвете красоты и молодости, смуглая, похожая на мать, но красавица: кареглазая, с вьющимися у висков и на лбу каштановыми волосами, убранными в шиньон, с точеными чертами продолговатого лица, пышным и все-таки детски-трогательным ртом, Манюсь блистала взглядами радости на Федюся и на мать, и та не сводила с нее глаз, и под тяжестью пристального, жадно изучающего материнского взгляда ежился застенчивый Федюсь, неказистый, широколицый, с рыжими висячими усами и растерянными, большими, совсем светлыми, ребяческими глазами, в которых от рождения не поколебавшаяся доброта искрилась еще и влюбленностью.
С их приездом жизнь стала еще уютней, обеды и ужины вокруг общего стола еще теплей. Эти шумные трапезы в столовой, соединявшие больных и здоровых, сдружившие десяток разных, чужих людей, были контрастом с тревогою дня, с вестями из Москвы, и известиями газет, с приходами доктора Ножникова, все более приглядывавшегося к маме. Картина болезни была неясна, необычна. Седенький старичок, столько лет лечивший «пол-Ялты», недоумевал. Насколько быстро поддалась болезнь три года назад в Нерви, радуя доктора Манджини, настолько она упорствовала теперь. Ножникову удавалось успешно лечить случаи много тяжелей, а тут… ведь ни малейшей каверны, а температура не падает, самочувствие не улучшается. Мама теперь часто лежала. Всю середину и конец дня мы с уроками проводили за большим столом в ее комнате, он стоял посредине, недалеко от маминой кровати, но к себе близко мама нас не подпускала, не целовала – берегла. После ужина иногда мама по-прежнему нам читала вслух рассказы из сборников «Знание» Андреева, Чирикова, Телешова, Чехова (не было еще двух лет со смерти Чехова – от чахотки). Ярко помню страшный рассказ Серафимовича «Месть» (в издании «Донской речи»): рыбаки, поймав у своих сетей вора, протащили его на веревках три раза под водой от проруби к проруби. Он еще был жив в первый раз. В последний – это был длинный неподвижный ком льда. В беспощадности этой мести нам захватило дыхание, тень легла на наши полудетские дни.
На мамину беду, зима в том году в Ялте была суровая, на море то и дело штормы. Два итальянских окна ее комнаты, под углом друг к другу (первое – с видом на далекое море), дрожали. Мамин кашель не стихал. И вот однажды ночью яростный норд-ост разбил правое окно, и в темноте к маме с воем и треском влетели куски разбитых стекол, снег, хаос, холод, вой… Бедная мама с трудом зажгла лампу, с ужасом увидела случившееся. Разбуженные шумом, повскакали в соседней комнате и мы, забегала хозяйка, прислуга… Может, эта ночь принесла ухудшение маме? Болезнь ее стала обостряться. Мы то и дело бежали в аптеку – то за лекарством, то снова разбит термометр, то вызвать Ножникова. Весна, так опасная чахоточным больным, близилась, летела на жестоких ветрах и более пугала, чем радовала. Конечно, наши юные годы все же дышали по-своему в этих бурях, для нас родных и веселых, напоминавших Тарусу, детство, нервийские штормы. Летя вниз с горы по извивавшейся мимо дач дороге, мимо (мы уже бывали в ней) женской гимназии, мы успевали заглянуть сверху в сад эмира Бухарского (о нем мы знали только его имя!), застыть на один миг над единственным псом, не сдавшимся нашей ласке, цепным, за что мы и прозвали его «Страшный зверь». И вниз – для мамы. Мы жалели маму, утешали ее и наперерыв помогали ей.
Я не помню отъезда Никоновых. Они уехали внезапно. Наверху теперь жили, на месте Никоновых, – другие, и эти другие были – Пешковы, жена и дети Максима Горького. Мы еще их не знаем, но видели, и Маруся уже, кажется, заболевает очарованием этой молодой женщины, стройной, с нежным смуглым лицом. Тонкие черты, мягкие, светлые под тьмой ресниц прямо глядящие глаза, ласково, и испытующе, и с непередаваемой прелестью застенчивости, грациозной в этом серьезном человеке. Она революционерка, как и Нина Васильевна Никонова. Снова наверх по наружной крутой лестнице идут, вечером, неизвестные люди, снова Маруся рвется туда – там собрание… Только что начала она себе завоевывать место среди приходивших к Никоновым, с ней говорили как с равной, интересовались ее стихами (теперь она их прятала от мамы), и вот внезапный их отъезд прервал ее тайные хождения наверх! Не зная Екатерину Павловну, не пойдешь…
В эту зиму Маруся встретилась с книгой, вошедшей в число ее самых любимых. Она и взрослая ее вспоминала. «Очерки детства» Семена Юшкевича. Она мне дала ее, и мы обе приняли ее в сердце. Что это была за книга! Какое-то зеркальное отображение: тем, юным, было столько лет, как нам, они жили в русском приморском городе, они слушали те же революционные песни, и была в книге весна, и была, как у нас, гора, куда они выбегали в ветер, – они просто вошли из книги в наш дом и сад и стали жить с нами. И был там – калека Алеша, ему было четырнадцать лет, его навещали друзья, крепкие и здоровые, они слушали его рассказы, а он им рассказывал – сны. Сны у него – продолжались; в них развертывались события, он там был сильным и мужественным, он боролся за угнетенных, делая чудеса храбрости. А жизнь, в которую он пробуждался нищим калекой, он считал дурным сном и верил, что вся неправда, что его окружает, кончится, сон – доснится!
Маруся прятала книгу себе под подушку, не расставалась с нею.