Глава 9 Феодосия. Петр Николаевич Лампси. Старый Крым
Едем в Феодосию. Марине она так понравилась. Сережа вспоминает, как Макс гимназистом (сам рассказывал) шел по Феодосийскому бульвару и как гимназистки, фыркая, его окликали: «Поэт, скажите экспромт!»
Он рассказывает о Феодосии. Старинный город, порт, старый, как Керчь. В порту – иностранные корабли, на улицах – группы мусульман-паломников, едущих в Мекку. Они в пестрых шелковых халатах, чалмах, в цветных чувяках, и когда они входят в лавочки, где яркие материи нарочно на их вкус, и выбирают, по-своему говоря и тряся темными бородами, – это сказка из Гауфа, кусочек Константинополя… Обо всем этом дорогой рассказали Сережа и Вера, и все-таки, когда мы увидели феодосийские улицы, Итальянскую (главную) улицу с арками по бокам, за которыми лавочки с восточными товарами, бусами, сладостями, когда сверкнул атлас, рекой разливающийся по прилавку, и его пересек солнечный луч, золотой воздушной чадрой протянулся под арку – и когда из-под арки вышли два мусульманина, унося плохо завернутый шелк, и брызнула нам в глаза синева с плывущими розами, – бороды черней ночи показались нам со страницы Шехерезады, ветер с моря полетел на нас – из Стамбула! И мы поняли – Марина и я, – что Феодосия – волшебный город и что мы полюбили его навсегда. Марина и я? Я ошиблась: Марина, Сережа и я!
– Ася, помнишь? – сказала Марина. – Когда мы везли маму в коляске из Ялты – не забыла Байдарские ворота? – помнишь, у самого горизонта брезжился город – еле видные точечки, – о двух словах спорили: Феодосия или Балаклава!
– Конечно, помню…
– И, может быть, эта была – Феодосия… И вот мы – теперь в ней!..
Лиловость неба, генуэзские развалины, мыс моря у волнореза, маяк – все сейчас вправо и вниз за маленькими окнами квартирки Петра Николаевича Лампси (знакомый Макса, внук художника Айвазовского), где мы отдыхаем. Багетные рамы гравюр, полки со старинным фарфором, медальоны, миниатюры. Черный кожаный диван приютил нас всех. А хозяин, мировой судья, в красной феске, с огромным котом на плече, тигровым, трогает струны гитары и сладким, смешным голосом застенчиво напевает:
Век ю-ный, пре-лест-ный,
Стрело-ой пра-а-ле-тит,
Нам все в не-и-из-вест-ном
Из-ме-ной гра-зит…
Полные пальцы привычно перебирают струны, кот немножечко ниже сполз с плеча, задние лапы и заснувший хвост почти касаются струн. Привычным, ловким движением (нельзя же будить кота) певец водворяет его на законном месте и, закатив в счастье пенья глаза, продолжает:
За-тмит-са сле-зо-ю
Наш ра-а-даст-ный пир,
Изме-ной, гра-а-а-зо-ю
Укра-сит-са мир…
И, глаза на мгновенье закрыв (кто же видит?), карие, с поволокой…
Лe-ти стрелой,
Наш век мла-дой!
Как слад-кий сон
Ми-ну-ет он…
Пыльное золото гитарного звука кидает в нас (Марину и меня – без Сережи!) Нерви, бурю на море, гитару в руках мамы.
Но взгляд Марины в глаза Сережи почти грозен от нежности, от невозможности жить без него.
А Бориса Сергеевича – нет…
– Ася, о чем ты думаешь сейчас?
– О – о том, что…
– Я понимаю: уехать. Из этой жары, да! Мы тоже скоро уедем. Но ты дождешься Бориса Сергеевича. Он приедет, увидишься. А куда ты хочешь?
– Я совсем еще об этом не думала…
– Сережа жил в Финляндии. Ему там нельзя, там сыро. Но – чудно! Туманы, горы, камни, сосны, дома, как в Шварцвальде. Ведь Борис Сергеевич здоров? Поезжайте туда! Сережа тебе все расскажет…
…Петр Николаевич был одним из многочисленных внуков умершего Ивана Константиновича Айвазовского, художника-мариниста, в Феодосии – царившего. Он сделал для этого города слишком много, для того чтобы его могли забыть. И он провел железную дорогу. Она проходит перед самым домом его – дворцом с несколькими входами. Вдоль стенки железной дороги посажены пирамидальные тополя. Галерея (картин) Айвазовского находится тут же, за углом дворца, а на площади, недалеко от дома и от низкого одноэтажного вокзала, стоит Фонтан Айвазовского. Там богачи из крупных таирских семей и из караимских фамилий встречаются в маленьком ресторанчике для торговых сделок. Там и в водном, на море, «Паша-Тенэ», куда ведет дощатая дорожка – трап. В доме-дворце Айвазовского живут его более близкие и богатые родственники: в правом парадном – семья Лампси, в левом – старушка Айвазовская, которая не выходит – разве что когда по делу из дому, – «доживает свой век».
Но уже шла за нами Вера, и мы встали прощаться – спешить в Коктебель.
В Коктебеле от Бориса Сергеевича не было письма. Макс писал этюд: лиловые, рыжие, дымчатые холмы уже оживали под кистью. На днях все мы поедем на мажаре в Старый Крым, где у Макса – друзья.
За Ислам-Терехской степью – нет горизонта. Он растаял круглым видением отклубившейся от земли жары и пошел согретой волной тушить даль, и по его следам заструилось что-то, чему нет названья, как горячий воздух над начавшим затухать костром.
– Какая там деревня? – спросил кто-то из нас Макса, показывая на далекие, перемеженные слоями зелени домики. – Татарская? Ортай?
– Там нет никакой деревни, – сказал Макс, оборачивая к нам улыбнувшееся, загорелое, обветренное большое свое лицо Зевса, – это мираж, здешний…
– Мы ехали, – говорит кто-то, – и вдруг пароход далеко в воздухе, и мы стали смотреть: мираж или нет, – у меня лучше глаза, и я увидал, что труба-то у него – снизу, – это бывают такие миражи, когда все – вверх ногами.
Мы заспорили о том, бывают ли… В этот миг на мажару высоким скоком влетел, подпрыгнув, Мишин фокстерьер Тобик. Миша сбросил его, но Тобик взлетел тотчас же снова – только еще выше, так, что упал на нас. Уже рассерженно Миша сбросил его снова, и Тобик мгновенно вновь очутился у нас. «Это какой-то дождь из Тобика…» – философически пояснил Макс.
Уже темные сумерки. Мы подъезжаем к Старому Крыму. Все мы почти пропали в ночной теплой мгле. Тобик спит возле похрапывающего Миши. Макс что-то рассказывает. Огни Старого Крыма. Уже раскрылись двери, принимая поздних гостей.
– Входите, входите, пожалуйста! – кричал добрый низкий женский голос. – Добро пожаловать! Мы, Макс Александрович, по правде сказать, гостей уложили и с Николаем моим Ивановичем спать залегли, но – что вы, что вы – мы рады дорогим гостям, милости просим!
В доме зажигались лампы, фигуры вставших кидали длинные тени навстречу нам, входившим. Через полчаса на столе уже кипел самовар и уничтожалось угощение, а еще через час, к середине ночи, был в доме разгар музыкального вечера: «Рояль был весь раскрыт, и струны в нем дрожали» – и маленькая, незаметная, некрасивая хозяйка дома пела нам старинные романсы. Несравненный, еще не начавший увядать в глуши и забвении голос ее, редчайшего тембра и силы, низкий, в котором слились мощь и нега, полнил дом, тонущий в музыке все глубже и глубже, пока из глубин ночи не вспыхнул рассвет и не начал новую ворожбу над нами, не хотящими спать. «Ночи безумные…» пела она, маленькая певица с неповторимым голосом – Олимпиада Никитишна Сербинова, и сколько нас было – внимали ей так, как внимал бы Театр оперы.
Голос пел. Он поднялся громом, он плыл грозой в наши распахнутые, как окна, сердца, и там, за пределами дома и сада, ночь внимала ему, приникнув к окну, слушая «Ночи безумные…».
Я помню еще цветение рассвета и наши сборы – дальше, пока не жарко, и сад, и нас на траве, в каплях росы, и кого-то под черным плащом у треножника, и – чтоб еще ярче, еще светлей – вспышку магния! И вот мы снова едем и едем вперед…
Мажара трясет, и Сережа, усталый, уснул под лучами восходящего солнца. Марина не спит. Она смотрит на него спящего, и вся страсть Жалости, Верности, Любованья, вся Преданность и вся Печаль Мира – в ее похудевшем за ночь лице.