Глава 27 Луиджи Леви
Я ехала в Венецию. Клонило ко сну. Усталая, душевно, телесно, вне возраста, сидела я, облокотясь спиной о стенку вагона, головой – в уголок, готовая уснуть, когда отворилась дверь и вошел человек – высокий, худой, в пальто. Была ли на нем шляпа? Дорожное кепи? Не помню: только – лицо. Смуглое, узкое, горбоносое. Черные брови. Удивительно живые глаза… Взгляд его обежал новую комнатку его жизни, беглый приют – беглый взгляд! – он всё вглотнул – стены, окно, цвет чемоданов, чьих-то, меня, еще каких-то спутников-пассажиров, летящий за окном пейзаж. Он поклонился, положил саквояж, еще раз оглядел все тем же быстро вопиющим, умным взглядом и сел, дружественный ко всем, вдумчивый, скромный. Я закрыла вновь глаза, но в них стояло его лицо, нежданно родное, – где-то виденное? На кого-то похожее? – и во внезапной тихой радости – не захотелось спать.
Если он жив и мог бы прочесть мою запись – может быть, он сказал бы, что я ошиблась, что был не вечер, а полдень или раннее утро, и вовсе все было не так. Может быть, его память сохранила все так, как было, – весь разговор, все слова, весь путь – наш и поезда?
Ни тем разговора – ни одного из начальных слов, – ни пути. Даже не знаю, сколько мы вместе.
Ты – как круг, полный и цельный:
Цельный вихрь, полный столбняк.
В этом столбняке памяти я стараюсь найти слова. Когда он вошел, я думала о моей предстоящей безрадостной жизни с Борисом. Как случилось, что вошедший и я начали говорить? Как случилось, что мы, говоря при других, так быстро психологически сблизились? Что они уже нам не мешали… Став двое – тем столбняком, тем кругом, где, в вихревом движении колеса (фортуны?), стерся узор спиц и полет стал тою неподвижностью, которая зовется – Счастьем?..
Мне нечего предложить в ответ, кроме этих вопросительных знаков.
Он ехал из Англии. Его звали Луиджи Леви. Ему было, кажется мне, тридцать два года? (И вдруг: а не двадцать ли семь?) Он только что окончил курс в Оксфорде – а был итальянец. Нет, значит, не тридцать два – двадцать семь. Он ехал домой, к родителям в Милан.
Что я сказала ему о себе? Если б вспомнить! Что – русская. Имя? Кажется, не назвала себя. Возраст? Отшучивалась. В шутке сказанных «двадцать семь» (как когда-то о себе в восемнадцать пошутил Борис) я хотела упростить для спутника понимание моего усталого тона, моей невосторженной молодости, укуса змеи печали? (Намекнула ли я на Бориса рядом со мной? Но, умолчав, солгала ли? Со мной была только его тень. Только память о его необычайности. И его ребенок во мне… И может быть, не музыка Паганини на этот раз прозвучала, как для Нилендера. В нашу последнюю встречу во мне для меня, а то, как опрокинут был им во мне Паганини, то, как (будем же говорить простые слова о сложной человеческой радости!) – то, как зажглось мое грустное «двадцатисемилетие» – от взгляда – голоса – слов, ко мне обращенных? Может быть, раньше, чем мы осознали, что с нами, мы стали – счастливы?
Поезд летел. Мы, должно быть, уже были одни в купе, и мне кажется, был день – там, где-то. Мне казалось, что я без конца давно знаю Луиджи, так свыклась уже с необычайностью его появления? Вошел как судьба! – так слита с ним, с его тонким умом, в котором мне столько знакомо, с душой, в которой мне так просторно и так тепло! С этим сердцем, в которое я вошла. «И не выйду!» (Это он говорит мне…) Так чудно мне в его французской речи, свободной, – редкое для итальянца произношение. Так таинственна Англия за его плечом – и только Милан страшен тем, что он летит нам навстречу (и что будет тогда?). Нет, эта мысль не достигает меня, я сейчас так свободна в том наставшем и тихом, под шумом крыл, – что сама смерть, меня стерегущая, стала поодаль (ждет свой час?!). Я боюсь, уже в его руках мои руки – и что же он говорит мне…
– Вы та, которую я ждал и должен был встретить. Я никого не любил так, как вас! Я не знаю, почему вы одна. Куда, зачем едете. Но я не могу жить без вас. Всем существом моим прошу вас: вверьтесь мне! Мы поедем в Милан к моим родителям, я представлю им вас как мою невесту…
– Вы сумасшедший, – может быть, сказала я, сжимая его руки и пытаясь отнять свои… – Вы не знаете меня, ничего не знаете о моей жизни…
О, зачем вы оставили меня, Борис, зачем уехали, когда мне так одиноко, зачем смогли от меня оторваться, когда я, может быть, скоро умру, зачем – зачем отдали меня этому новому чувству, этому человеку, с которым мне так жарко от его понимания, – с вами часто – так холодно… И который (о, я это чувствую), который вам – враг за то, что вы могли, хоть на время, меня оставить, – потому что он – не может…
Милан близится. Я в каком-то ужасе. Но я все время пытаюсь опомниться. И зачем отравить счастье Луиджи и веру в наше будущее, эти его часы со мной! В человека интеллектуального, сильного, много видевшего, как влить яд слов, что мы сейчас расстанемся, что мой путь – не его путь, что врозь наши судьбы! Что я ношу ребенка другого и не знаю, по-настоящему ли этот другой меня любит и будем ли мы вместе! Я не могу ему сказать, что его, Луиджи, родители мне – чужие. Что он должен забыть меня! Ждать и искать другую! (А мне навеки запомнить: то, что могло быть!..)
Не помню, была ли ему пересадка по дороге в Милан, или… – я не помню карты Италии! Мне и сейчас ее затмевает лицо Луиджи. Поезд мечется по шпалам и рельсам, как мое существо. Снова натиск о Милане, его доме. Мольба! Мой отказ. Тогда, в горе, он идет мне навстречу: хорошо, он поедет в Милан один. Но все расскажет матери и отцу. Через три дня он будет в Венеции. У меня. Вместе! Он не может расстаться со мною на дольше. «Хорошо», – говорю я. Я лгу в первый раз в жизни! Господи! Я лгу для него! Я не могу сейчас убить его, своей рукой! Я же понимаю, что с ним! Потому – потому что, не будь Бориса, я бы поехала с ним в Милан! Чтобы стали мне не чужими – его родители! Он, вероятно, берет мои руки. Он целует их. Он почтительно сдержан. Так хорошо воспитан! Английское воспитание! Им он смиряет свою итальянскую душу. Но его глаза – безумны. Он смотрит на меня безотрывно. Старается поверить в мое обещание. Верит мне! Хочет запомнить лицо мое. На целых три дня! На целую жизнь разлуки! Знаю я…
Поезд летит по вечерним полям Италии. Из их синевы в нас падает молния.
– Я люблю вас! – говорит он. – Я не смогу никогда полюбить другую! Вы мне даете слово ждать меня в Венеции?
– Да! – в ужасе отвечаю я. «Господь, ко мне! То на одной струне этюд Паганини. Дай не затмиться разуму! Не растить моего ребенка в доме этого человека! Не сменить вот сейчас Москву и всех – на Милан! Как мне было бы чудно и тихо после всех мучительных сложностей с Борей, моего одиночества там, в России, остаться с Луиджи, в его стране, в нашей с Мариной детства Италии…»
Поезд стоит. Мы вдвоем на площадке вагона. Луиджи назвал мне гостиницу в Венеции, где я должна остановиться и ждать его через три дня – будем вместе!
Первый звонок. Он смотрит на меня неотрывно. В его карих глазах есть золото. Я запоминаю его лицо навек. Горечью последних минут. Ужасом расставания. Сейчас он сойдет – станет сном. Завтра я не поверю, что – был. Трезвость завтрашнего дня, ты – смертельна! От тебя уже сейчас – озноб. Луиджи говорит. Слушаю голос. Еще с ним… Второй звонок! Он хватает мои руки. Он еще раз берет с меня обещание. Он заставляет меня повторить название гостиницы. Третий звонок… Я в испуге! Но он что-то прочел на моем лице – он вскакивает с подножки – назад, в вагон, взмахнув саквояжем…
– Сходите же, поезд трогается!
– Нет, не могу. Остаюсь!.. Обещайте мне еще раз…
– Обещаю! Сходите же, поезд идет… Вы расшибетесь…
– Вы обещали!..
Он спрыгивает с подножки – на ходу. Ночь сметает его, как призрак.
В руках визитная карточка: “Luigi Levi. Via Nirone, 21”.
Я стою одна на площадке вагона, закрыв глаза. В них медленно проступают слезы.
«Я не остановлюсь в той гостинице, и вы там не найдете меня…»
Думаю: зачем было это послано Жизнью? Борис – отошел, исчез… Взамен подошел Луиджи. Отместка?
…А ведь я и не рассказала никогда о Луиджи Борису. Чувством долга поборола его.
Я до сих пор не могу понять, как я могла удержать себя от письма Луиджи? Оно было нужно не только ему, но и мне – как хлеб – в те дни. Какая сила заставила меня уверить себя, что надо из его жизни исчезнуть, стать не больше чем сон… Почему в этой аберрации я прожила дни, недели, месяцы, годы? Храня его имя у самого сердца – и этого не сказать ему… что не только он, но и я себе не простила мое молчание: кто, как не он, понял бы всё и этим, быть может, утешился? Кто дал мне тогда право решать за него? Право дать ему возмутиться мною – вместо права другом войти в мою жизнь – и понять. И откуда была сила во мне отнять у себя долг, горькую радость ему о себе рассказать, объяснить – ведь он был самым близким мне человеком тогда!
Вернуть ему этим письмом – свободу! Ненаписанием – ввергнуть в отчаяние… То, что казалось мне помощью ему – просто исчезнуть, мне теперь кажется поступком невероятным, недопустимым. Единственным, которого было сделать нельзя. Но я его сделала. И как мне себя – простить?
Но и мне надо его – забыть! Иначе жить – невозможно…
В эти мои венецианские дни, в которых цвела любовь ко мне навеки погашенного, как погашают свечу, Луиджи Леви и мое, его зовущее сожаление о сделанном, моя просьба – простить (столь же пламенная, как его укор, рвавшийся ко мне через гущу той насильнопогашенности), страх его последней минуты на вагонных ступеньках – меня потерять, заставивший обратно вскочить в вагон, страх, уничтоженный нацело жаром моего обещанья! Обернувшегося – обманом… Не любила – любила! – в этом-то и был ужас! Полюбила, имея в себе дитя другого и впереди, в этой разлуке с Борисом, может быть – одну смерть…
И пришел час рассказать о Луиджи Леви! Марина слушала – всею собой. Дослушала. (До его отчаяния в Милане: «Нет, не могу! Остаюсь!» И мое ему в горе: «Сходите! Вы разобьтесь! мы встретимся – через три дня!..» И его мне последнее: «Вы обещали!»)
– Ася, – сказала Марина, и лицо ее было бледно, как его лицо в тот час, – в этом слове он оставил тебе всю свою веру в тебя… На высоте вашей встречи, на уровне ее душевного чуда… ни попытки поцеловать – итальянец?.. – ни сыска о твоей жизни… потому, что ты его жизнью стала! Это ты понимаешь? И как же ты…
Я этот миг – ждала (но она сейчас все осознает!). Как судьба стояла она передо мной. Как моя совесть. Как некая Парка, готовящаяся остановить, пересмотреть жизнь. Смять, рукой, нить жизни… Но слишком похожи душою мы были, чтобы ей не пойти путем, которым прошла я.
– Ася! – сказала она дрогнувшим голосом. – Да… Борисов ребенок! Хоть ты, как я, чувствуешь, что Луиджи бы его обожал… это же неизбежно! потому что ты – первая его большая любовь. Но…
Марина обо что-то запнулась.
– Милан… Италия… – сказала она вдумчиво, – русскому мальчику (скороговоркой: – Я уверена, у тебя будет сын! У нас – дочь…). Да… Борису бы – хороший урок! Ты знаешь, как я люблю Бориса, – но так оставить тебя. («Урок» – если бы в книге! – я себе.) Но ты не можешь так учить человека! Такой удар нанести! Ни мама бы не смогла – и ни я… Ася! – сказала она торжественно, медленно. – Раз он тебя полюбил, Луиджи, – значит, нет выхода! (Нить в руке Парки натянута, светится…) Его судьба – судьба твоего Луиджи – тебя потерять. Ася, ты любишь Луиджи! Но ты не можешь ему подтвердить это, чтобы не усилить горя его, – когда он узнал бы – все! И ты хочешь, чтобы он счел тебя недостойной, беспечной – так ему легче будет… Да, ты права.
Я молчала. Она все поняла.
– И ты несчастна с Борисом… но другого выхода – нет…