Глава 9 Жертва Августа Сильного. Графиня фон Позен[64]. Эскапада – отъезд Хельмута. Наш отъезд. Пешком по Саксонской Швейцарии. Магдебург. Виттенберг
Мы поехали экскурсией в близлежащее место, где в лесу стоял замок, некогда принадлежавший Августу Сильному (August der Starke). В живописном, глухом месте стоял он, лучше слов говоря о старине. Узкие бойницы, крепчайшие стены, простые суровые очертания. И была в нем высокая башня, окруженная галереей. Грубая кладка камня поражала. Что-то дикое, страшное, древнее, как сама земля и деревья этого леса. Гид рассказал нам – нет, не легенду, а жестокую, невероятную быль. Некогда Август дер Штарке приблизил к себе красавицу графиню фон Позен. Был ли он вдов – не помню. Графиня имела от него двух маленьких сыновей. Но кто-то донес Августу, что графиня ему изменила. В гневе, не проверив злой слух и не слушая уверений возлюбленной, он велел заточить ее в башню. Туда ей носили еду и питье, давали одежду, но не позволялось ей даже стоять у окна. Так, отдаленная накрепко от жизни, красавица графиня Позенская прожила в этой башне три четверти жизни. Детей своих она ни разу не видела с разлуки. И вот однажды она увидела в окне, как вслед за Августом мчатся на конях ее взрослые сыновья. Графиня, потрясенная, узнав крошек сыновей в этих взрослых красавцах, крикнула их имена! Они было остановились, дрогнув, придерживая поводья – может быть, узнав голос матери! – но грозно торопил, отзывая их, голос отца – и, пришпорив коней, они неслись вслед, проскакав мимо башни, где томилась в заточении их мать.
Потянулись годы – еще полжизни! До глубокой старости дожила в башне графиня фон Позен и никогда более не увидела своих детей… А стража день и ночь ходила по галерее, стерегла ее до ее смерти.
Мы слушали страшный рассказ и смотрели на портреты графини. Они висят и теперь, может быть, – если не попала в них бомба во время войны, – на каменных стенах. Высокий парик, пудреный, тонкие черты, пышный наряд, покатые плечи. Улыбка цветущей юности трогает ее рот.
…Соскучилась ли Марина в покое и в мире? Но вскоре мы с Хельмутом решили сделать что-нибудь тайное, оживить нашу покоренную жизнь. В нашей затее – это было всего веселее – принял участие и Кристьян.
В тех рамках, что были нам доступны в Вайсер Хирш, мы задумали вот что: никому не говоря, отлучиться, якобы каждый по своим делам (будто в магазины, в парк, в купальню), и уехать в Дрезден – погулять вместе где-нибудь на окраинах, где меньше вероятности быть встреченными кем-нибудь из знакомых Бахманов. От Софии и Герхардта, благонамеренных и послушных, мы, конечно, должны были скрыть эскападу.
Были приняты все меры предосторожности. Мы вели себя, как всегда, естественно и весело, но Кристьян был так польщен тем, что участвует в головокружительной поездке, внес в наше предприятие столько своего восторга, что нам, глядя на его праздничную, почти высокопарную манеру поведения, стало еще веселее. Он почувствовал себя взрослым, студентом-буршем. Он выступал со всей германской торжественностью, ведя меня под руку, будто невесту, и сиял от сознания своего достоинства так блаженно, что на него нельзя было спокойно смотреть.
Приближался отъезд Хельмута, за ним собирался приехать отец. Хельмут не раз слушал незнакомое звучание Марининых русских стихов; постигая их ритм, вслушиваясь в звук, он понимал, что жизнь столкнула его с настоящим поэтом. Да и в беседах с Мариной ему предстало ее своеобразие и талант. Ему было жаль, что скоро этому общенью – конец.
Уже был подан экипаж. Мы все, София и Герхардт стояли на дороге. Как во всех случаях отъездов, София вспоминает прежде живущих у них (Schwedenkinder [65] Каролуса и Дагмару)… Так через год, через пять лет она будет вспоминать нас, ставших сном: “Marina, die ?lteste, und die j?ngste – eingentlich hiess sie Anastasia, aber man nannte sie Asja, – die Russenkindern…”[66]
И в тот миг, когда в дверях норвежского домика появляется, выходя с фрау пастор, его отец, Хельмут осознает всю тяжесть прощанья с Мариной (это же прощанье навсегда)! Его лицо вспыхивает и гаснет, и он не знает, что делать с глазами. Но он вежливо склоняется в почтительном и церемонном поклоне и, пожимая протянутую ему руку, говорит голосом, на который он всем воспитанием своим надевает стальные латы: “Ich bin gl?cklich ihre Bekanntschaft gemacht zu haben!..”[67]
Как сказал когда-то его отец – и как скажет сын. И вот мы уже стоим на дороге и смотрим вслед уезжающему экипажу, звук колес все слабее, все тише… Всё!
Приближался и наш отъезд. Ждали папу. Жаркие дни – перед сборами! Всего хочется с удвоенной силой: не хватает времени в дне все успеть: дописать письма, дневник, дочесть книгу, накупаться в бассейне, наплаваться! Мы поспеваем и в лес с фрау пастор, и сдруживаемся крепче с Софией (и Герхардт будто перестает нас дичиться), и герр пастор вчера говорил с Мариной о музыке (он в последнее время все играет и играет, симфония растет и растет…).
От папы пришло письмо, он едет к нам.
И папа приехал.
Когда коляска была нам подана, в разгаре прощаний к нам подошел Кристьян: он чинно-взволнованно шаркнул ногой и сказал: “Ich bin gl?cklich ihre Bekanntschaft gemacht zu haben!” – слово в слово повторив прощальные слова Хельмута!
Но вот уже и скульптор Бродауф идет с нами прощаться…
С семьей Бродауф мы тоже к концу лета сблизились. Их домик на крутой горе, густой, как сплошной сад, казался нам уже немного родным.
Приехав в Дрезден, мы пустились в пешеходное путешествие – втроем, папа и мы две, по Саксонской Швейцарии. Глаз не успевает смотреть, грудь – дышать. Крутизна гор – не хуже Тироля: резкость теней, зеленое золото освещенных лужаек, блеск водопадных струй, тропинки, уходящие в глубь лесов. Горные речки. Как я устала! Нет, они еще идут бодро. Но впереди – деревья, привал. А пастухи перекликаются особыми криками – пеньем, разве и тут Jodeln[68], как и в Шварцвальде?
Как случилось, что в Магдебург и Виттенберг я поехала с папой одна? Почему не поехала Марина? Может быть, за ней – так как пора была в гимназию – заехал Андрей?
Как еще не взрослая, я не до конца понимала, что значило для папы «увольнение с должности», и притом без пенсии, такое чудовищно несправедливое. Я радовалась, что он избавился от части работы.
– Теперь ты не будешь так уставать, папа! И уж скоро откроется твой Музей!
Магдебург – с вышины, утром от всего длинные тени по улицам, только проснувшимся. Вороха черепичных крыш, почти розовых. И меж них, внизу, – купы зелени, рукой художника вставленные меж скосов теней и рыжих просветов. Чердачные окошки – и голуби. Я это вижу сверху из окна маленькой уютной гостиницы, куда мы с папой только что приехали с поезда.
Свежо, без меры солнечно – и без меры любопытно жадной моей душе вдруг жить здесь, в незнакомом городе, в андерсеновском волшебстве тени и света, чьих-то окон, садов, голосов, которых я до сего не знала…
Магдебург: Вирштубе «хозяйская» – как в Шварцвальде, как на старых голландских картинах. Толстые фигурные стекла распахнутых окон, и на пестрой скатерти нашего столика – утренний завтрак – освещенный солнцем натюрморт. Резные высокие, старинные стулья. За соседним столом – кружки пива, которым сто лет.
Магдебург – снизу, уступчатые крыши, как на картинках в старинных томах сказок, высь ратуши и острие собора; площади как колодцы. Посредине – фонтаны. Игры детей в солнечных затонах дворов. Голуби в небе – стаей. Люди – из сказок Гримм и Гофмана. Тишина, благолепие. И залы, залы музея…
Виттенберг! Как будто я здесь родилась и давно живу – так знакомы по Оренбургу узкие улички, эти арки ворот и шпиль кафедрального собора, – о да, это – детство, Лозанна…
Мы стоим перед распахнутыми дверями собора, лютеровского, и читаем на их свинцовых створках – его, Лютера, заветы. Он создал свою церковь, восстал против католической. В Виттенберге Мартин Лютер – как царь. Всё – его, всё – о нем. Сейчас папа поведет меня в ту комнату его дома, где на стене чернильное пятно (хранят!): это Мартин бросил в черта – чернильницей, когда тот явился Мартину…
…Теперь, когда я уже на почти десяток лет старше, чем тогда был наш отец, я, разбираясь в его архиве, прихожу в глубокое восхищение. С каким мужеством вынес он свое «увольнение от должности»! Как, подавив в себе чувства печали и негодования, – он даже на самое короткое время не прерывал своего труда по созданию нового Музея! Полученный удар не сделал его ни разочарованным в служении просвещению, ни озлобленным. Деловито и самоотверженно продолжал он работать день за днем, как пчела, собирая мед в соты, отдавая делу последние свои силы.
В середине лета, получив вопиющую по несправедливости отставку, он участвовал в оскорбительной процедуре передачи своим заместителям дел и инвентаря Румянцевского музея (из них один и был клеветник). А в июле он выезжает в научную командировку за границу для пополнения нового Музея. Неутомимо и увлеченно трудится он в музеях Берлина и Дрездена, затем уединяется в глухой деревушке Саксонской Швейцарии и работает над оправдательными документами, опровергая клеветническую ревизию. И он еще находит в себе силы заехать за нами, взять нас с собою, на пешеходную многодневную экскурсию по горным дорогам Саксонской Швейцарии, чтобы и мы полюбовались тамошней живописной природой. Берет меня с собой в нужные ему для Музея города – Виттенберг, Магдебург…
В эту осень нам минуло – Марине восемнадцать, мне – шестнадцать лет.