Глава 4 Война. Весть из Петрограда
Как ножом отрезало многих друзей. В каждой семье не хватало кого-то. Толя Виноградов, Сережа и Петя Юркевич, Володя Цветаев, сын папиного брата Петра, Сережины и Борины товарищи – все уже были кто в военных училищах, кто (Володя Павлушков, второй муж Драконны, врач) в действующей армии. Маринин Сережа, как только что поступивший на филологический факультет Московского университета, не был взят, имея отсрочку. («Отсрочку»! Неужели война продлится так долго, что, окончив университет, он еще попадет на войну?) Все кругом плыло, смешавшись в клубок неприятностей. Уже шли первые поезда с ранеными… (Зачем? За что? Кому эти смерти нужны? Победы! Царские! А народы должны гибнуть… Так кружились мысли, не смея искать выражения. Так думали и мать Толи, и мать Сережи, Пети Юркевич, братья Марининой подруги Сони. Но кому сказать об этом?)
И немного прошло дней, когда на звонок, пойдя отворить сама, я впустила Бориса в военной форме. Погоны его были не похожи на те, что я видела на офицерах, и на мой вопрос Борис отвечал мне, что он идет нижним чином – вольноопределяющимся, так как у него законченного гимназического образования нет. (Он был в пятнадцать лет исключен за дерзость и не попросил прощения!)
Я смотрела на Бориса. Жалость была еще острее от невольного любования: он так хорош – тот же! и незнакомый, в гимнастерке, схваченной ремнем, в галифе, сапогах, в новом очертании и цвете, и была ранящая строгость и чистота в отсутствии пышных волос. Остриженный, он казался еще худее, и бескозырная фуражка странно и страшно, но единила его с толпами маршевых рот, уходивших мимо по улицам.
Борис в военной форме ходит по моим комнатам.
– Мама в отчаянии, что я пойду нижним чином, буду в солдатских казармах, – сказал он с нотой горькой иронии в голосе, – но я не могу не идти. То есть именно она потому в отчаянии, что я иду до срока, меня еще не призывают, но она не понимает, что я не могу не идти сейчас, зачем мне ждать какого-то там призыва? Умирают те, кто не нужен. Я должен узнать, испытать судьбу!
Он был верен себе! Везде и всегда – бой с жизнью, чувство смерти в ней, зов к поединку, что-то «зловещее и прекрасное, как музыка Паганини» (по выражению Нилендера). И теперь, когда уже целый год мы были врозь с Борисом, когда он преодолел меня на своем пути, живет вновь один, – как теперь еще по-иному мучительно дорог он был мне, войдя на мой новый порог уже гостем и – прощающимся, избирая себе вместо меня (ему уже в прошлом) – маршевую роту. Иначе идущий, чем призванные, на поле битвы, где ждет смерть.
Иначе идущие! Взятые по призыву. Из них никто не шел «узнать о себе» – годен ли жизни. Они были уверены в том, что годны, и, идя защищать страну, каждый только того и желал, чтобы не умереть (пусть другие умрут?!), чтобы вернуться! К очагу! У Бориса не было очага – ни материнский, ни мой ему не стал опорой. Ни препоной к единственному, что шло в счет: сразиться с судьбой. Узнать свой удельный вес. «Умирает человек тогда, когда он не нужен жизни». Это было credo Бориса.
Спешно, потеряв из-за войны Сорбонну, я вместо Парижа записываюсь на лекции в университете Шанявского по древней и новой философии. Вечерами на Миусской пустой площади большой дом сверкал огнями этажей. Читали профессора Кубицкий, Рачинский, Густав Густавович Шпет, Виноградов. Во мне в мои двадцать лет прочно засела мечта написать книгу о всех неверующих философах с начала мира. А пока я собиралась к Розанову, в только что переназванный Петербург.
В один из осенних дней до моего отъезда в наш особнячок позвонила средних лет дама с молодой спутницей.
Дама как дама, представилась: «Хозяйка квартиры, где живет ваша родственница Мария Степановна Камкова, а это – моя дочь». Я слушала – и не слушала: восхищенно и нежно глядела я на юное существо, озарившее светлым золотом кудрей мою комнату. Видение с английской гравюры прошлого века! Фарфоровый овал, синий блеск взгляда – и несмелость, несветскость еще при всем праве на то, чтобы осиять лучший бал «света»… Я не запомнила ее имени – жаль (теперь бы ее окликнула…). А мать ее тем временем говорила:
– Я воспользовалась случаем, что в Москве, и зашла к вам, Анастасия Ивановна, от имени Марии Степановны. Она просила вам передать, да и я, собственно, заинтересована как ее хозяйка… (Она засмеялась, видимо стесняясь грубости мотивировки?) Знаете, хоть она и знает, что по завещанию вашей покойной матушки, ее племянницы, где она упомянута, она имеет право на завещанные ей суммы, и вы деньги ей высылаете, но, знаете ли…
– Опаздывают, да? Я не всегда в первый день триместра получаю полагающиеся мне по распоряжению мамы проценты с капитала, – отвечала я смущенно. – Вы знаете, я по ее воле не могу тронуть капитал до сорока лет. Я живу на проценты. И вот, когда я запоздаю получить, то, естественно, и отправить… Но я понимаю, Мария Степановна этих денег ждет, и я постараюсь не запаздывать больше! Мама оставила нам с сестрой еще троих пенсионеров, мы их и поделили и им высылаем их «пенсию».
Как жадно слушала меня «хозяйка»! И как – не участвуя – глядела по сторонам ее спутница.
А ее мать говорила:
– Запаздываете – это ничего… Это мы понимаем! Но, знаете, в жизни всякое бывает! По закону-то по закону, а все-таки – вот я и задумала у вас побывать самой. Убедиться! Чтобы иметь уверенность. И я теперь – вижу… Я ее теперь успокою, старый же человек, беспокоится, и ведь ей ничего ниоткуда больше, вся надежда – на вас! Скажу, что у вас и в мыслях нет…
Только тут я поняла: она не решается выговорить, что я вдруг возьму да и перестану исполнять желание мамы, перестану помогать бедняге Камковой! (После сказочного богатства – 27 домов, после красоты, тоже сказочной, – жить старухой в восемьдесят лет у «хозяйки» и дрожать, что не виденная ею внучка давно умершего брата, дочь давно умершей племянницы вдруг – бросит! Судись тогда с ней!..)
Стыд душил меня. Я кинулась в жар уверений.
– Да и не будь маминого завещания, разве я бы оставила в старости, в бедности дедушкину сестру? Скажите ей это! Прошу вас!
Я как-то не думала, когда позже ехала в банк за процентами, что это промедление может вызвать такие мысли у Марии Степановны! Скажите ей!
Дама уже вставала. Она поняла и поверила. И спешила. Благодарила, прощаясь. Я жала ее полную, крепкую деловую руку и тонкие легкие пальчики ее дочки. Кивала им, улыбалась… Обещала, что скоро буду в Петрограде и непременно извещу Марию Степановну, чтобы самой ей подтвердить.