Глава 6 Заточение. «Бориваж». Приезд Тигра. Кошечка. Коммуна в Вилла Toppe
Одноэтажный дом в пышных кустах. Лавр. Розы. Гравий дорожек. Мы две – единственные дети маленького отеля. Чинно. Тишина. К морю выхода нет. Море – сон. Оно кончилось. Мы у Тети. Мама уехала. Мы в заточении.
Все кончилось! Неужели это мы, в аккуратно выглаженных платьях, в новых платьях, ботинках, в шляпах с цветами из шелка и с лентами, мы в перчатках, сегодня утром катались с Тетей в экипаже по Нерви, по той самой Аллеа-дель-Пальма, мимо нашего Лаварелло, и море искрилось вдали, как чужое, как на картинках…
У Тети одна комната, у нас – другая, смежная, но даже когда мы сидим у себя, Тетя видит (чувствует!) каждый наш шаг и без устали исправляет наши манеры, чтобы привезти в лозаннский пансион «не каких-нибудь дикар’а», а «благовоспитана маленьки р’ебенки!».
Какая-то «дама» постоянно сидит у Тети, что-то похожее на «компаньонку», держится подобострастно, повторяет нам каждое Тетино слово. От нее нам еще тошней.
Так особенно, по-Тетиному, блестят стекла. В их распахнутых створках отражаются благовоспитанные кусты, и мы смотрим друг на друга с безнадежным унынием. За столом, за маленьким табльдотом, куда мы спускаемся с Тетей и этой противной «дамой», всего несколько человек, и все, как на подбор, противные! Салфетки блещут глаженой белизной, ими страшно вытереть руки и рот, болтать ногами – нельзя.
– Мунечка забиль, а Анечка еще и не знала, как надо держать за столом, – с бесконечной энергией и в невинной ласковости говорит Тетя. Она никогда не ела руками поджаренную в дыму костра рыбу, никогда не падала в море, никогда не бегала по скалам. Но она сделала необычное предложение: за каждый день, когда мы послушны, она дает нам каждой по лире (мы эти лиры будем копить для Володи!). Но их нелегко добыть… Мы стараемся честно, изо всех сил. Это превращает день в пытку. Мы совсем не живем – мы усердно играем других, несуществующих Мунечку и Анечку; мы вносим в эту труднопереносимую игру долю ожесточения. Мы даже и увлекаемся на первых порах, хоть в глубине где-то чуть стыдно перед Тетей, искренно верящей в то, что под ее влиянием мы – исправляемся…
И не знаю, как бы мы выжили среди всей этой тягости, в этом крошечном садике, где нам позволялось «играть», вдали от людей, от друзей, от моря, – если бы мама, предчувствуя все это, не убедила Тетю в необходимости нам учиться русскому языку – продолжать уроки с Александрой Ивановной.
Приходы нашей дорогой Кошечки были райским простором в адовой тесноте дня. Как мы ее ждали! Как бежали навстречу! Каким любимым было это лицо из той жизни, появлявшееся, как сон, в этой… Широко раскрытая синева ее глаз оказалась нежданно спокойной и смелой перед персоной Тети. «Важность» Тети не вызвала в ней ни тени подобострастия, замечавшегося в других людях в «Бориваже». Чудачества Тети, ее тонность, патетичность ее рассказов, с закатыванием глаз и жестами пухлых коротких рук, – все, что было с рождения нам так знакомо, и хоть по-своему и любимо, но, задлившись, раздражало (вместо визитов нас к ней – в совместную жизнь), не действовало, никак – на Кошечку. Она держалась просто, спокойно и в своем немногословии нравилась, видимо, и Тете, выделяясь из осуждаемых ею “ces gens”[24].
Сказала ли Александра Ивановна нам что-нибудь о Тетиных лирах за хорошее поведение? Или перед этим синим взглядом они прозвенели – стыдом? Сами? Ответно ли, от близости с Кошечкой, проснулось в нас – достоинство, гражданское мужество? – мы отказались от лир за поведение. Тетин в дедушкиных очках изумившийся взгляд, испытуя, обратился к нам. Затем последовало молчание, перешедшее во вздох со всплеском рук. И в умиленном экстазе посыпались похвалы нашему благородству! Как была трогательна Тетя в этот миг!
Вскоре симпатия тети к Кошечке дошла до того, что она разрешила нам – какое невероятное счастье! – бывать у Александры Ивановны. О, какие же это были блаженные часы! В это время уже осуществилась мечта Александры Ивановны и ее друзей поселиться «коммуной» на окраине Нерви. Далеко от парадных улиц, от «Большой Марины» с живописной развалиной башни Торре-Грапалло, где играла музыка, от Аллеа-дель-Пальма, жили теперь наши друзья в маленьком доме на самом берегу моря. Тут не было скал – плоский берег, усыпанный камешками, и мало людей. Звался домик villa Torre. Помнится, был он с башенкой. В пустых комнатках со скупой меблировкой весело хозяйничали Кошечка и ее подруга, маленькая, круглолицая Курочка, добро и дружески встречали нас ласковый, кудрявый Кот Мурлыка и худой, горбоносый (действительно похожий на свое прозвище – на петуха) неугомонный Герб. Вдали от Тигра, которого, он, видимо, недолюбливал, хоть и своего, от Александры Александровны, чей барский вид его раздражал, от Александра Егоровича, с которым он часто спорил, – здесь, среди товарищей, дома, он был – другой. И тут мы его полюбили. Как хорошо нам было у них!
Добродушно подшучивали Герб и Кричевский над нашей муштровкой, над нашими парадными платьями, лентами и перчатками, над Тетей. Но вдруг, меняя тон, как моряк – направление паруса, Герб, положив руку на плечо Мусе, начинал о том, как сложна жизнь, как настоящий человек должен быть готов вынести все, не дрогнув, если у него есть цель.
На уютной спиртовке закипал чайник. Нас звали пить чай. Мы тоскливо поглядывали на часы. Мои руки хватали дочитанную Мусей книжку. «Солдатский подвиг»! Как билось сердце! Как оно молча клялось быть таким, как эти солдаты. Они отказались стрелять в крестьян, которые взбунтовались.
Смело, братцы, песнь затянем,
Удалую, в добрый час!
Мы в крестьян стрелять не станем —
Не враги они для нас!..
У горла клубок, от слез не видно листка, он дрожит в детской руке.
И тихо возвращаемся мы в нашу «тюрьму», как мы звали «Бориваж», провожаемые Кошечкой по улицам Нерви, забегая иногда на минуту в «Русский пансион». Сердце вспыхивает при встрече с Володей и Вовой, они кажутся уже не нашими, изменившимися, жадно вбираем мы в себя вид знакомого пейзажа, где жили, где бегали, не зная, что оно кончится, но Кошечка ждет, надо идти. Тетя рассердится, опаздывать нельзя, и идем по Каполунго, присмирев…
Мама часто присылала нам виды Рима – Форум, Колизей, Римскую Кампанью. Строки ее, мелким наклонным почерком, от которого билось сердце, были полны тепла, интимности, вхождения во все подробности нашей жизни. Она просила нас быть ласковыми с Тетей, не огорчать ее, жалеть, радовать, она находила именно те слова, которые нас трогали и успокаивали наш бунт, и мы вдруг будто бы прозревали в мир каких-то иных чувств, кроме чувства стесненности и мечты об утраченной свободе. Избегая глаз друг друга, в которых – кто знает? – мог оказаться насмешливый огонек, мы вдруг делались моложе, как в детстве, дома, и жизнь с Тетей, теряя горький вкус критики, становилась на час, на день полна вскрывшегося тепла, утерянной общением с Вилла Toppe прелести. Вспыхивали воспоминания о Тарусе, о диванчике под дедушкиным портретом, о рассказах Тети о ее детстве в Невшателе, о детстве Мани и Тони, о Ясенках, и, засидевшись с Тетей, как прежде, мы слушали о Женевском озере (которое мы вскоре увидим), о тихой старинной Лозанне, где мы будем учиться. Стрижеными головами с еще плохо отросшими волосами, на которых некрепко держались банты, мы терлись о плечи Тьо, постигая, что и она – сон, что скоро и ее мы не увидим, и нам делалось стыдно за свою борьбу с ней. А наутро мы по-новому избегали глядеть друг на друга, ожидая прихода Кошечки, и в мозгу ли, в сердце ли кружилось опять: «Смело, братцы, песнь затянем, удалую, в добрый час…»
Весна шла. Из Лозанны тетя получила письмо из пансиона о том, что свободные места для нас есть. Тетя начала собираться. Мы сидели у окна во втором этаже, с тоской глядя на не любимый нами сад, на далекую полоску моря. Вдруг – все вспыхнуло и пропало из глаз: над кустами опостылевшего сада, меж веток деревьев, мелькнула «разбойничья» черная шляпа… – Тигр!!! Мы летели с лестницы, кинув за собой двери, не отвечая на изумленный окрик Тети, и уже висели обе на нем, прижимаясь к его груди, отвечая и спрашивая, ликуя, ожив, не замечая замершей у окна наверху Тети, с отвращением позднее вновь и вновь повторявшей, как это было ужасно, как невоспитанно; как неприлично так бросаться на этого страшного brigand, так кричать, так вести себя в приличном пансионе… А Тигр смеялся, садясь с нами на скамейку и спрашивая, неужели мы еще ни разу не пробовали освободиться от наставлений Тети, соорудив над дверью сосуд с водой, из которого она вылилась бы на Тетю, когда та вошла бы в комнату, чтобы бранить нас?
Блестели ненавистные кусты «Бориважа»; мы задыхались от счастья, глядя в его лицо, видя вновь нежную, немного едкую улыбку, слыша любимый голос! Владислав Александрович уезжал, приехал вчера, и пришел, и еще придет…
Не успел ли он, или Тетя заторопилась ехать, – но этот его приход к нам был единственный[25]. Положась на Александру Ивановну, в один из последних дней в Нерви Тетя отпустила нас в прощальный визит из Вилла Toppe зайти в «Русский пансион». Незабвенный день. Тихо, длинно, чуть наискосок (так наискосок бежит, если смотришь сзади, собака), плещутся волны о плоский берег у милой Вилла Toppe, пустой вещами, полной дорогими людьми. Последний час с друзьями! Завтра они приедут проводить нас на вокзал, поезд отходит вечером. Неужели мы уезжаем?
Тени залили улички Нерви прохладой. Их разрезает длинный золотой луч. Закат. Мы спешим. Тетя ждет. Кошечка обещала не опоздать. Готовы наши прощальные фотографии – Кошечка и мы; как и на тех, с Тигром, снятых еще в «Русском пансионе», мы сидим по обе стороны и все трое смотрим вперед – на того, кто глядит. На нас темно-голубые новые платья, на Кошечке темный жакет. Ее широкое доброе лицо чуть улыбается. Светлые глаза широко открыты. Так мы расстаемся с Тигром и с ней – навсегда!..
Монастырский дом. Нас увидела монашенка. Зовет. Мы вбегаем по лесенке. Мальчика-монашка не видно, в высоких комнатах полутемно и прохладно. Особенно пахнет. Матушка игуменья желает нам всегда быть добрыми и хорошими. Она крестит нас – благословляет. Мы прощаемся, нас ждут. Жоржа нет. Володя с Лаином бежит нам навстречу. Лаин нас узнал, радуется…
Каполунго! Жадно сознавая неповторимость часа, мы впиваем все углы домов, поворот, фасад «Русского пансиона». Мы больше никогда не вбежим в эти ворота! Ветер рвет деревца куртин. Кошечка ждет нас. Мы бежим по знакомым дорожкам. Неужели мы не увидим Вову? Он куда-то ушел с Фрамшей…
– А меня отдают в колледж! – говорит Володя. Он смотрит на нас застенчиво. Мы давно не видались. Выбегаем на «Маленькую Марину». Тут мы в первый раз увидели море…
Но тогда была буря! Море совсем тихое. Бледное. Ветерок колышет наклоненные ветки пиний. И они прощаются! Мы сбегаем на крутую лесенку, высеченную в серых скалах. Сколько тут было всего! Все кончено. Горло перехвачено. Муся отводит глаза.
– Вы больше уже не придете? – говорит Володя, рыжая голова наклонилась к Мусе: «А ты мне будешь писать?» – «Буду!..»
Последним движением скрипит за нами железная зеленая дверь, мы бежим по дорожке, через железнодорожный мостик – к воротам. Как вышло, что мы никого не увидели из тех, кто нас знает, из прежних? Какой-то пустой час! Некогда ни о чем додумать. Володя, Володя! И море, наше море… Мы не увидим их никогда!
Но мы еще раз оказались в «Русском пансионе». Из Рима привезли Лёру, больную, в брюшном тифу. Нас привели с ней проститься на второй этаж. Нас не пустили дальше дверей. Лёра лежала без сознания, очень желтая, волосы ее были распущены. В слезах, в жалости и страхе мы постояли на пороге, еле узнавая ее. Нас звали. Там мы расстались на долгие годы с Лёрой, нашей заступницей.
Суета отъезда позади. Прощание с хозяйкой «Бориважа», багаж, носильщики. Мы в вагоне. Тетя укладывает мелкие вещи, усаживает нас, хлопочет. Но мы умоляем ее: еще есть время! Они, проводившие нас, еще там! Нельзя! Только у окна! Кондуктор успокаивает Тетю: еще десять минут до отхода! И вот мы на перроне с нашими друзьями. Тигра нет! Обещания писать, не забывать… Кричевский, может быть, будет в Лозанне. Найдет нас там! Придет непременно! Нам жмут руки, нас целуют. Тетя зовет. Синие глаза Александры Ивановны в слезах, как и наши. Мы стоим у окна, и высовываемся, и высовываемся, вырываясь из рук Тьо.
Перрон дрогнул – плывет. Фонари, свисток поезда… Дым! Слезы. Последние отзвуки голосов… Стук колес, все быстрее, быстрее. Ночь. Только отъехав, Муся написала стихи (помню из них начало):
Нерви мое дорогое,
Тебя покидая в слезах,
Я уехала ранней весною,
И то в жизни был первый мой шаг…