Январь 1987 года. Париж
Январь 1987 года. Париж
В новогоднюю ночь не спали, собирались в дорогу — хоронить Андрея. Такси пришло в пять утра, в шесть — в Шереметьеве, в восемь — в самолете и пристегнулись ремнями. Пытаюсь заснуть, не удается, три последних дня слились в один. В один день растерянности, горя, хлопот, хождения в Госкино, оформления виз в ОВИРе, устройства дочки у друзей.
…В начале известия — оцепенение: вот оно и случилось, где-то там, в далеком Париже, — и думалось, что похоронят его без нас, кто-то, где-то в отдаленном пространстве, а мы будем жить слухами, как жили слухами до страшного известия. Проклятие советского человека, которому нельзя даже похоронить родственника за границей! Можно смириться с происходящим, но невозможно всю жизнь быть рабом обстоятельств. И следующая мысль — прорывная: Марине нужно пойти в Госкино, должна пойти, она должна и имеет право попрощаться с братом. Но Марине плохо, она лежит, идти в Госкино приходится мне. В душе никаких надежд. Поднимаюсь в особняк, где кабинеты министра и заместителя. Ермаша уже нет, его тихо рокировали на пенсию (перестройка начиналась незаметно для обычного глаза), Баскаков на месте — из его кабинета выходит Андрон Кончаловский.
Перегораживаю ему путь, раскрываю руки для горестных объятий и взаимных, надеюсь, соболезнований. По глазам Андрона вижу, что знает о смерти, но говорить не хочет. Весь в себе и, может быть, торопится. А я надеялся: возможно, совет даст, как быть, как на похороны попасть.
Итак, полагаясь окончательно на себя, иду к начальству и слышу от него невероятное: «Пусть приезжает ваша жена, пусть оформляет документы, можно ехать всем родственникам — вам, сыну Тарковского Арсению, вашей дочери, сестре и дочери Ларисы Павловны и ее мужу». Я сначала отказался ехать, лишь бы жену выпустили, а в голове мелькнуло — некстати и не к месту, — как быстро все переменилось в Госкино! Еще вчера это было невозможным.
И сразу обрушилась куча реальных проблем: где достать деньги на билеты на троих туда и обратно, сумма немалая, куда устроить дочку на время поездки, на сколько дней — не знаем. Но выручают друзья, Лена и Кястас Баландисы. Деньги нам позже вернуло Госкино. И мы смогли отдать долг.
…Самолет взлетел, справа от меня Марина, слева — наш племянник Арсений, Сеня, сын Андрея от первого брака, впереди и справа другая группа — родственники второй жены: ее сестра Антонина Павловна, дочь с мужем, племянник Ларисы Алеша Найденов.
Вот и аэропорт имени Шарля де Голля, новейший, сверкающий, громадный, со стеклянным, почти цирковым куполом. Как по воздуху плывут снизу вверх и сверху вниз лестничные тротуары без ступенек, долгий проезд. Глаза невольно разбегаются, всё хотят увидеть, отметить. Зрелище поразительное, эмоции захлестывают. Смотрю на Марину — вся в себе, глядит под ноги. Горе внутри, и так все десять дней — ничего не видела из «красот парижских», сама скорбь и упрек мне, глазастому.
А я все наблюдаю, хочу все запомнить, сами дни, лица, воздух города. Я второй раз в Париже, в том самом, о котором когда-то не хотел рассказывать мне Андрей, где он лечился и умер и принадлежит теперь другому миру, другим людям. Уже не нам, он — часть западной жизни. Хотя при чем здесь эта мысль? Все равно зароют в землю, и ему все равно, но говорят, в Россию он не хотел возвращаться.
Встреча в аэропорту: Лариса обнимает дочь, с которой разлучилась четыре года назад, обнимает Марину, в глазах слезы. Но цена их нам известна. Мы еще в Москве знали, что она намеренно не включила нас и Арсения Александровича (хотя он все равно не смог бы полететь по состоянию здоровья) в список родных, которых она хотела бы видеть на похоронах. Мы здесь вопреки ее желанию. Таковы упрямые факты родственных отношений.
В Париже тоже растерянность: неизвестно ни место похорон, ни время. Новый год и рождественские каникулы заморозили организацию похоронных дел. Та же растерянность в квартире, где жил Андрей в последний раз, на улице Пюви-де-Шаванн, в квартире известного продюсера Анатоля Домана.
Встретивший нас представитель «Совэкспорт-фильма» поселил нас троих в ближайшей гостинице, застряло в памяти ее название — «Мерседес». Мы в номере, Марина сразу же легла. Я уснуть не могу, встал, вышел на улицу. Прошелся по пустым и застылым от мороза улицам — парижская сухая морозная ночь. Мертвенно светится рождественская иллюминация, и ни одного человека. Ветер метет по улице шуршащий каштановый лист, серебряную мишуру, смятые хлопушки. Ночью веришь в смерть…
Ночуем в гостинице, а днем приходим в квартиру на улицу Пюви-де-Шаванн. Квартира небольшая — гостиная, спальня и кухня, но народу в ней становится все больше и больше, и говорят в ней по-русски. Это эмигранты «третьей волны», люди самых разных судеб и биографий, из разных стран, преимущественно славянских. (Помню, что после отпевания, когда гроб выставили для прощания во двор церкви, к нам, услышав русскую речь, подошли несколько сербок. Они, как бы не веря своим глазам, долго держали нас за рукав, не отпуская, как залог надежды на свободу, и спрашивали: «А вы правда приехали из Москвы?») Кухней занималась болгарка; красавица полька, стройная, как манекенщица, грустно бродила по квартире, готовая идти в аптеку, магазин, куда нужно. В квартирах французов среднего достатка редко найдешь вешалку, и поэтому одежду кладут или небрежно кидают в любое место, а уж в доме, где случилось горе, тем более. Так что вечерами здесь были горы пальто, плащей, элегантных шуб, наваленных на каком-нибудь кресле. Было много русских парижан, сердечных в выражении горя и нескрываемо любопытных к нам, родственникам-москвичам, приехавшим из «империи зла». Стена отчуждения довольно скоро сломалась, и одна семейная пара из самых лучших побуждений, узнав, что Марина впервые в Париже, предлагала пойти в «Фоли Бержер», посмотреть, как танцуют зажигательный канкан гологрудые и длинноногие красотки. Пожалуй, в связи с похоронами Андрея это было чересчур смелое предложение.
Съезжался народ из Италии, Германии, отовсюду. Со стола не сходили спиртные напитки — вина, коньяки… Пришла красивая, вся в бриллиантах дама в большом норковом берете. Она была центром внимания. Я начинал пить коньяк с самого утра, и когда мне сказали, что эта дама — Галина Вишневская, ринулся к ней, как к своей, и облапил, стал целовать. Спьяну мне казалось, что для меня это самая близкая и родная душа во всем Париже. Галина Павловна не удивилась и только беспокоилась, как бы я не сбил берет с ее головы. Потом обозначилась в многолюдье еще одна фигура, но совсем другого рода — невысокого роста пожилой человек в сером полосатом костюме. По его поведению, повадкам, решительным жестам и значительным интонациям я понял, что это какой-то важный человек, лидер. К голосу его все прислушивались, он приносил самые последние известия, касавшиеся похорон и политики. Временами он выхватывал из нагрудного кармана пиджака какую-то бумажку, поднимал ее над головой и восклицал: «Вот у меня перехват!» Позже нас познакомили. Это был писатель-эмигрант, главный редактор журнала «Континент» Владимир Максимов, ныне, к сожалению, покойный. «Перехват», которым так гордился Максимов, как я вскоре понял, — это радиоперехват сообщений из Москвы в Париж. И хотя он слишком часто и несколько театрально демонстрировал свою причастность к неким высотам информации, понять его было нетрудно — он взял на себя обязанность организовать похороны Тарковского, бесправного иностранца, отказавшегося вернуться в Союз. Пришлось преодолевать бюрократические процедуры, одинаковые, как оказалось, во всех странах, из-за чего Андрея похоронили только на седьмой день. На русском участке кладбища города Сент-Женевьев-де-Буа.
Через некоторое время приехали с итальянскими друзьями Андрея его младший сын с бабушкой. Образовалась хоть и временная, но определенно молодежная компания родственников примерно одного возраста. Снова встретились два брата, два сына Андрея…
А люди продолжали съезжаться на похороны со всей Европы. Из России приехали только мы, кучка родственников, официально из Советского Союза не было делегации, и на могилу Тарковского возложило венок советское посольство во Франции. Кажется, на венке была лента с надписью «От Союза кинематографистов». Объясняется все очень просто: для официальных советских лиц еще до конца не было ясно, кто же теперь Тарковский — эмигрант-невозвращенец или всемирно признанный русский кинорежиссер. Умри Андрей годом позже, и по логике развивающейся перестройки из Москвы прибыла бы мощная официальная делегация, человек из двадцати, и от Союза кинематографистов, и от Госкино СССР. Уверен, что встреча ее с парижскими эмигрантами была бы не из приятных — ведь до падения Берлинской стены было почти три года, и атмосфера противостояния, взаимной подозрительности еще сильна.
Это чувствуется в парижских дневниках Андрея.
«11 января 1986 г. (больница Сарсель, сорок километров от Парижа).
Да, вчера забыл — важное — Марина Влади дала мне на лечение два чека — на 16 и на 5 тысяч франков, чтобы заплатить за сканер. Она просто ангел».
«30 января. Какими ошибочными и ложными представлениями мы живем! (О французах, о неграх.) А кто к нам отнесся лучше, чем французы? Дают гражданство, квартиру… А в клинике одна негритянка — просто ангел, — улыбается, старается услужить, любезная, милая.
Наши представления нужно менять. Мы не видим, а Бог видит. И учит любить ближнего. Любовь все преодолевает, и в этом — Бог. А если нет любви, то все разрушается.
Я совершенно не вижу и не понимаю людей, отношусь к ним заведомо нетерпимо. Это истощает и духовно и запутывает»[19].
Я уже приводил эту цитату из дневника. Слова эти верны вообще по своему содержанию, и особенно пронзительная боль чувствуется в них в конце жизни. Эти две фразы очень примечательны и одновременно трагичны. Они свидетельство действительной запутанности Андрея в отношениях с людьми, подверженности его личности и самой психики чужим влияниям и мнениям.
Подозрительность Андрея, а если сказать точнее, его излишняя доверчивость или подверженность чужим влияниям — это сложная и больная, особенно для нас, его близких, тема. Многие пользовались этим свойством Андрея, и ангелы превращались в дьяволов.
…В суете и волнении этих трудных дней постоянно присутствовала и не отпускала мысль: «А где же Андрей? Как нам его увидеть, проститься до похорон?» И вот это случилось. В пригороде Парижа Нейи-сюр-Сен, в клинике Артманн, в бывшем американском госпитале времен Первой мировой войны. Вчера на трех такси, оплаченных, наверное, Ларисой (мы оказались в Париже без копейки, поменять деньги в Москве не успели), приезжали туда. Увидели Андрея, в отдельном, специальном помещении — вход через садик в боковую дверь, ключи от двери дал нам администратор клиники.
Сегодня я снова здесь. Каким-то чутьем нашел. Приехал на метро и, поплутав по улицам, вышел прямо к этому низкому светлому двухэтажному зданию, огороженному красивой скромной оградой. Сегодня четвертое января. Раннее утро. За оградой зеленая трава и фиалки в грунте, покрытые инеем. Из жилого дома выходит парижанин средних лет с открытой головой, привычно и кокетливо приподымает воротник пальто, шарфик круглится на шее в сложном извороте. Парок изо рта, идет гоголем… Я долго стою у ограды, совсем рядом с Андреем. Завтра похороны. Слышу сзади цокот женских каблучков, оборачиваюсь — вижу молодую негритянку, спешащую на работу. Она проходит мимо и скрывается в дверях клиники Артманн. Много лет спустя, читая дневники Андрея, изданные за границей, я вдруг вспомнил то утро, цокот каблуков и спешащую темнокожую женщину. Может быть, я не случайно обратил на нее тогда внимание и именно она была тем ангелом, о котором писал Андрей…
Пятое января 1987 года. Церковь Святого Александра Невского на улице Дарю. Зимний мутный день. Вместить всех желающих проститься церковь просто не смогла, и много народу стояло во дворике, в ожидании выноса. Здесь же стоит камера немецкой съемочной группы Эббо Деманта и куча телевизионных камер важнейших телевизионных агентств мира.
То, что я видел и что осталось в памяти о похоронах, да и вообще об этих десяти парижских днях, было, естественно, моим личным восприятием событий. Возможно, у каждого из свидетелей тех далеких уже дней, особенно у людей, живших на Западе, иные, свои воспоминания, свои вспышки памяти…
В церкви молодой человек в белых перчатках расставлял гостей, следил за проходом, не допуская толкотни, опасность которой регулировалась скорее сдержанным характером парижан. В храме полумрак, горят в шандалах свечи. Против алтарных дверей установлен гроб. Гроб заколочен — такова западная традиция, идущая из Средневековья, когда свирепствовала чума. Свеча на гробе горит перед иконой Святой Троицы. Это сильно волнует. Мгновенно вспоминается Андрей Рублев — фильм и художник, — и чувствуешь присутствие божества, или это просто неожиданно выступают слезы. Слезы у многих. Священник подходит к аналою, наступает тишина, и в ней спешащая гулкая дробь шагов едва не опоздавших Марины Влади и Отара Иоселиани. Началось отпевание, сначала на французском, потом на русском языке. В церкви — напряженное, горестное, какое-то сгущенное внимание. Из знакомых лиц вижу только Ростроповича и Вишневскую и близко от них Клаудио Аббадо — знакомое по фотографиям красивое удлиненное лицо знаменитого дирижера.
Утром до похорон поехали в клинику забирать Андрея. В ожидании машины сидим в уютном холле. Клиника суперсовременная, аппаратура, методики, врачи, вышколенный медперсонал, потрясающий дизайн, и все оказалось бессильным… И сидеть в этом уюте очень грустно. И машины нет. В кресле рядом — Мстислав Леопольдович Ростропович. Разговорились, познакомились, перешли на «ты», такое возможно только со Славой. Ждем… Вспомнили Колю Сидельникова, композитора и его старого друга, автора музыки моих картин… Ростропович после отпевания летит в Вашингтон давать концерт, не успевает на кладбище. Наконец машина приехала, опоздав на два часа. Ростропович непечатно, зато смачно выразился, сказал, что при похоронах русского даже во Франции он видит знакомый отечественный бардак.
…Сладко поет хор, и голубой дым ладана клубится за парчовой спиной идущего священника. Церемония подходит к концу. В молчании воздается последнее прощание. Прощаемся с Андреем. Люди в униформе выносят гроб во двор, начинается короткая гражданская панихида. На правом крыльце церкви устанавливают виолончель, и Ростропович играет «Сарабанду» И. С. Баха.
Зимний день короток, и уже смерклось, когда мы оказались на кладбище. Серые кресты слабо светились среди потемневших деревьев, и в сыром воздухе протяжно каркали вороны.
Похороны опаздывали. Похоронную процессию давно ждали, давно уже было приготовлено место в старой могиле есаула Григорьева. Туда и опустили гроб, совсем по соседству со свежей могилой Сергея Лифаря, знаменитого русского танцовщика. Почему могила есаула Григорьева, что это за человек и какова его судьба? Тогда, в тяжкие минуты похорон, выяснять эти необычные обстоятельства не приходило в голову.
В руках священника появился небольшой мешочек с землей, русской землей, и ложка. Он первый бросил в могилу несколько ложек земли. За ним — родные… Остальные бросали землю с края могилы. В эти горестные минуты мы стояли в неподвижности, оцепенев от горя, а когда огляделись вокруг, то увидели хвост уходящей процессии. Молодой человек — распорядитель, сняв белые перчатки, просил поторопиться к автобусу ввиду позднего времени. Подбежала Ольга, дочь Ларисы, сказала, что нас ждут.
Как, уйти и не зарыть могилу, не украсить ее цветами?! Здесь море венков и горы букетов!
«Поторапливайтесь, могилу уберут завтра. Это дело службы!» — распорядитель указал на могильщиков, стоявших рядом с нами. Я обернулся — трое плотных алжирцев с лопатами в руках ждали нашего ухода. Около могилы осталась лишь небольшая группа — я, Марина, ее племянник Арсений, Игорь Бортников из «Совэкспортфильма» с женой и жена советника по культуре Соковича из посольства. Я вопросительно посмотрел на могильщика, а он показал мне на часы на своей руке — было без четверти пять. Рабочий день заканчивался. Я взял у него лопату, к его удивлению, и стал забрасывать могилу землей. Устав, передал лопату Сене. В руках у Бортникова появилась вторая лопата. Вскоре могила сровнялась с землей. Мы украсили ее венками и цветами.
На другое утро мы снова были на кладбище — простились с Андреем до следующего приезда.