Полет в Кишинев
Полет в Кишинев
Весной я позвонил Андрею и рассказал о своих делах, о трудностях со сценарием. Я видел, что Георгэ Маларчук исчерпал свои возможности, а я ничем не мог ему помочь. Особенно меня не устраивал финал. Андрей ответил: «Вези отснятый материал в Москву, посмотрим, может быть, чем-то и помогу».
Я приехал. Андрей посмотрел материал, прочитал сценарий. Материал оценил как средний, а сценарий как «нечто ужасное», это было его любимое выражение. Еще любил выражение «чудовищное». Сказал, что со сценарием поможет, но позже, сейчас занят — занимается поправками к «Рублеву». Посоветовал доснять некоторые сцены, например ту, где Лазо, рискуя жизнью, спасает зерно из горящего склада. Еще порекомендовал подробнее снять эпизод «Поезд повешенных», основанный на подлинном факте времен Гражданской войны, убеждал не бояться будущих упреков в жестокости и натурализме — страшных ярлыков тех лет, с которыми он сам столкнулся при сдаче «Андрея Рублева».
В июле Андрей наконец освободился. В этот раз я увидел его сильно изменившимся. Он похудел, осунулся. Сказал, что Госкино замучило его поправками к «Рублеву», что он наплевал на все и даже не пришел на последнее обсуждение картины мосфильмовским худсоветом.
Мы собрались в Кишинев, взяли билет на самолет, поехали во Внуково и — опоздали: трап на наших глазах отъезжал от самолета. Мелькнула мысль о дурной примете. Вместе с нами опоздала к самолету незнакомая нам молодая женщина, прилетевшая откуда-то из Сибири. Андрей пожалел ее, и мы втроем поехали ко мне. Марина обрадовалась нашему неожиданному появлению, и мы по-домашнему провели вечер.
На другое утро снова Внуково. Самолет взлетел, набрал высоту, Андрей скоро затих в кресле… Он дремал, вздрагивал и снова погружался в дрему. Очень близко я видел его усталое и нервное лицо. Значит, верно я вчера почувствовал, как ему хочется сменить обстановку, забыться, избавиться от каких-то тревог.
Казалось бы, отчаянная борьба за «Андрея Рублева» закончилась. В декабре 1966 года состоялась премьера в Белом зале Союза кинематографистов. И все равно фильм положили на полку. Нашему зрителю его смотреть было нельзя, а между тем фильм продали французской фирме «Гомон» — немыслимая в своем лицемерии загадка.
«Рублева» видели немногие, но слух о нем пошел: фильм гениальный, режиссер — гений. Слово «гений» часто употребляется всуе, в связи с чем вспоминается Ж. П. Сартр, сказавший, что гений — это не дар, а путь, избираемый в отчаянных обстоятельствах.
Из своего кишиневского далека я и представить себе не мог того накала страстей, который сложился вокруг «Рублева». Через много лет читаю материалы того времени — стенограммы обсуждений фильма, полные непонимания и нападок на него. Некоторые партийные документы, тенденциозные и невежественные, хочется процитировать: «Идейная концепция ошибочна, порочна, носит антинародный характер. Народ не страдал, не терпел и не молчал, как в фильме, а восстания следовали за восстаниями. Фильм унижает достоинство русского человека, превращает его в дикаря, чуть ли не в животное. Разрисованный зад скомороха выглядит как символ того уровня, на котором народу была доступна культура… Фильм работает против нас, против народа, истории и партийной политики в области искусства»[4].
Начало этой кампании после просмотров в ЦК, на идеологической комиссии, в редакции газеты «Правда» положил П. Н. Демичев. Конечно, Демичев тогда и не предполагал, что через несколько лет ему придется развернуться на 180 градусов и дать команду выпустить фильм на экран. «Дать широкую рекламу, продать за границу как можно шире. Это политически выгодно»[5].
А пока картину закрыли. 7 февраля 1967 года Тарковский пишет письмо председателю комитета А. В. Романову. Он не соглашается делать очередные поправки и говорит о многолетней травле, которая началась еще со времен «Иванова детства». Пишет о том «чувстве затравленности и безысходности, причиной которого явился нелепый список поправок, призванный разрушить все, что мы сделали за два года»[6].
31 мая 1967 года снова собирается художественный совет «Мосфильма». Тарковский не приходит на обсуждение, ходят слухи, что он заболел. Дипломатичный М. И. Ромм защищает Андрея: «Я знаю Тарковского много лет, знаю его с момента приемных экзаменов. Это человек нервный, уже при поступлении во ВГИК он был в какой-то мере травмирован, и уделялось много внимания, чтобы успокоить его. Он очень ранимый, очень творческий человек. Если он услышал эту сводку требований, я понимаю, что он заболел, понимаю, что его не могут найти, потому что это для художника убийственное заявление, что все, что он в это дело вложил, это все не то и не так. За столько лет работы — это длится с 1961 года — огромный кусок жизни». Конечно, «травмированность и ранимость» Роммом педалировались, чтобы оправдать отсутствие Андрея.
На самом деле удар был сильнейшим. С такой силой били самых достойных: так били Мейерхольда, Шостаковича, так загубили Цветаеву и Мандельштама, Андрея Платонова. Так били Эйзенштейна за «Бежин луг» и вторую серию «Ивана Грозного». В сталинские времена за подобные вещи могли бы и посадить. А от кино отстранили бы сразу, как в свое время того же Эйзенштейна.
До сих пор Андрей с таким отношением не сталкивался. А ведь он был уверен, что снял выдающийся фильм. Травма осталась на всю жизнь, глубокая и не зажившая никогда…
И вот теперь мы летим с Андреем в Кишинев. Я гляжу на его лицо — как рано оно стало покрываться сеткой морщин, как постарело…
У него осложнения в личной жизни. Мария Ивановна и Марина знали, что из дома он куда-то исчезает, ночует неизвестно где. Слухи доносили и позже подтвердились, что он живет с какой-то сотрудницей «Мосфильма». В его жизнь вошла работавшая помощником режиссера на «Андрее Рублеве» Лариса Кизилова. Андрей покинул семью, редко видел сына, скрывался от родных и друзей. Много пил. Казалось, он понимал, что совершает большую ошибку, и мучился от этого.
В аэропорту Кишинева нас встречали цветами. Андрей благодарил, улыбался, но глаз был цепкий и временами недоверчивый. В его номере стояли вино и коньяк, ваза с фруктами. Ни к чему не притронувшись, он сразу же лег спать. На следующее утро я отвез Андрея на квартиру к Маларчуку, с ним в первую очередь он хотел познакомиться. К моему ужасу, новые друзья знакомились трое суток и выпили девятнадцать бутылок коньяка, после чего я доставил Андрея в гостиницу, где он опять отсыпался.
Общение с Андреем сразило молдавского писателя. Маларчук был покорен обаянием его личности, и не в последнюю очередь — умением пить. В итоге на все будущие переделки сценария была выдана неограниченная доверенность.
Тарковский засел за сценарий. Мне показалось, что, сосредоточившись на работе, он стал успокаиваться. Но ненадолго. Как-то сказал, что ему надо поехать в аэропорт, встретить одну даму. «О господи, — подумал я, — дамы тут еще не хватает! Он и так измотан до крайности». Андрей вернулся в гостиницу с молодой женщиной, и была она с ним почти все время, пока он жил в Кишиневе. Как же мне не хотелось, чтобы кто-то отвлекал его от работы! А работать он уже начал, и серьезно, как положено профессионалу. Смотрел подолгу снятый материал, обсуждал его со мной, дописывал новые сцены.