9
9
Чтение длилось за полночь.
Кольцов, забыв обо всем, слушал, не отрывая глаз от Белинского. Каким близким казался ему этот человек, так дерзко и беспощадно громивший проклятое рабство! Какой собственной болью отозвалась в сердце Кольцова страшная судьба героя!
Наконец Белинский захлопнул тетрадь и, крепко сжав тонкие губы, сердито и как бы вызывающе, долгим взглядом обвел присмиревших слушателей.
Для такого знатока и ценителя поэтического мастерства, как Станкевич, были очевидны литературные погрешности драмы. Длинные, написанные с бесконечными «О!» монологи героя резали ухо и раздражали излишней витиеватостью. Однако новизна и смелость замысла, смелость, еще неслыханная со времен пушкинской «Вольности», сводили на нет словесную неуклюжесть. Люди – живые, измученные рабством люди – врывались в тихий мир уютной мансарды и наполняли ее тревогой и ужасом.
– Страшно! – прошептал Красов. – Боже, как страшно…
– Верно, Вася, страшно, – согласился Станкевич. – Знаете, Белинский, вы написали чертовски смелую вещь!
– Знаю, – насмешливо кивнул Белинский. – Мне об этом еще сам цензор профессор Цветаев говорил.
– Да нет, я серьезно. В вашей драме пропасть поэзии… Подожди, Боткин! – досадливо отмахнулся Станкевич, заметив, что губы Боткина складываются в ироническую улыбку. – Поэзия не в том смысле, как мы с тобой привыкли понимать. Тут поэзия… – Станкевич прищурился и посмотрел вверх. – Тут поэзия борьбы, битвы! Ну, что же, она захватывает. Стыдно признаться, друзья, но я раньше почти не думал об этой мерзкой стороне жизни… Спасибо вам, Белинский!
Щеки Белинского покрылись буроватым румянцем. Он заложил руки за спину и быстрыми большими шагами несколько раз прошелся по комнате.
– Послушайте, Белинский, – небрежно сказал Боткин. – Все так, я, пожалуй, согласен. Но не резко ли? Грубо даже, кажется…
Белинский закусил губу и пожал плечами.
Кольцов кашлянул в руку.
– Нет-с, – тихо сказал он, – не грубо… Здесь не в грубости дело. Ах, господа! Как же можно терпеть, чтобы человека как скотину продавали! Это уничтожить надо. Я вот ведь только сказать не умею, но столько насмотреться пришлось мне на дикость эту! А вы говорите – грубо…
Белинский пристально поглядел на Кольцова. Он и раньше отметил его по длиннополому кафтану, так необычно выглядевшему среди студенческих мундиров, по светлым волосам, по-деревенски подрубленным в кружок. Недавно Станкевич посылал в «Литературную газету» чудесные стихи воронежского мещанина; по рукам ходил подписной лист – собирали деньги на издание его книжки. «Да не Кольцов ли это?» – мелькнула догадка.
– Я, впрочем, не навязываю своего мнения, – учтиво выслушав, продолжал Боткин. – Однако согласитесь, Белинский, что именно эта резкость уже навлекла на вас немилость университетского начальства.
Белинский вздрогнул, как от удара.
– Так вы, что же, хотите предложить мне, чтобы я в угоду господину ректору отказался от своих мнений? Чтобы я драму свою гвоздичкой вспрыснул? Слов нет, куда приятней написать, как безмятежное утро восходит над волнистыми нивами, как добрые поселяне с улыбкой приветствуют доброго господина… Да вы не смейтесь, господа, у нас так часто пишут! Нет, извините, не дождетесь гвоздички! – крикнул Белинский. – Ах, как это у нас… – Он снова быстро зашагал по ковру. – Смешно сказать: людьми торгуют, истязают, из-под кнута кровь хлещет, – и с этим мы легко миримся… А назови рабство – рабством, кнут – кнутом, кровь – кровью, – так сразу оказывается грубо! Да что же, господа, неужто вы сами не чувствуете всю ложность этакой позиции?
Станкевич распахнул окно. Синие полосы дыма закачались, поплыли под потолком. Белинский далеко высунулся из окна, и его взволнованный голос словно снаружи донесся в комнату:
– Какая ночь!..