Тревожные дни
В «Подробном описании происшествия, случившегося в Санкт-Петербурге 14-го декабря 1825 года», публиковавшемся в конце декабря, среди главных виновников названы были Пущин и Кюхельбекер. Пущин был арестован, а про Кюхельбекера было сказано, что он «вероятно погиб во время дела».
Несколько дней спустя под пером Пушкина на полях рукописи пятой главы «Евгения Онегина» появляются их профили. И ещё — Рылеева. А между ними и его собственный. Один из профилей Кюхельбекера — с опущенной головой и закрытыми глазами.
Но, как скоро выяснилось, Кюхельбекер не погиб. После разгрома восстания, в котором он участвовал с оружием в руках, чуть не прямо с Сенатской площади, переодевшись в нагольный тулуп, Кюхельбекер вместе со своим слугой Семёном Балашовым бежал из Петербурга. Его искали. Повсюду, в том числе по Псковской губернии, были разосланы приметы «государственного преступника» Вильгельма Кюхельбекера: «Росту высокого, сухощав, глаза на выкате, волосы коричневые, рот при разговоре кривится, бакенбарды не растут, борода мало зарастает, сутуловат».
Следя за газетами, прислушиваясь к разговорам в Тригорском, Пушкин старался быть в курсе событий, но много ли он мог узнать в своей глуши?
Не выдержав неизвестности, он отправился в Псков, рассчитывая здесь узнать что-то более определённое. Выехал поутру 9 февраля вместе с П. А. Осиповой, её старшей дочерью и племянницей Netty Вульф, направлявшимися в тверское имение Малинники.
В Пскове Пушкин остановился на Сергиевской улице в доме коренного псковича Гаврилы Петровича Назимова — участника войны 1812 года, штаб-ротмистра в отставке, которого, вероятно, знал ещё по Петербургу. Двоюродный брат Назимова Михаил Александрович, штабс-капитан лейб-гвардии пионерного полка, член тайного Северного общества, был среди арестованных…
Постоянными посетителями дома отставного штаб-ротмистра были люди военные: приятель хозяина дома Н. А. Яхонтов, дальний родственник М. И. Кутузова, находившийся в 1812 году при фельдмаршале в качестве секретаря и переводчика, молодые офицеры И. Е. Великопольский и Ф. И. Цицианов, служившие в дивизии И. А. Набокова. Яхонтов, как и Назимов, был коренным псковичом — на псковской земле жили его деды и прадеды, Великопольский н Цицианов оказались здесь после расформирования гвардейского Семёновского полка, где оба начинали свою службу. В 1820 году солдаты-семёновцы, не вынесшие издевательств аракчеевского ставленника полковника Шварца, взбунтовались. Полк был расформирован, офицеры из Петербурга переведены в провинцию в армию. Так Великопольский и Цицианов оказались в Пскове.
Великопольского, как и Назимова, Пушкин мог знать и ранее в Петербурге, до ссылки на юг. Оба вращались в свете, посещали одни и те же литературные салоны и общества.
Великопольский, по словам Пушкина,
В томленьях благородной жажды,
Хлебнув Кастальских вод однажды,
тоже был поэтом, писал усердно стихи, и порой недурные, состоял членом Вольного общества любителей словесности, наук и художеств, куда был избран и Пушкин, печатался в журнале «Благонамеренный» и альманахе «Северные цветы» Дельвига.
Из неопубликованного дневника Ф. И. Ладыгина известно, что Пушкин бывал на квартире И. Е. Великопольского, присутствовал на обеде у бригадного генерала Г. И. Беттихера, посещал и другие дома. Автор дневника полковник Ф. И. Ладыгин — адъютант И. А. Набокова[245].
У Набоковых Пушкин, конечно, бывал особенно часто, надеясь в первую очередь здесь получить интересующие его сведения. Екатерина Ивановна, сестра Пущина, горячо любившая брата, пользуясь своими связями, делала всё, чтобы узнать о его судьбе и судьбе его товарищей. Да и сам генерал Набоков искренне сочувствовал шурину и не бездействовал. Но и им пока не удавалось получить сколько-нибудь определённые сведения.
Не особенно удовлетворённый, неделю спустя Пушкин вернулся в Михайловское.
Здесь его ждало письмо от Дельвига. «Наш сумасшедший Кюхля нашёлся,— сообщал Дельвиг,— как ты знаешь по газетам, в Варшаве. Слухи в Петербурге переменились об нём так, как должно было ожидать всем знающим его коротко. Говорят, что он совсем не был в числе этих негодных Славян[246], а просто был воспламенён, как длинная ракета… Как от сумасшедшего, от него можно всего ожидать, как от злодея ничего». Иронический тон письма был рассчитан на тех, кто читал чужие письма.
Отвечая, очевидно на основании сведений, полученных в Пскове, Пушкин писал: «Мне сказывали, что 20, т. е. сегодня, участь их должна решиться — сердце не на месте». В этом же письме он спрашивал о Пущине, писал о Кюхельбекере.
Сведения, полученные Пушкиным, оказались ошибочными — к 20 февраля ничего не решилось. Участь привлечённых по делу 14 декабря ещё только обсуждал специально назначенный Следственный комитет. Он заседал в Петербурге, в Комендантском доме Петропавловской крепости, в которой содержались Пущин, Рылеев, Александр Бестужев, схваченный в Варшаве Кюхельбекер и другие «государственные преступники».
Что ждёт его друзей и единомышленников, что ждёт его самого? Пушкина мучила неизвестность. Он не знал, на что рассчитывать: на освобождение из ссылки или на этот раз на ссылку в Сибирь — и такое не исключалось.
В январе 1826 года он получил из Москвы письмо от Е. А. Баратынского, который между прочим писал: «Мне пишут, что ты затеваешь новую поэму „Ермака“. Предмет истинно поэтический, достойный тебя. Говорят, что когда это известие дошло до Парнаса, и Камоэнс вытаращил глаза. Благослови тебя бог и укрепи мышцы твои на великий подвиг».
О поэме «Ермак» Пушкин упомянул лишь однажды в «Воображаемом разговоре с Александром I» осенью 1824 года.
Так называемый «Воображаемый разговор с Александром I» — полемический диалог между поэтом и царём, черновой набросок, конечно не предназначавшийся ни для дальнейшей доработки, ни тем более для печати. Шутка, но с далеко не шуточным содержанием. Написанный в канун 1825 года, по завершении первой сцены «Бориса Годунова», он связан со всеми переживаниями, настроениями, мыслями тех дней, выражает их в своеобразной, но очень чёткой форме. Пушкин ставит себя на место царя и разговаривает с Пушкиным-поэтом. «Когда б я был царь, то позвал бы Александра Пушкина и сказал ему: — Александр Сергеевич, вы прекрасно сочиняете стихи. Александр Пушкин поклонился бы мне с некоторым скромным замешательством, а я бы продолжал…» Далее речь идёт о «прегрешениях» поэта перед царём — о революционной оде «Вольность» и других «вольных» стихах; об обстоятельствах высылки из Одессы, косвенная уничтожающая характеристика графа Воронцова в сравнении с «добрым и почтенным», генералом Инзовым; об «афеизме», обнаруженном полицией в перлюстрированном письме и послужившем одним из поводов для ссылки. И со стороны поэта, и со стороны царя разговор ведётся в примирительно-вежливом тоне, кажется, всё идёт к хорошему концу. Но это лишь видимость. Поэт, верный чувству собственного достоинства, не прощает «неправого гоненья» царю, о котором всегда был крайне невысокого мнения, которому никогда не доверял и «подсвистывал» всю жизнь. Он разъясняет царю, как тому следовало бы относиться к первому поэту России. И примирительный с виду разговор оканчивается взрывом: «Но тут бы Пушкин разгорячился и наговорил мне много лишнего, я бы рассердился и сослал его в Сибирь, где бы он написал поэму Ермак или Кучум, разными размерами с рифмами».
Политический смысл этого в высшей степени примечательного сочинения столь же очевиден, как и той исторической драмы, среди текста которой он появился. Диалог между самодержцем и борцом против самодержавной деспотии не может окончиться миром.
Что же имел в виду Баратынский, когда сообщал в Михайловское о якобы полученном им известии о намерении Пушкина написать поэму «Ермак»? Это было, конечно, иносказание. Никто ничего подобного сообщить Баратынскому не мог. Содержание «Воображаемого разговора» могло быть известно только побывавшему в Михайловском Дельвигу. И от Дельвига — своего ближайшего приятеля,— верно, слышал Баратынский о содержании «Воображаемого разговора», о Сибири, о поэме «Ермак». И теперь использовал это в целях конспирации — как своеобразный шифр, понятный Пушкину. А подразумевалось, очевидно, следующее: он, Баратынский, получает тревожные известия о положении Пушкина. И, если теперь в связи с недавними событиями поэта могут ждать новые гонения, молит бога укрепить его силы. А в том, что гонения эти были бы несправедливы, никто не сомневается. Даже Камоэнс. Из всех великих поэтов прошлого, пребывающих на Парнасе, Баратынский не случайно назвал именно Камоэнса. Великий португалец, подобно Пушкину, дважды подвергался гонениям, и свою знаменитую поэму «Лузиады» писал в изгнании. Узнав, что Пушкину, возможно, предстоит написать поэму «Ермак» (читай отправиться в Сибирь), Камоэнс «глаза вытаращил».