«Пушкина призвать сюда»
Что бы ни делал Пушкин, вернувшись из Пскова в Михайловское, о чём бы ни писал, на всём лежит печать трагизма. Его мысли постоянно возвращались к судьбе повешенных и сосланных.
«…Повешенные повешены; но каторга 120 друзей, братьев, товарищей ужасна»,— писал он Вяземскому 14 августа. Его тревожили слухи, что находившийся за границей Николай Иванович Тургенев, заочно приговорённый к смертной казни,— тот самый «хромой Тургенев», который учил его, юношу, любить свободу и ненавидеть рабство,— выдан по настоянию царя английским правительством и привезён в Россию. «Правда ли, что Николая Тургенева привезли на корабле в Петербург? — спрашивает Пушкин Вяземского и добавляет: — Вот каково море наше хвалёное!..» И на присланное ему стихотворение Вяземского «Море» отвечает такими стихами:
Так море, древний душегубец,
Воспламеняет гений твой?
Ты славишь лирой золотой
Нептуна грозного трезубец.
Не славь его. В наш гнусный век
Седой Нептун Земли союзник.
На всех стихиях человек —
Тиран, предатель или узник.
Это был первый поэтический отклик Пушкина на декабрьские события.
Вяземский упрекал Пушкина в сухости и холодности его прошения, посланного на имя царя. Пушкин отвечал на это: «Ты находишь письмо моё холодным и сухим. Иначе и быть невозможно. Благо написано. Теперь у меня перо не повернулось бы».
А между тем прошение Пушкина, следуя по инстанциям, дошло наконец и до пребывавшего в Москве царя. Последовало повеление: «Пушкина призвать сюда. Для сопровождения его командировать фельдъегеря. Пушкину позволяется ехать в своём экипаже свободно, под надзором фельдъегеря, но не в виде арестанта. Пушкину прибыть прямо ко мне. Писать о сём псковскому гражданскому губернатору. 28 августа»[264].
«…Свободно, под надзором фельдъегеря, но не в виде арестанта». В этой замысловатой фразе была сформулирована вся система поведения властей по отношению к Пушкину, которой отныне будет придерживаться царь. С той разницей, что фельдъегеря заменит шеф жандармов Бенкендорф…
Через три дня было отправлено с фельдъегерем в Псков губернатору соответствующее секретное предписание, подписанное начальником Главного штаба Дибичем.
Фельдъегерские тройки мчались без промедления — для подобных случаев на почтовых станциях держали наготове лучших лошадей. Предписание было доставлено в Псков 3 сентября. А в ночь с 3-го на 4-е в Михайловское прискакал нарочный и вручил Пушкину письмо от Адеркаса.
«Милостивый государь мой Александр Сергеевич! — говорилось в письме.— Сей час получил я прямо из Москвы с нарочным фельдъегерем высочайшее разрешение по всеподданнейшему прошению вашему,— с коего копию при сём прилагаю.— Я не отправляю к вам фельдъегеря, который остаётся здесь до прибытия вашего, прошу вас поспешить приехать сюда и прибыть ко мне. С совершенным почтением и преданностью пребыть честь имею: Милостивого государя моего покорнейший слуга Борис фон Адеркас. 3-го сентября 1826. Псков».
Письмо губернатора было весьма любезным. Присылка копии секретного предписания также являлась немалой любезностью.
В нём говорилось: «Секретно. Господину псковскому гражданскому губернатору. По высочайшему государя императора повелению, последовавшему по всеподданнейшей просьбе, прошу покорнейше ваше превосходительство: находящемуся во вверенной вам губернии чиновнику 10-го класса Александру Пушкину позволить отправиться сюда при посылаемом вместе с сим нарочном фельдъегере. Г. Пушкин может ехать в своём экипаже свободно, не в виде арестанта, но в сопровождении только фельдъегеря; по прибытии же в Москву имеет явиться прямо к дежурному генералу Главного штаба его величества»[265].
Пушкин не стал мешкать. Наскоро собравшись, распростившись с плачущей Ариной Родионовной, он в ту же ночь уехал во Псков, а оттуда в Москву.
О том, какое впечатление в Михайловском и Тригорском произвёл внезапный отъезд Пушкина, можно судить по рассказу Марии Ивановны Осиповой: «…Пушкин был у нас; погода стояла прекрасная, мы долго гуляли; Пушкин был особенно весел. Часу в одиннадцатом вечера сёстры и я проводили Александра Сергеевича по дороге в Михайловское… Вдруг рано на рассвете является к нам Арина Родионовна, няня Пушкина… Она прибежала вся запыхавшись: седые волосы её беспорядочными космами спадали на лицо и плечи; бедная няня плакала навзрыд. Из расспросов её оказалось, что вчера вечером, незадолго до прихода Александра Сергеевича, в Михайловское прискакал какой-то — не то офицер, не то солдат… Он объявил Пушкину повеление немедленно ехать вместе с ним в Москву. Пушкин успел только взять деньги, накинуть шинель, и через полчаса его уже не было.— „Что ж, взял этот офицер какие-нибудь бумаги с собой?“ — спрашивали мы няню.— „Нет, родные, никаких бумаг не взял, и ничего в доме не ворошил; после только я сама кой-что поуничтожила“ — „Что такое?“ — „Да сыр этот проклятый, что Александр Сергеевич кушать любил, а я так терпеть его не могу, и дух-то от него, от сыра-то этого немецкого — такой скверный…“»[266].
Воспоминания М. И. Осиповой дополняет рассказ Петра Парфенова: «…все у нас перепугались. Да как же? Приехал вдруг ночью жандармский офицер из городу, велел сейчас в дорогу собираться, а зачем — неизвестно. Арина Родионовна растужилась, навзрыд плачет. Александр-то Сергеевич её утешает: „Не плачь, мама,— говорит,— сыты будем; царь хоть куды ни пошлёт, а всё хлеба даст“»[267].
Узнав о случившемся, Прасковья Александровна написала «отчаянное письмо» Дельвигу — она не сомневалась, что на Пушкина был донос и что поэт арестован.
Гостившая в Петербурге Анна Николаевна, которой Дельвиг показал письмо из Тригорского, тоже пришла в ужас и тотчас же написала Пушкину — письмо захватил с собой уезжавший в Москву Вяземский: «Творец небесный, что же с вами будет? Ах, если бы я могла спасти вас ценою собственной жизни… Вы не можете себе представить, в какой тревоге я нахожусь — не знать, что с вами, ужасно… Я не в силах думать ни о чём, кроме опасности, которой вы подвергаетесь… Дельвиг собирался было написать вам вместе со мною длинное письмо, чтобы просить вас быть осмотрительным!! Очень боюсь, что вы держались не так… Как это поистине страшно оказаться каторжником».
Сразу после отъезда Пушкина П. А. Осипова записала в своём календаре: «В ночь с 3-го на 4-е число прискакал офицер из Пскова к Пушкину — и вместе уехали на заре». 12 сентября она пометила: «Получила письмо от Пушкина из Пскова с радостною вестью, что он будет свободен»[268].
Письмо это Пушкин написал сразу по приезде в Псков, 4 сентября, понимая, как за него беспокоятся в Тригорском, но оно дошло туда только через неделю. В письме говорилось следующее: «Полагаю, сударыня, что мой внезапный отъезд с фельдъегерем удивил вас столько же, сколько и меня. Дело в том, что без фельдъегеря у нас грешных ничего не делается; мне также дали его, для большей безопасности. Впрочем, судя по весьма любезному письму барона Дибича,— мне остаётся только гордиться этим. Я еду прямо в Москву, где рассчитываю быть 8-го числа текущего месяца; лишь только буду свободен, тотчас же поспешу вернуться в Тригорское, к которому отныне навсегда привязано моё сердце. Псков. 4-го сент.».
Бодрый тон письма объяснялся тем, что Пушкину хотелось успокоить Прасковью Александровну. Но сам он не был спокоен, хоть и писал Вяземскому: «Ещё таки я всё надеюсь на коронацию». Было принято, что каждый новый российский император, всходя на престол, являл милосердие. Так, Павел выпустил из Шлиссельбургской крепости Новикова, вернул из Сибири Радищева, отправленных туда Екатериной II. Смягчит ли Николай участь членов тайного общества, изменит ли участь его, Пушкина? Это было неясно.
От Николая Павловича, даже до его расправы с декабристами, ничего хорошего нельзя было ожидать. Человек ограниченный и малообразованный, он был высокомерен, груб, злопамятен, придирчив к мелочам. Придирчивостью своей буквально изводил солдат и офицеров. Гвардия его не любила. У него было несколько историй с офицерами, когда он вёл себя отнюдь не по-рыцарски и выказывал себя с не лучшей стороны.
Нашумевшая «финляндская» история произошла летом 1825 года в Красном Селе под Петербургом, на учениях Финляндского полка. Присутствовавший здесь Николай Павлович остался недоволен тем, что усталые, измученные солдаты, когда он скомандовал: «Всем беглым шагом!» двигались не столь резво, как бы ему хотелось. Он изругал солдат и офицеров и в заключение выкрикнул: «Все, что в финляндском мундире, — все свиньи! Слышите ли, все — свиньи!» Эту историю с трудом удалось замять. А через две недели великий князь кричал тем же финляндцам: «Господа офицеры, займитесь службой, a не философией! Я философов терпеть не могу! Я всех философов в чахотку вгоню!»[269]
Николай Павлович не терпел «философов» — людей мыслящих, рассуждающих, образованных. В первые же месяцы своего царствования, изгоняя всякого рода «умствования», всякую свежую мысль, он одобрил «чугунный» цензурный устав, давивший на науки и литературу, проявил особую заботу о создании такой системы, которая формировала бы общественное мнение в желательном для него направлении. Вяземский называл Жуковского «представителем и предстателем Русской Грамоты у трона безграмотного». Пушкин должен был выслушать решение своей судьбы, произнесённое с высоты «трона безграмотного».
Одно из первых стихотворений, написанных Пушкиным вскоре после казни декабристов, — «Пророк» («Духовной жаждою томим») — произведение глубокого философского смысла: о назначении поэта и человека вообще, его нравственном и общественном долге.
В памяти современников сохранился первоначальный вариант заключительных четырёх строк, которые придавали всему стихотворению острый политический смысл, заставляли его звучать как непосредственный отклик на события 13 июля 1826 года. Возможно, это была строфа другого стихотворения, носившего то же название.
Восстань, восстань, пророк России,
В позорны ризы облекись,
Иди и с вервием на выи
К у[бийце] г[нусному) явись.
Друзья поэта утверждали, что в случае новых гонений, в случае неблагоприятного исхода свидания с царём Пушкин собирался отдать своего «Пророка» прямо в руки «убийце гнусному».
8 сентября Пушкин был уже в Москве.
Прямо с дороги, усталого, не успевшего даже переодеться, фельдъегерь доставил поэта в канцелярию дежурного генерала Главного штаба Потапова. Тот известил о прибытии Пушкина начальника штаба Дибича. Дибич распорядился: «8-го сентября. Высочайше повелено, чтобы вы привезли его в Чудов дворец, в мои комнаты, к 4 часам пополудни».
Чудов дворец в Кремле занимало тогда приехавшее в Москву на коронацию царское семейство. Там жил и Николай.
Аудиенция длилась долго, но Пушкин рассказывал о ней разным людям кратко, не входя в подробности.
Московская знакомая поэта А. Г. Хомутова услышала от него такой рассказ: «Фельдъегерь вырвал меня из моего насильственного уединения и привёз в Москву, прямо в Кремль, и, всего покрытого грязью, меня ввели в кабинет императора, который сказал мне: „Здравствуй, Пушкин доволен ли ты своим возвращением?“. Я отвечал как следовало. Государь долго говорил со мною, потом спросил: — „Пушкин, принял ли бы ты участие в 14 декабря, если б был в Петербурге?“ — „Непременно, государь, все друзья мои были в заговоре, и я не мог бы не участвовать в нём. Одно лишь отсутствие спасло меня, за что я благодарю бога!“ — „Довольно ты подурачился,— возразил император,— надеюсь, теперь будешь рассудителен, и мы более ссориться не будем. Ты будешь присылать ко мне всё, что сочинишь; отныне я сам буду твоим цензором“»[270].
Это был и допрос, и предупреждение, и «великодушные наставления». Разумеется, больше монолог, чем диалог. Решение было принято заранее. Можно предположить, что Николай не только «поносил преступных заговорщиков», но и развивал свои планы общественного благосостояния, лицемерно выставляя себя поборником далеко идущих реформ, другом просвещения и искусства, ценителем талантов, добрым меценатом.
По меткому выражению известного пушкиниста Н. О. Лернера, Пушкин вошёл в кабинет царя в Чудовом дворце хотя и ссыльным, но духовно свободным, а вышел оттуда «свободным поднадзорным». «Прощён и милостью окован», как сказал Пушкин в поэме «Езерский» об одном из предков своего героя.
Однако на первых порах поэт ещё не ощущал своей зависимости. Он рад был возможности вернуться в Москву, Петербург, повидать друзей, избавиться от мучительной неопределённости своего положения и тревожного ожидания. Николаю удалось в какой-то мере убедить его в своих благих намерениях и готовности прислушиваться к советам людей мыслящих.
Что же заставило Николая «простить» такого опасного человека, как Пушкин? Заставили обстоятельства, с которыми ему нельзя было не считаться.
Новое царствование началось с мятежей, казней, ссылок. Общество находилось в мрачном оцепенении. Надо было разрядить атмосферу, выказать себя с лучшей стороны, хоть чем-то подтвердить то желание «добра», которое уже не раз декларировалось царскими манифестами. И Николай отсраняет от дел всесильного александровского временщика Аракчеева, высылает из Петербурга члена Главного управления училищ, попечителя Казанского университета мракобеса Магницкого, по совету Карамзина привлекает к участию в правительстве Д. Н. Блудова и Д. В. Дашкова — людей просвещённых (оба вместе с Пушкиным состояли когда-то в литературном обществе «Арзамас»), жалует огромный пенсион больному Карамзину, возвращает из ссылки Пушкина. И всё это желая склонить в свою сторону общественное мнение, произвести благоприятное впечатление на широкие круги дворянства, показать, что умеет не только карать, но и миловать.
И результаты не замедлили сказаться. Тайный агент Третьего отделения, донося о настроениях петербургской публики своему шефу фон Фоку, вскоре писал: «Уверяют, что император соизволил простить знаменитому Пушкину его ошибки, в которых этот молодой человек провинился в царствование своего благодетеля, покойного императора Александра. Говорят, что его величество велел ему прибыть в Москву и дал ему отдельную аудиенцию, длившуюся более 2 часов и имевшую целью дать ему советы и отеческие указания. Все искренне радуются великодушной снисходительности императора, которая, без сомнения, будет иметь самые счастливые последствия для русской литературы»[271].
По-своему определил мотивы, которыми руководствовался Николай, прощая Пушкина, начальник Третьего отделения и шеф жандармов А. X. Бенкендорф. «Он всё-таки порядочный шалопай,— писал он в одном из донесений царю,— но если удастся направить его перо и его речи, в этом будет прямая выгода»[272].