«Сожжёное письмо»

Это была его первая зима в деревне, в занесённом снегом Михайловском, в старом ганнибаловском доме, с долгими тёмными вечерами, воем ветра за окнами, вьюгами, снегопадами, одиночеством. Таким одиночеством, которого он ещё никогда не испытывал и к которому не так-то легко было привыкнуть.

Всё это он описал в своём «Зимнем вечере», каждая строка которого в полной мере выстрадана и прочувствована.

Бури мглою небо кроет,

Вихри снежные крутя;

То, как зверь, она завоет,

То заплачет, как дитя.

То по кровле обветшалой

Вдруг соломой зашумит,

То, как путник запоздалый,

К нам в окошко застучит.

Наша ветхая лачужка

И печальна, и темна.

Что же ты, моя старушка,

Приумолкла у окна?

Или бури завываньем

Ты, мой друг, утомлена,

Или дремлешь под жужжаньем

Своего веретена?

Выпьем, добрая подружка

Бедной юности моей,

Выпьем с горя; где же кружка?

Сердцу будет веселей.

Спой мне песню, как синица

Тихо за морем жила;

Спой мне песню, как девица

За водой поутру шла.

Буря мглою небо кроет,

Вихри снежные крутя;

То, как зверь, она завоет,

То заплачет, как дитя.

Выпьем, добрая подружка,

Бедной юности моей,

Выпьем с горя: где же кружка?

Сердцу будет веселей.

Зима 1824/25 года выдалась не холодная, но снежная, ветреная, вьюжная. Казалось, сама природа сделала всё, чтобы отгородить Михайловское от белого света; засыпала по крыши снегом, замела к нему дороги, окутала озёра, Сороть и поля за нею рыхлой белой пеленой, которой не было ни конца, ни края.

Единственно, что связывало Пушкина с Петербургом, Москвой, друзьями, были присылаемые по почте и с оказиями газеты, журналы, письма. Писем он и получил и сам писал немало. На годы Михайловской ссылки падает значительная часть всей сохранившейся переписки Пушкина.

Кроме брата, Жуковского, Вяземского, Плетнёва, Дельвига, Пущина, Кюхельбекера, он весьма активно переписывался с Александром Бестужевым и Рылеевым, его корреспондентами были Е. А. Баратынский, Н. И. Гнедич, H. Н. Раевский, издатель журнала «Московский телеграф» Н. А. Полевой, поэт В. И. Туманский, поэт H. М. Языков, литератор П. А. Катенин, А. Н. Вульф, А. П. Керн, В. Ф. Вяземская…

Круг вопросов, которые Пушкин обсуждал в своей переписке, был широк и разнообразен. Здесь мировая политика, события русской жизни и литературы, отзывы о писателях и их произведениях, собственные планы и замыслы, литературная полемика, вопросы о друзьях и знакомых, о литературных новинках, просьбы о присылке книг и журналов и т. д., и т. п. То острая увлекательная беседа, то спор, то маленькие рецензии, то дружеское послание, то любовное признание. И блестящее остроумие, и весёлая или едкая ирония. И человеческий документ, и создание писателя.

О своих переживаниях и настроениях Пушкин, как правило, писал скупо, сдержанно, далеко не всем — избранным. «Всё, что напоминает мне море, наводит на меня грусть — журчанье ручья причиняет мне боль в буквальном смысле слова — думаю, что голубое небо заставило бы меня плакать от бешенства»,— признавался он в письме Вере Фёдоровне Вяземской в Одессу. Здесь и горечь изгнания, и тоска по югу, по Воронцовой, чувство к которой ещё владело им.

Графиню Воронцову обычно называют среди деятельных корреспондентов поэта. С её именем связывают стихотворение «Сожжённое письмо» — один из первых шедевров любовной лирики, созданных Пушкиным в Михайловском. Утверждают, что графиня отвечала взаимностью влюблённому поэту, мало того — была его любовницей, матерью его ребёнка. Известный учёный-пушкинист Т. Г. Цявловская в пространной статье «Храни меня, мой талисман…», подробно прослеживая развитие влюблённости Пушкина в Е. К. Воронцову, пишет, что «она увлеклась вспыхнувшим в поэте страстным чувством» и вступила с ним в интимные отношения, серьёзно говорит о встречах влюблённых в «пещере», куда графиня являлась на тайные свидания, упорно доказывает, что дочь Воронцовой София — дочь Пушкина; при этом все аргументы — произвольное толкование шифрованных записей Пушкина и свидетельств современников, предположения и интуитивные догадки, ни одного факта[111]. Используется даже ссылка на явно анекдотический рассказ, записанный много лет спустя П. И. Бартеневым якобы от В. Ф. Вяземской, но никогда им самим не публиковавшийся, о «скандальном происшествии» в спальне Воронцовой: «Против ожидания она вернулась к себе не одна, а с мужем. Пушкин, которому назначено было прийти, успел залезть под диван. Чтобы она знала о его присутствии, он из-под дивана, незаметно для мужа, потянул её за ногу»[112]. Ну разве это не типичный пушкинский анекдот, стандартный водевильный трюк? А выдаётся за факт «большого биографического значения». Или рассказывала не Вяземская, или рассказывала именно как анекдот. Столь же «доказательны» ссылки на туманные замечания П. А. Плетнёва или циничные реплики С. А. Соболевского. Такое толкование «романа» Пушкина с Воронцовой — не более чем одна из легенд, во множестве складывавшихся вокруг имени поэта ещё при его жизни.

Мы располагаем документальным свидетельством той же В. Ф. Вяземской, смысл которого совершенно однозначен, хотя и его Т. Г. Цявловская пытается толковать превратно. Женщина умная и проницательная, расположенная к Пушкину, с которой, как мы знаем, он подружился в последние месяцы пребывания в Одессе, Вера Фёдоровна писала мужу вскоре после вынужденного отъезда поэта: «Я была единственной поверенной его огорчений и свидетелем его слабости, так как он был в отчаянии от того, что покидает Одессу, в особенности из-за некоторого чувства, которое разрослось в нём за последние дни, как это бывает. Не говорю ничего об этом, при свидании потолкуем об этом менее туманно, есть основания прекратить этот разговор. Молчу, хотя это очень целомудренно, да и серьёзно лишь с его стороны». Последняя фраза специально приписана, чтобы предыдущая фраза не была ошибочно понята. Свидетельство это тем более достоверно, что Вяземская была очень близка с Воронцовой, много времени проводила в её обществе и могла наблюдать весь ход этого «очень целомудренного» романа.

Со стороны Пушкина было действительно серьёзное увлечение, которое нашло выражение в нескольких стихотворениях, множестве рисунков, что убедительно показано Т. Г. Цявловской. Но со стороны Воронцовой явно имели место только лёгкий флирт (она была кокетлива), благосклонность, сочувствие. Ей, конечно, льстило поклонение уже достаточно известного поэта. Но, учитывая обстоятельства тогдашней её жизни, ничего иного реально представить себе невозможно. Ведь только что появившаяся в Одессе графиня Воронцова (и, кстати сказать, беременная) была не просто дама, приехавшая к мужу, а супруга самого генерал-губернатора, вновь назначенного хозяина огромного края, занимающая высокое положение в обществе — «первая леди» Одессы, которая, родив сына, тут же погрузилась в свои семейные и светские обязанности — устраивала дом, принимала местное общество, давала балы, находилась у всех на виду в доме, полном гостей, сослуживцев мужа, прислуги. Да ещё буквально не отходил от неё влюблённый в неё, приходившийся ей дальним родственником Александр Раевский. В подобной ситуации невозможно предположить, чтобы эта вполне здравомыслящая тридцатилетняя светская женщина, нежная, заботливая мать, даже если бы она и была влюблена в Пушкина, настолько забылась, настолько потеряла голову, настолько не дорожила ни своей репутацией, ни репутацией мужа (которого высоко ценила, да и он говорил о своей счастливой семейной жизни), что завела скандальный роман (в её положении он был бы скандальным) с молодым ссыльным поэтом, а затем писала ему в Михайловское любовные послания. Явно имеет место некий психологический сдвиг — наше преклонение перед Пушкиным мы приписываем всем его современникам.

Представление о письмах Воронцовой в Михайловское обычно основывается на позднейших свидетельствах Г. И. Тумачевского (домоправителя Воронцовых), сестры поэта Ольги Сергеевны и на стихотворении «Сожжённое письмо». Г. И. Тумачевский сообщил П. И. Бартеневу, что в середине 1850-х годов видел у графини пачку писем Пушкина, позже ею уничтоженных, и даже успел разглядеть на одном из них фразу: «Que fait votre laurdand de mari»[113]. Рассказ этот, однако, не заслуживает доверия по многим причинам[114]. Ольга Сергеевна рассказывала П. В. Анненкову, что, получая осенью 1824 года из Одессы письма, запечатанные перстнем, Пушкин «запирался в своей комнате, никуда не выходил и никого не принимал к себе» (по другому варианту — запирался в своём «кабинете», где «читал их с торжественностью»)[115]. Перед отъездом из Одессы Пушкин, по преданию, получил в подарок от Воронцовой перстень с печаткой, на которой, как он полагал, была вырезана арабская надпись. Второй такой же перстень Воронцова якобы оставила у себя. Надо сказать, что свидетельство Ольги Сергеевны, даже если оставить в стороне факт получения писем из Одессы, страдает фактическими погрешностями. По прошествии многих лет она забыла, что в небольшом, тесном михайловском доме до отъезда её, Льва и родителей у Пушкина не было своей комнаты, тем паче своего кабинета, где бы он мог запираться, чтобы торжественно читать секретные письма, и в первые месяцы в деревне ему некого было принимать. И свидетельство Ольги Сергеевны не более чем легенда, результат гипнотического влияния «Сожжённого письма».

Прощай, письмо любви! Прощай: она велела.

Как долго медлил я! как долго не хотела

Рука предать огню все радости мои!..

Но полно, час настал. Гори, письмо любви.

Готов я; ничему душа моя не внемлет.

Уж пламя жадное листы твои приемлет…

Минуту!.. вспыхнули! пылают — лёгкий дым

Биясь теряется с молением моим.

Уж перстня верного утратя впечатленье,

Растопленный сургуч кипит… О Провиденье!

Свершилось! Тёмные свернулися листы;

На лёгком пепле их заветные черты

Белеют… Грудь моя стеснилась. Пепел милый,

Отрада бедная в судьбе моей унылой,

Останься век со мной на горестной груди…

Здесь все атрибуты позднейшей легенды — и «письмо любви», и отпечаток «перстня верного». Но реальные обстоятельства опровергают легенду. Летом 1825 года один из знаменитых российских «вестовщиков», братьев Булгаковых, которые по долгу службы и по собственной любознательности распечатывали чужие письма, — Константин Яковлевич, чиновник по особым поручениям при московском генерал-губернаторе, писал своему брату — петербургскому почт-директору, что граф М. С. Воронцов «желал, чтобы сношения с Вяземскою прекратились у графини; он очень сердит на них обеих, особенно на княгиню, за Пушкина, шалуна-поэта, да и поделом. La W.[116], a voulu favoriser sa fuite d’Odessa, lui a cherche de l’argent, une embarcation. Cela a-t-il du sens commun?»[117][118] Если Воронцов из-за Пушкина не хотел, чтобы его жена поддерживала отношения с В. Ф. Вяземской, стал ли бы он терпеть, чтобы Елизавета Ксаверьевна переписывалась с самим Пушкиным — «мерзавцем», «сумасшедшим», как называл он поэта? Мог ли он допустить, чтобы имя его жены связывали с именем Пушкина? Ничего подобного Воронцов бы не допустил. И графиня это знала. Она знала и то, что письма Пушкина и к Пушкину подвергаются перлюстрации. Знала, что о её письмах к поэту стало бы незамедлительно известно мужу — одесская почта и полиция были в его руках. Нет никаких реальных оснований утверждать, что Воронцова вела с Пушкиным любовную или какую-либо переписку. Фактически речь может идти об одном письме, полученном поэтом вскоре по приезде в Михайловское. 5 сентября 1824 года он по-французски записал в своём дневнике: «U. l. d. Е. W.» (монограмма зачёркнута) — расшифровывается как «Une lettre de Elise Woronzoff» (письмо от Элизы Воронцовой). Это единственное письмо могло быть написано Воронцовой под влиянием горячо сочувствовавшей Пушкину Веры Фёдоровны Вяземской. Она видела, в каком мрачном настроении покидал Одессу Пушкин, как он был взволнован, взбешён, и опасалась, чтобы он с отчаяния не совершил какого-нибудь безумства, пытаясь отомстить своим мучителям.

И бурные кипели в сердце чувства

И ненависть и грёзы мести бледной…

«Вновь я посетил» (чернов.)

Знала всё это и Воронцова. И под влиянием Вяземской послала вслед Пушкину несколько сочувственных ободряющих строк.

Вероятнее же всего, никакого письма от Воронцовой вообще не было, и шифрованная дневниковая пометка Пушкина относится к нескольким сочувственным словам от неё в письме Александра Раевского, отправленном из Белой Церкви 21 августа и полученном поэтом в Михайловском именно в начале сентября (не случайно монограмма Воронцовой Е. W. Пушкиным зачёркнута). Елизавета Ксаверьевна в то время также находилась в Белой Церкви, куда уехала к больным детям вскоре после отъезда из Одессы Пушкина. Зная, что Раевский пишет в Михайловское, она поручила ему передать поэту своё сочувствие (если бы она писала сама, привет этот был бы излишним). Не называя Воронцову по имени (даже в этом случае нужна была конспирация), Раевский сообщал: «Она приняла живейшее участие в вашем несчастии; она поручила мне сказать вам об этом, я пишу вам с её согласия. Её нежная и добрая душа видит лишь несправедливость, жертвою которой вы стали…»

Что же касается «Сожжённого письма», то это — поэтическое произведение, мечта поэта о «письме любви», а не констатация реального биографического факта. Неоспоримым подтверждением тому служит и опубликование Пушкиным «Сожжённого письма» в собрании своих стихотворений 1826 года. Если бы дело обстояло иначе, Пушкин, с его понятиями о чести, никогда бы не поступил подобным образом. Как бы он выглядел в глазах Воронцовой, афишируя их близкие отношения, если бы таковые имели место?..

«Сожжённое письмо» Пушкин писал в середине декабря 1824 — начале января 1825 года. 24 марта 1825 года он сообщал В. Ф. Вяземской: «Я не поддерживаю никаких сношений с Одессой, и мне совершенно неизвестно, что там происходит».

Надо сказать, что выведение биографических фактов из поэтических произведений недопустимо. Среди стихотворений, написанных Пушкиным в первые месяцы деревенской ссылки, немало навеянных воспоминаниями о юге, но это отнюдь не значит, что в них обязательно описываются реальные события. На что «личное» стихотворение «К морю», но невозможно же утверждать, что «могучая страсть» была причиной, помешавшей поэту совершить задуманный им побег из Одессы за границу. Наивными и неубедительными представляются попытки извлечь из наброска «Младенцу» или из не включённого в поэму «Цыганы» монолога Алеко над колыбелью сына доказательства того, что Пушкин знал о предстоящем появлении своего ребёнка у Воронцовой, о чём она сама ему сообщила (!). Ни одно из произведений Пушкина, написанных в Михайловском или в более поздние годы, не может служить реальным подтверждением интимных отношений, якобы существовавших между поэтом и Е. К. Воронцовой, как и существования их переписки.

Понимая, как тяжело для Пушкина положение «ссылочного невольника», друзья старались успокоить, ободрить его. Ещё в сентябре 1824 года пришло письмо от Дельвига: «Великий Пушкин, маленькое дитя! Иди, как шёл, т. е. делай, что хочешь, но не сердись на меры людей и без тебя довольно напуганных! Общее мнение для тебя существует и хорошо мстит. Я не видел ни одного порядочного человека, который бы не бранил за тебя Воронцова, на которого все шишки упали. Ежели б ты приехал в Петербург, бьюсь об заклад, у тебя бы целую неделю была толкотня от знакомых и незнакомых почитателей». В ноябре в письме к нему Жуковского были такие строки: «Ты имеешь не дарование, а гений. Ты богач, у тебя есть неотъемлемое средство быть выше незаслуженного несчастия и обратить в добро заслуженное; ты более нежели кто-нибудь можешь и обязан иметь нравственное достоинство. Ты рождён быть великим поэтом; будь же этого достоин…»