«Убежал в деревню, почуя рифмы»
В середине июня 1827 года Пушкин писал из Петербурга П. А. Осиповой: «Пошлость и глупость обеих наших столиц равны, хоть и различны — и так как я притязаю на беспристрастие, то скажу, что, если бы мне дали выбирать между обеими, я выбрал бы Тригорское…» А месяца полтора спустя, по его словам,— «убежал в деревню, почуя рифмы».
Приближалась осень — время года, которое он особенно любил, и его потянуло в свой скромный михайловский кабинет, где так хорошо работалось. Среди суетливой бесприютной жизни того времени только в Михайловском он мог чувствовать себя дома.
Здесь всё было по-прежнему. И усадьба, и парк, и «ветхая лачужка», где так же заботливо хозяйничала Арина Родионовна.
И для няни и для её питомца встреча была великой радостью.
Ещё в конце 1826 года Пушкин обращался к Арине Родионовне в стихах:
Подруга дней моих суровых,
Голубка дряхлая моя!
Одна в глуши лесов сосновых
Давно, давно ты ждёшь меня.
Ты под окном своей светлицы
Горюешь, будто на часах,
И медлят поминутно спицы
В твоих наморщенных руках.
Глядишь в забытые вороты
На чёрный отдалённый путь:
Тоска, предчувствия, заботы
Теснят твою всечасно грудь.
То чудится тебе…
А в начале 1827 года получил от неё два письма: одно — рукою какого-то местного грамотея, другое — Анны Николаевны Вульф.
В первом речь шла об отправке книг, и заканчивалось оно словами: «при сём любезнной друг я цалую ваши ручьки с позволений вашего съто раз и желаю вам то, чего йвы желаете йприбуду к вам с искренним почтением…» Вo втором — благодарность за присланные деньги и письмо (не сохранилось): «Любезный мой друг Александр Сергеевич, я получила ваше письмо и деньги, которые вы мне прислали. За все ваши милости я вам всем сердцем благодарна — вы у меня беспрестанно в сердце и на уме, и только, когда засну, то забуду вас и ваши милости ко мне. Ваша любезная сестрица тоже меня не забывает. Ваше обещание к нам побывать летом меня очень радует. Приезжай, мой ангел, к нам в Михайловское, всех лошадей на дорогу выставлю. Наши Петербургские летом не будут, они едут непременно в Ревель. Я вас буду ожидать и молить бога, чтоб он дал нам свидеться. Прасковья Александровна приехала из Петербурга — барышни вам кланяются и благодарят, что вы их не забываете… Прощайте, мой батюшка, Александр Сергеевич. За ваше здоровье я просвиру вынула и молебен отслужила, поживи, дружочик, хорошенько, самому слюбится. Я слава богу здорова, цалую ваши ручки и остаюсь вас многолюбящая няня ваша Арина Родионовна. Тригорское. Марта 6».
И вот они свиделись. Два с половиной месяца, с конца июля до середины октября прожили вместе. Это было их последнее свидание. Весною 1828 года Арина Родионовна переехала в Петербург к вышедшей замуж Ольге Сергеевне и вскоре умерла.
По-прежнему часто посещал поэт своих друзей в Тригорском, где тоже ничего не изменилось и где ждал его обычный тёплый ласковый приём Прасковьи Александровны и всей молодёжи.
В деревне гостил Алексей Вульф, который, готовясь вступить в военную службу, приехал «поклониться праху предков». И теперь Пушкина занимали беседы с «дерптским студентом». Результатом одной из таких бесед явилось стихотворное «Послание Дельвигу» («Прими сей череп, Дельвиг, он…»). «Мой приятель Вульф получил в подарок череп и держал в нём табак,— пояснял Дельвигу Пушкин.— Он рассказал мне его историю и, зная, сколько я тебя люблю, уступил мне череп одного из тех, которым обязан я твоим существованием». В дневнике Вульфа сохранились интересные записи о встречах с Пушкиным: «Вчера обедал я у Пушкина в селе его матери, недавно бывшем ещё месте его ссылки, куда он недавно приехал из Петербурга с намерением отдохнуть от рассеянной жизни столиц и чтобы писать на свободе… По шаткому крыльцу взошёл я в ветхую хижину первенствующего поэта русского. В молдаванской красной шапочке и халате увидел я его за рабочим его столом, на коем были разбросаны все принадлежности уборного столика поклонника моды; дружно также на нём лежали Montesquieu с „Bibliothèque de campagne“[276] и „Журналом Петра I“, виден был также Alfieri[277], ежемесячники Карамзина и изъяснение снов, скрывшееся в полдюжине альманахов; наконец, две тетради в чёрном сафьяне остановили моё внимание на себе: мрачная их наружность заставила меня ожидать что-нибудь таинственного, заключённого в них, особливо когда на большей из них я заметил полустёртый масонский треугольник. Естественно, что я думал видеть летописи какой-нибудь ложи; но Пушкин, заметив внимание моё к этой книге, окончил все мои предположения, сказав мне, что она была счётною книгой такого общества, а теперь пишет он в ней стихи… Мы пошли обедать, запивая рейнвейном швейцарский сыр; рассказывал мне Пушкин, как государь цензирует его книги; он хотел мне показать „Годунова“ с собственноручными его величества поправками. Высокому цензору не понравились шутки старого монаха с харчевницею. В „Стеньке Разине“ не прошли стихи, где он говорит воеводе Астраханскому, хотевшему у него взять соболью шубу: „Возьми с плеч шубу, да чтобы не было шуму“. Смешно рассказывал Пушкин, как в Москве цензировали его „Графа Нулина“: нашли, что неблагопристойно его сиятельство видеть в халате! На вопрос сочинителя, как же одеть, предложили сюртук. Кофта барыни показалась тоже соблазнительною: просили, чтобы он дал ей хотя салоп… Играя на бильярде, сказал Пушкин: „Удивляюсь, как мог Карамзин написать так сухо первые части своей „Истории“, говоря об Игоре, Святославе. Это героический период нашей истории. Я непременно напишу историю Петра I, а Александрову — пером Курбского. Непременно должно описывать современные происшествия, чтобы могли на нас ссылаться. Теперь уж можно писать и царствованье Николая, и об 14-м декабря“»[278].
В рассказе Вульфа встречаются некоторые неточности, когда речь идёт о замечаниях «высокого цензора», но в целом он даёт очень живое и достоверное представление о жизни, настроениях и занятиях Пушкина в ту михайловскую осень 1827 года.
Сохранилось шуточное коллективное письмо Алексея Николаевича Вульфа, Анны Николаевны и Пушкина — А. П. Керн из Тригорского 1 сентября 1827 года. Пушкину принадлежат слова: «Анна Петровна, я Вам жалуюсь на Анну Николаевну — она меня не целовала в глаза, как Вы изволили приказывать. Adieu, belle dame. Весь ваш Яблочный пирог».
Вместе с этим письмом отправлен был рисунок Пушкина, изображающий Тригорское. «Сохрани для потомства,— писал Вульф,— это доказательство обширности Гения, знаменитого поэта, обнимающего всё изящное».
Надо полагать, побывал поэт и у своих родичей Ганнибалов. В Петровском жил Вениамин Петрович, в Воскресенском — кто-то из детей Исаака Абрамовича.
По обыкновению, Пушкин вёл оживлённую переписку. Сохранившиеся письма его к А. А. Дельвигу, М. П. Погодину, письма к нему П. А. Плетнёва свидетельствуют о неизменном интересе поэта к событиям литературной жизни, изданию своих сочинений, журналам и альманахам, в которых он печатался. Его суждения, как всегда, доброжелательны, но строго принципиальны.
Большая же часть времени была отдана творчеству. Сразу по приезде писал Дельвигу: «Я в деревне и надеюсь много писать». И надежды его не обманули. За осенние месяцы 1827 года ему удалось сделать немало.
31 июля Пушкин переписал с небольшими изменениями для публикации в «Северных цветах» элегию «Под небом голубым страны своей родной» — вероятно, с того листа, на котором годом раньше сделал шифрованную запись о казни пятерых декабристов.
В тот же день он набросал начерно карандашом «Акафист Екатерине Николаевне Карамзиной»:
Земли достигнув наконец,
От бурь спасённый провиденьем,
Святой владычице пловец
Свой дар несёт с благоговеньем…
Несколько позже написал стихотворение «Близ мест, где царствует Венеция златая» (из А. Шенье) о влюблённом в свою песню гондольере, но больше о себе:
На море жизненном, где бури так жестоко
Преследуют во мгле мой парус одинокой,
Как он, без отзыва утешно я пою
И тайные стихи обдумывать люблю.
Здесь то же настроение, те же образы, что и в написанном накануне отъезда из Петербурга, в годовщину трагических событий середины июля 1826 года, «Арионе». «Буря» декабрьских событий, гибель смелых «пловцов» и спасённый провидением певец, верный «прежним» своим песням… — к этим образам Пушкин возвращается, не может не возвращаться вновь и вновь.
О певце-поэте и стихи, содержавшиеся в письме М. П. Погодину 20-х чисел августа. Они следовали сразу за словами: «Я убежал в деревню, почуя рифмы».
Пока не требует поэта,
К священной жертве Аполлон,
В заботах суетного света
Он малодушно погружён;
Молчит его святая лира;
Душа вкушает хладный сон,
И меж детей ничтожных мира,
Быть может, всех ничтожней он.
Но лишь божественный глагол
До слуха чуткого коснётся,
Душа поэта встрепенётся,
Как пробудившийся орёл.
Тоскует он в забавах мира,
Людской чуждается молвы,
К ногам народного кумира
Не клонит гордой головы;
Бежит он, дикий и суровый,
И звуков и смятенья полн,
На берега пустынных волн,
В широкошумные дубровы…
Стихотворение предназначалось для публикации в журнале «Московский вестник».
Это не проповедь чистого искусства, не призыв к бегству от людей, а выражение вполне конкретного душевного состояния автора в определённый момент его жизненного и творческого пути, защита «тайной свободы», независимости поэтического творчества, что всегда было для Пушкина задачей первостепенной важности.
10 августа 1827 года помечена XIV, предпоследняя строфа шестой главы «Евгения Онегина» — «Так, полдень мой настал…» (первоначально Пушкин предполагал, что она будет последней). В августе — сентябре в Михайловском были написаны последние строфы шестой главы и первые строфы седьмой, где жизнерадостные весенние мотивы сочетаются с грустными мыслями о собственной судьбе; прощальные слова, обращенные к недавнему прошлому, с приглашением, обращённым к читателю:
С моею музой своенравной
Пойдёмте слушать шум дубравный
Над безыменною рекой
В деревне, где Евгений мой,
Отшельник праздный и унылый,
Ещё недавно жил зимой
В соседстве Тани молодой…
Но не стихи, а проза стали главным делом Пушкина в эти осенние месяцы 1827 года. «…Принялся я за прозу»,— сообщал он Дельвигу 31 июля. Он писал своё первое крупное прозаическое произведение — роман «Арап Петра Великого».