13. Мой первый допрос
13. Мой первый допрос
Медленно шел я к стоящему на высоком берегу одноэтажному длинному, как барак, дому ГПУ. Вокруг него, как и у других домов Мурманска, забора не было; грязь такая же, как всюду. Перед домом среди вонючих помойных ям рылись свиньи.
Прихожая, или комната для дежурных, разделена низкой перегородкой, за которой сидят двое в красноармейской форме. Один деятельно крутил ручку допотопного телефона, всегда бывшего в неисправности, второй зевал и лениво разглядывал меня.
— Вам кого?
Протянул ему молча повестку.
— Обождите.
Сел на скамью, уныло смотрю, как медленно движутся стрелки на стенных часах. Дежурные говорят о выдачах в кооперативе. Наконец, подходит красноармеец.
— Давайте!
Пропустил меня вперед и ввел в коридор. Арестован я уже, или это у них такой общий порядок водить под конвоем? Коридор широкий, грязный, темный. Справа ряд дверей с висячими замками — камеры. Здесь сейчас С. В. Щербаков и К. И. Кротов, люди, которые, может быть, заслуживают наибольшего уважения в тресте.
У одной из дверей в конце коридора конвойный останавливает меня. — Обождите. — Слегка стучит в дверь, вводит в кабинет следователя.
Грязные тесовые стены, некрашеный пол, два стола, три стула. За одним из столов сидит женщина. «Опять ждать, — подумал я, — верно, стенографистка».
Мне и в голову не пришло, что следователем может быть женщина; меня удивило, когда она обратилась ко мне со словами:
— Товарищ Чернавин, садитесь, нам надо много о чем с вами поговорить.
Она указала мне на стул перед ее столом. Лампа с абажуром была направлена прямо мне в лицо, следовательша сидела в полумраке. Это была худая маленькая женщина лет тридцати, брюнетка, бледная, с резкими чертами лица, очень большим неприятным ртом. Перед ней лежали две начатые пачки скверных папирос «Пушка». Она беспрестанно курила и бросала окурки на пол. Руки были тоже противные — белые, плоские, с неприятной дрожью.
На допросе в ГПУ я был впервые и с большим любопытством следил за всем. Поведение следовательши казалось мне смешным и странным, хотя она, по-видимому, очень старалась, когда меня допрашивала. Она то говорила искренним, задушевным голосом, изображая на лице симпатию и участие, то вдруг устремляла на меня испытывающие, пронизывающие, демонические взоры, то изображала негодование и угрозы, то переходила опять же на нежность. Позже я узнал, что так вообще допрашивают все следователи ГПУ, — это «особая» школа, очень напоминающая приемы скверного трагического актера на любительской или провинциальной сцене.
Это было бы очень смешно, если бы я не понимал ужаса безысходности своего положения, не сознавал, что я вполне в руках этой болезненной женщины.
Содержание допроса казалось мне не менее странным, чем его внешняя форма. Допрос длился шесть часов, и следователи дважды сменяли друг друга. Второй следователь, высокий латыш в военной форме, был дубоват, бесцветен и неречист. Из шести часов допроса, около четырех все вопросы вертелись около следующей фразы: «Тем хуже для них, задумали вздор, ну и пусть лезут на рожон».
Кто сказал эту фразу, когда, при каких обстоятельствах? Я этой фразы не помнил и так и не узнал, откуда она взялась.
— Как вы расцениваете эту фразу, — спрашивает меня следовательша, — вы не видите в ней вредительства?
— Вредительства? — спрашиваю я недоуменно.
— Разумеется. А вы думаете, что такую фразу можно оценивать иначе? Это очень интересно от вас слышать.
Это произносится с явной угрозой по моему адресу.
— Не понимаю. Мне эта фраза ровно ничего не говорит. Я не знаю даже, о чем идет речь: кто сказал? при каких обстоятельствах? По какому поводу?
— Напрасно, товарищ Чернавин, вы уклоняетесь от ответа, — говорит следовательша со злой игрой в голосе.
— Я не могу отвечать на вопросы, которых не понимаю.
— Вы превосходно понимаете, что лицо, сказавшее эти слова (я его пока не называю), разумело под «вздором» — пятилетку, которую «задумала советская власть».
— Откуда же я мог узнать? — спрашиваю я, мучительно стараясь вспомнить, не я ли сказал эти слова. Нет, не может быть, чтобы я это сказал. Кто же мог это сказать? Может быть Мурашев, коммунист и председатель треста. Он одно время не стеснялся насчет пятилетки.
— Теперь вы можете сказать, что это вредительство? — продолжает настаивать она.
— Позвольте, почему же это вредительство?
— Так это хорошо, по-вашему?
— Я этого не говорил.
— Значит, плохо? Отвечайте, хорошо это или плохо? — настаивает она раздраженно.
— Ну, извольте: говорить, что пятилетка вздор, — это плохо.
— Только «плохо»? Я думаю, это преступно. Молчу.
— Так вы не видите в этом вредительства? — не отвязывается она.
— Не понимаю, как можно искать вредительство по фразе. Я полагаю, что вредительство есть действие, направленное в ущерб народу, а не фраза, вырванная из разговора, неизвестно кем и при каких обстоятельствах сказанная.
— Прекрасно! Как вы хорошо знаете, что такое вредительство! — восклицает она с дьявольской иронией. — Но мы дойдем и до дела. А элементов предательства вы в этой фразе не видите?
— Нет.
— Товарищ Чернавин, — меняя вдруг угрожающий тон на вкрадчиво-дружеский. — Мы вас высоко ценим, как специалиста, и искренне желаем вам блага. Я не советую вам отпираться. Видите, — указала она на толстую папку, лежавшую на столе, — это дело вашей жены. Если вы будете искренни и поможете нам, мы это дело просто ликвидируем; если же нет, если будете продолжать, как начали сегодня, мы его пустим в ход, и тогда пеняйте на себя.
«Какая бессмыслица, — думаю я про себя, — дело моей жены в Мурманске. Она была здесь раз, год назад. Всего десять дней, никого здесь не знает, ни с кем не виделась. Очевидно, что никакого „дела“, касающегося ее здесь быть не может, даже в ГПУ, а тут ее папка, в которой не меньше ста листов».
Я пожал плечами в ответ на эту угрозу.
— Я ничего не утаиваю и говорю совершенно искренне. Скрывать мне вообще нечего.
Бесконечный разговор о вредительской фразе так и остается неоконченным.
Следовательшу сменяет следователь — латыш. Он меня почти ничего не спрашивает, но чрезвычайно многозначительно и методично перечисляет мне собранные за десять лет существования государственной рыбной промышленности на Севере ошибки и неудачи, мнимые и действительные. Большая часть их относится к тому времени, когда не существовало еще и треста. В 1920 году было затерто льдами зверобойное судно, в 1921 году за зверобойное судно, купленное кем-то в Норвегии, было уплачено, по мнению ГПУ, дороже, чем следовало. Надо сказать, что «Севгосрыбтрест» зверобойных операций вообще никогда не вел, и непонятно было, как это может к нему относиться.
В 1925 году поймали сельди якобы меньше, чем следовало; в 1927 году одно время не работала одна из электрических лебедок, в 1929 году траулеры треста ловили в январе треску в районе Гольфстрима, а, по мнению ГПУ, надо было искать в это время рыбу в районе Медвежьих островов и т. д.
Говорил он медленно и подробно, заглядывая в какие-то листы, исписанные разными почерками от руки, видимо доносы или «показания» разных лиц. Тон у него был такой, как будто он меня хотел сразить каждым из этих фактов.
— Видите, какой материал у нас собран? Конечно, мы понимаем, что на производстве возможны неудачи и ошибки, но это же целая система. Совершенно очевидно, что это результат обдуманных вредительских действий.
Следовательша вернулась, и они продолжали допрос вдвоем.
— Позвольте, — не могу выдержать я, — неужели общий результат работ треста не говорит, что вредительства никакого не было? Трест непрерывно растет, уловы увеличиваются, простои траулеров в порту уменьшаются, трест имеет реальную прибыль, которую сдает государству, и все это огромное дело создано на пустом месте. О каком вредительстве тут может идти речь? За десять лет существования государственной рыбной промышленности на Севере вы насчитали не больше десяти «ошибок». Некоторые из них просто непонятны. Что значит, например, что в январе 1929 года траулеры ловили не там, где нужно? Для того чтобы направить траулер не туда, где находится рыба, надо, чтобы капитан и команда судна были в стачке с «вредительской» администрацией, и чтобы команда, ради «вредительства», отказалась от премиальных, которых она при плохом улове не получает. Кто может поверить такому «вредительству»?
— Товарищ Чернавин, мы оперируем только строго проверенными фактами и в данном случае мы имеем показания компетентного товарища, — говорит укоризненно следовательша.
— Я не знаю таких компетентных людей, которые могли бы давать указания нашим капитанам, где искать рыбу, — возражаю уже несколько раздраженно.
— Я вам их вызову, — предупредительно говорит следовательша, — это научные работники океанографического института, сотрудники профессора Месяцева. У меня в папке имеется их сообщение о намеренном направлении трестом судов не в тот район, куда следовало.
— Это вздор. Я прекрасно помню, что в январе 1929 года наши траулеры превосходно промышляли. О наличии рыбы у Медвежьих островов мы слышали помимо океанографического института, из английской промышленной газеты, капитанам было об этом сообщено, но они не пошли туда, имея хорошие уловы гораздо ближе.
— Да, мы это проверили, но научные сотрудники Океанографического института, — мрачно бубнит латыш, — института, учреждения, возглавляемого профессором-коммунистом товарищем Месяцевым, в специально для нас написанном сообщении дают твердые указания, что если бы суда ловили в это время у Медвежьих островов, улов был бы лучше, они также определенно указывают, что сделано это было намеренно, с вредительской целью.
— Не думаю, что они могли это точно знать, — говорю я сдержанно. — Их судно «Персей» имеет трал, годный только для зоологических сборов, определить же густоту косяков рыбы можно только промышленным тралом.
Фигуру Месяцева я хорошо себе представлял. Он был широко известен своей крайней беспринципностью, поразительным цинизмом и полной беззастенчивостью в использовании чужих материалов. Его связь с ГПУ также не была тайной. Успех его научной карьеры зависел от партийного билета, заменившего ему научную диссертацию.
— Может быть, вы найдете время изложить нам письменно ваши соображения о работе океанографического института? — любезно предлагает следователь. — Как вы относитесь, например, к определению институтом запасов Баренцева моря?
— Я пока незнаком с тем, что сделано институтом в этом направлении, — отвечаю я уклончиво, думая про себя, что меня на этом не поймаешь и доносов меня писать не заставишь.
— А вы лично как относитесь к возможности в Баренцевом море, предположенного планом количества рыбы? — спрашивает меня следовательша, пристально глядя.
Видимо, это центральный пункт допроса, который берегли под конец. Очевидно, меня будут обвинять в «неверии» в пятилетку. Основанием же к этому послужило мое заявление в правление треста о необходимости изучения «сырьевой базы», то есть запасов рыбы в Баренцевом море, прежде чем приступать к строительству 500 или 300 траулеров.
Не буду описывать подробно этой части допроса, такой же мелочной и пустой, как и другая. Меня, наконец, отпустили, потребовав, чтобы на последний вопрос я ответил письменно, и прочитав мне, как напутствие, следующее наставление:
— Нас удивляет ваше упорство, желание во что бы то ни стало кого-то защищать и замазывать чужие ошибки, чтобы помочь нам выяснить промахи треста. Мы вас ни в чем не обвиняем, но вы должны на деле доказать нам искренность и преданность советской власти, чтобы мы могли убедиться, что вы решительно отмежевываетесь от вредителей. Мы ждем от вас важных разъяснений, которые, надеемся, вы дадите нам по собственному побуждению. Мы даем вам время подумать. Можете позвонить по телефону, и в любой день, в любое время мы вас примем. Мы не хотим вас стеснять и мешать вашим занятиям.
Затем с меня взяли подписку о неразглашении допроса и отпустили.
Была ночь; весенняя, северная, прозрачная и морозная. Тут только я почувствовал страшное утомление и чувство давящей безысходности. Отвратительная грязь и мерзость, от которой не очиститься, не выйти.
Когда наутро я вошел в кабинет председателя треста, коммуниста Мурашева, он энергично крутил ручку телефона и кричал в трубку:
— Алло! Вы мне мешаете говорить! Каждый раз, как вы подсоединяетесь, чтобы подслушивать, вы меня разъединяете с абонентом! Вы слышите, товарищ! Да отвечайте, что вы секреты разыгрываете! Если у ГПУ нет монтера, чтобы наладить аппарат для подслушивания, я пришлю своего из треста. Нет, безнадежно! — Он бросил трубку и повернулся ко мне. — Черт побери! Со времени арестов не могу пользоваться телефоном, включается подслушиватель и ничего не слышно. Добрый день. Расскажите, как вчера исповедовались. Не бойтесь, через стенку не слышно.
— С меня взяли подписку о неразглашении.
— Пустяки, я же не разболтаю. О чем спрашивали? Меня не поминали?
— Поминали, и довольно часто, — намеренно лгу я, думая, что это, может быть, и заставит его энергичнее нажать в Петербурге и Москве на Мурманское ГПУ.
— О чем спрашивают? — говорит он несколько обеспокоенно.
— Интересуются постройкой судов и вашими поездками за границу, — жму я в самое его больное место.
— Подлецы. Вот бы их, мерзавцев, на хозяйственную работу. Надо ехать в Питер. Всю работу срывают, весь аппарат разладили. Все только и думают, и говорят, что об арестах и допросах, никто не работает. Черт знает что такое. А вам придется ехать в Москву: на днях вас вызывают в «Союзрыбу» по вопросу о плане.
— ГПУ не пустит меня.
— С ГПУ вопрос согласуем.
Через несколько дней после этого разговора и двух новых вызовов в ГПУ и допросов, совершенно аналогичных описанному, я действительно выехал в Москву.