2. Поездка к северным пунктам лагеря
2. Поездка к северным пунктам лагеря
Итак, «Рыбпром» ГПУ решил командировать меня в «научную экспедицию» по обследованию своих промыслов, но предварительно я должен был два дня носиться по всем канцеляриям лагеря для выполнения бесчисленных формальностей и собрать целый ворох документов и удостоверений, с которыми и впредь требовалось немало возни. Первое — это был воинский железнодорожный билет, полученный по литере ГПУ. Второе — удостоверение на право ношения «вольной» одежды: в случае командировок за пределы лагеря заключенные отпускаются в своем платье, чтобы не привлекать внимания публики. Третье — командировочное свидетельство, написанное крайне односложно: «Ихтиолог, заключенный Чернавин, командируется в Северный район для исследования сроком на десять дней». Четвертое — подробная инструкция для производства работы, которую писал я сам, но на бланке «Рыбпрома», и которая была подписана начальником «Рыбпрома» Симанковым; из этой инструкции следовало, что я должен странствовать на лодке два месяца. «Неувязка» в этих двух последних документах была очевидна, но по правилам управления лагеря удостоверения на срок больше, чем десять дней, не выдаются, и они продляются на месте, после сношения с Кемью по телеграфу. В любом пункте, кроме того, начальник охраны мог задержать меня и отправить под конвоем обратно, если я покажусь ему подозрительным или просто не понравлюсь. Наконец, начальник Северного района, находящийся в Кандалакше, мог меня дальше никуда и не выпустить, поэтому к нему я вез еще личное письмо Симанкова, который, очевидно, по-своему объяснял ему, что пустить меня странствовать следует.
Инструментарий, который я вез с собой для работ, был не очень разнообразен: крошечный штангенциркуль, советское изделие такого качества, что измерять им невозможно; два железных ящика для сбора рыб и кило формалина. Кроме того, я сам, по блату, достал линейку с делениями и несколько пробирок. Мне необходимо было иметь какие-нибудь «инструменты», чтобы я мог их демонстрировать охране, убеждая в серьезности и научности моей работы. В качестве орудия лова и источника моего пропитания мне был дан маленький невод.
В поезд на Кандалакшу я попал в последнюю минуту. Вагон был переполнен. Основная масса пассажиров состояла из крестьян, большей частью украинцев и кубанцев. Ехали они с женами, с детьми, с убогим скарбом в самодельных сундучках и мешках из-под картофеля. Одеты были в домотканое платье, изношенное, заплатанное, попросту рваное; на ногах у большинства были лапти. Местные поморы с любопытством разглядывали эту обувь. До сих пор они видели ее только у заключенных. Ребятишки были грязны, худы, бледны, почти голы, с непричесанными лохматыми головами. Как ни странно, вся эта крестьянская масса, заполняющая поезда и сутками лежащая на грязных станциях едет с Кубани и Украины в Карелию в поисках хлеба. Близость сытой Финляндии и трудность охраны границ заставляют советскую власть выдавать в Карелии сравнительно высокий хлебный паек, чтобы карелы массами не бежали в Финляндию. Коллективизация и раскулачивание проводятся здесь также гораздо осторожнее. Слухи об этих «хлебных» местах быстро распространились по СССР, и крестьянство, потеряв все в своих действительно когда-то благодатных местах, тащится в страну чахлого леса, камня и тундры, надеясь там прокормиться на казенном пайке.
Много едет также и завербованных. При недостатке рабочих рук для «великих строек», как хибиногорские Апатиты, химкомбинат в Кандалакше, электростанция в Княжей губе и пр., учреждения рассылают вербовщиков, которые обещают кило хлеба в день, высокие сапоги. Голодные и разутые крестьяне соглашаются ехать куда угодно. Но на севере, попав в морозы, в полярную ночь, в холодные, зараженные клопами и вшами бараки и большей частью не получив даже сапог, за которыми они стремились, они начинают ползти назад. Документы у них предусмотрительно отбираются вербовщиками, денег на дорогу нет, и они, превратившись в бродяг, часто буквально босые, окончательно оборвавшись, пробираются со станции на станцию, ища, где бы подкормиться. На советском официальном языке это называется «текучесть рабочей силы». Надо видеть крайнюю степень нужды и нищеты этой «рабсилы», чтобы понять, что вызывает ее текучесть.
В вагоне даже мне, каторжнику, стало тяжко от тесноты, грязи, плача голодных ребят. Я вышел на площадку вагона, заговорил с худым, лохматым, одетым в отрепья крестьянином. Он непрестанно кашлял, лицо было черное, землистое, глаза впали. У него, несомненно, была чахотка; и конец его был недалек. Ехал он на какую-то новую работу. На старой пробыл три месяца, его обсчитали при расчете, с обиды он ехал искать другую. Там же он похоронил жену и теперь тащил за собой пятерых ребятишек, всех больных, грязных, изголодавшихся.
— Вот в ГПУ работал, на границе им дом строил, и там обсчитали — перечислял он свои злоключения.
— В каком месте строил-то? — спрашиваю я равнодушным голосом, чтобы скрыть свой интерес.
— От станции X. прямиком верст пятьдесят на запад, значит.
— Большой дом строил?
— На пятнадцать человек стражи.
— Сытно, поди, кормили там?
— Сами сытно живут, а нас хуже, чем своих собак, кормили.
— Много собак держат?
— Три собаки. И веришь ты, милый человек, всего у них есть. Кашу каждый день варят, масло к ней коровье, щи мясные, хлеба — не поесть. А работа какая? Обход пятнадцать километров. По два человека ходят. Вернутся — другие два идут. А все больше лежат, радио слушают. — Потом он зло рассмеялся: — А нет охоты им в лес ходить, боятся.
— Чего же им бояться?
— А вот, поди, милый человек, с винтовками двое идут, а боятся. Говорят, услоновцы беглые там бывают. Их и боятся: укараулит в глухом месте, ну и пристукает.
— Собак с собой берут в обход?
— Нет, не видал, чтобы брали. Может, неученые у них собаки были.
Так, случайно, я узнал расположение нового пункта пограничной стражи в нужном мне районе. Его замечание, что и пограничники могут бояться, тоже было ценно.
С раннего утра я не отрываясь смотрел в окно. Много раз ездил я по Мурманской железной дороге, пейзажи и станции были мне знакомы, но я видел теперь эти места новыми глазами. Где-то здесь мне предстояло начать побег. Я старался запомнить все детали этих мест, чтобы потом, в любое время, пройти возможно незаметнее, особенно вблизи станций Ковда, Княжая, Жемчужина, Белое море, Проливы: одна из них должна стать исходной точкой моего побега. Где-то здесь пойду с котомкой за плечами, нищий, беглый каторжник, но не заключенный, не раб ГПУ. Неудача — будет смерть, удача — свобода.
Километров пятнадцать не доезжая Кандалакши, у последнего разъезда, путь мне был особенно интересен: железнодорожная линия, огибая северо-западный угол Кандалакшского залива, отрезает глубокий кут этого залива, тянущийся в глубь материка прямо на запад, километров на двадцать. Если начать побег на лодке, это могло затруднить преследование, так как для собак не будет следа, кроме того, и двадцать километров водой могли сохранить ноги.
Увлеченный этими мыслями, я и не заметил, как мы подъехали к Кандалакше, и, выйдя на платформу, сразу попал под испытывающие взгляды охранников в форме и без формы, рыскающих по станции. Передо мной были места, хорошо знакомые по прежним экспедициям на Белом море. Внизу, по заливу и обоим берегам бурной реки Нивы, тянулось старое поморское село. У самой станции начиналось «социалистическое строительство»: зияя черными дырами вместо окон, стояла недостроенная больница и деревянные убогие бараки для рабочих, мало чем отличающиеся по виду от бараков для заключенных. Манило море, а надо было идти в неволю, на север, в гору, где в километре от села проволочные заграждения, часовые, вышки, казармы. У ворот останавливает часовой, проверяет документы, долго и тщательно обыскивает вещи, ощупывает мои карманы. Начинается «научная экспедиция», подумал я, входя к коменданту, где вновь проверили мои документы и опять рылись в чемоданах.
До весны 1931 года Кандалакша была центром лагерных лесозаготовок Соловецкого лагеря, около которого группировались несколько пунктов. Названия некоторых из них до сих пор служат в лагере символом ужаса и смерти, в том числе «Бобдача», получившая особенную известность после того, как несколько заключенных, не выдержав издевательств и истязаний, вооружились топорами, выданными им для работ, обезоружили стражу, разбили кладовую, взяли необходимый запас одежды и продовольствия и, в числе шестнадцати человек из шестидесяти, бывших на командировке, ушли в Финляндию. Остальные побоялись примкнуть к ним, потому что были связаны родственниками, оставшимися в руках ГПУ.
Теперь, с прекращением в этом районе экспортных лесозаготовок, бараки были почти пусты. Здесь я должен был ждать дальнейшего оформления моих бумаг. Дела у меня никакого не было. Я мог целый день слоняться по пространству, огороженному колючей проволокой, смотреть на расстилавшийся внизу залив, на горы. Верст на двадцать пять на запад тянулись шхеры: глубокие заливы, острова, поросшие лесом; среди них угадывал, где должна быть Канда-губа, которую я облюбовал для побега. За ней голой, белесой вершиной поднималась гора Гремяха и лиловели силуэты уходящих на запад гор. Сколько могло быть до них? Пятьдесят — шестьдесят километров? Это еще не граница. Выбрал высокую вершину и при помощи часов, висевших в комендатуре, определил направление линии, соединяющей вершину Гремяхи с этой вершиной. Это могло мне пригодиться впоследствии, если бежать придется без часов и компаса. Дойдя до Гремяхи и поднимаясь на ее вершину, надо будет отметить себе новую приметную точку на западе и так двигаться дальше.
На третий день я получил разрешение пройти в село для осмотра, обмера и описания пристани и перевалочного пункта для рыбных товаров. При выходе и возвращении меня обыскали. В данном мне пропуске отмечались часы и минуты моего выхода и время, когда я должен вернуться. В случае просрочки любой охранник, которыми кишит Кандалакша, мог меня арестовать. Все это были своеобразные условия исследовательской работы, а ГПУ любит хвалиться тем, что даже заключенных специалистов оно использует соответственно их специальным знаниям.
Наконец, через неделю начальник Северного района решился подписать мне пропуск для объезда пунктов «Рыбпрома». Меня обыскали еще раз, посадили в бот ГПУ и перевезли через залив на близлежащий пункт «Рыбпрома» «Палкина губа». Пункт этот находился на карельском западном берегу Кандалакшского залива, на заросшем лесом мысу, около глубоко врезавшейся в материк Палкиной губы. Далеко кругом нет никакого жилья. На пункте всего пятьдесят человек заключенных, один рубленый барак, домик, где помещается охрана, несколько убогих хозяйственных построек — сарай для орудий лова и соли и, на открытом воздухе, чаны для посола сельди. Ни проволоки, ни часовых вышек на мелких промысловых пунктах нет. Они были бы бесполезны, так как рыбакам заключенным все равно приходится проводить почти все время на тонях, которые тянутся здесь по берегу залива верст на пятнадцать к северу и верст на десять к югу; разбросаны они и на соседних островах. Сельдь сюда подходит весной, в конце апреля, когда лов ее производится подо льдом, и осенью, в сентябре или октябре. Пока ее не было, заключенные ездили цедить воду, как они говорили, и ставили контрольные сети. Без рыбы на таких пунктах скучно, потому что очень голодно, и кроме того, весь день гоняют на хозяйственные работы: заготовлять лес, дрова, что-нибудь строить.
Охранников на пункте было всего два. Они, разумеется, не в состоянии были бы укараулить заключенных, разъезжающих на тони и уходивших в лес на заготовку дров. Их обязанность сводилась к тому, чтобы проверять заключенных утром и вечером и, обнаружив побег, организовать преследование.
Главное средство удерживать от побега на таких командировках — это система внутреннего сыска, при помощи которого раскрывается подготовка к побегу. Заключенный или выдает себя тем, что начинает копить продукты на дорогу, или проболтается. Кроме того, для посылки на такие пункты выбирают всегда заключенных, которые связаны родственниками. Наконец, все более вводится система круговой поруки, когда при побеге с тони отвечают все, кто работал с ним вместе, как пособники к побегу, поэтому бежать приходится с пункта, что обнаруживается быстрее и облегчает преследование.
Для меня эта обстановка была новой, непривычной, странной. Меня волновало, что я не за проволокой, что кругом лес, море, что у берега стоят без охраны лодки. Если б не жена и сын, возможно, что я поддался бы соблазну и бежал бы отсюда в первый же день.
С утра следующего дня я решил испытать силу своих документов и степень своей свободы. Я пошел к старшему чину охраны и, дав ему прочесть мою инструкцию, на которой стояло несколько печатей, сказал, что «согласно» данному мне приказу, я с утра начинаю обследование тоней, что уйду на работу в семь часов утра и вернусь не ранее восьми-девяти часов вечера. Желая расположить его в свою пользу, я битый час «заряжал ему туфту», как говорится по-соловецки, то есть втирал очки относительно пользы науки и огромного практического значения порученного мне исследования. Он задал мне несколько глупых вопросов, я убедился, что он совершенно ничего не понял из того, что я ему рассказывал, но что мою ученость он оценил. Между прочим, он спросил меня, почему черника созревает раньше брусники, когда растут они вместе.
— Ну а как ты думаешь? — отвечал я ему с полной серьезностью. — Вот товарищ Ленин в десять лет уже мог государством управлять, а другой мальчишка в пятнадцать лет свинью пасти не умеет. Так и ягода. Одно на одно не приходится.
Закончил я свое глубокомысленное рассуждение советом заваривать чернику вместе с брусникой, чудный чай получается, особенно если с сахаром.
Мое объяснение ему чрезвычайно понравилось, и совет насчет такого чая он решил испытать с утра. В свою очередь я убедился, что могу уйти в лес хоть на целый день. Утром взял с собой корзинку для грибов, положил туда «для туфты» свою линейку и пробирки, чтобы охрана знала, насколько серьезны мои сборы для «научной работы», и ушел.
Войдя в лес, я пошел по тропинке вдоль берега. У меня было некоторое сомнение, не следят ли за мной. В глухом месте я сделал круг, вернулся на свою тропинку, убедился, что на ней только мои следы, и теперь пошел спокойно, наслаждаясь тишиной леса. Шел я долго. Корзина моя наполнилась аккуратно срезанными шапками белых грибов и подосиновиков. Несколько раз я вспугивал рябчиков, тетеревов и куропаток, кормившихся на ягоде. Я был так увлечен своей неожиданной свободой, возможностью движения, одиночеством, что не замечал ни времени, ни усталости, ни голода, хотя силы мои здорово подорвала тюрьма и продолжала подтачивать каторга.
Солнце было на юго-западе, когда я решил отдохнуть около шумливого прозрачного ручья и поесть ягод. От черники все было кругом синее. В лесу было изумительно хорошо: сквозь деревья поблескивали воды залива и слышался шум морского прибоя. Я мог бы сейчас подняться и идти дальше в лес, к синевшим на западе горам. Погоню нарядили бы не раньше утра. Но я должен был вернуться сам, как послушный раб, как дворовая собака, ушедшая из дому, плелся я назад, чтобы быть посаженным на цепь.
Возвращался я кружным путем, чтобы изучить место, поднялся на вершину одной из гор, там влез на самое высокое дерево: кут Кандалакшского залива был передо мной как на плане, на западе поднималась Гремяха — моя путеводная вершина.
Пять дней я жил в Палкиной губе, уходя каждый день на такие прогулки. Во многих местах я встречал людей, местные крестьяне выезжали на береговые тони, поджидая подхода сельди. Рыбаков-поморов я знал давно, говорить с ними умел и теперь при каждой возможности подсаживался к ним, чтобы порасспросить. На тоне у «Проливов», где проходит железнодорожное полотно, застал старого деда. Поговорив для вежливости о том о сем, стал осторожно спрашивать о своем:
— А как, дед, когда мурманки не было, в Канда-губу, наверное, семга шла?
— Как же ей тут было не идти? В саму вершину бы река Канда падает. Видишь, — он указал на мою путеводную вершину, — гора, Гремяхой у нас называется, с одной стороны ее Канда падет, с другой — ручей, Гремяхой тоже зовем, потому что гремит шибко. И еще ручьи там падут. На свежую воду семга здесь и шла. Много семги было, пока насыпи не было. Теперь оставили под мостом проход, что как вода западет (в отлив), и карбасом не пройми, а по куйноге (максимальный отлив) и вовсе сухо. Все-таки она, голубушка, ухитряется, на свою дорогу проходить, только мало.
— Где же она икру мечет?
— Нарост у ней в Канде. Она по реке поднимается в самы быстры места, в пороги.
— Далеко ль до озера?
— Верст сорок от куга залива, от Гремяхи, на норд-вест. Там до границы, до финляндской, еще верст пятьдесят будет.
— Тяжело, верно, туда лесом за припасом идти, — сочувственно вздыхаю я.
— Привычные мы, да и тропа туда есть. Утром, раненько, выйдем пеши, раз полднюем, а солнце в север не придет, мы уж там. Да не пуду грузу, а больше, за плечами-то.
— Болота, поди, тяжко идти, — осторожно выспрашиваю я.
— Мягко, мягко ступать, есть, правду ты сказал, есть места, мягко ступать.
— Какая же там тропа, дед, та, что ль, по которой пушки из Финляндии в войну возили? — вспоминаю я давно слышанный мной рассказ.
— Да нет, бестолковый ты, право. Та, что пушки возили, та не тропа, а зимник, он к северу тянется, тамотка и выселок будет финляндский.
— Финляндский? За границей, значит?
— Как за границей? — возмущается дед. — С нашей стороны, верст сорок по зимнику, живут там только финляндцы, и кордон пограничный стоит там.
— Чего же он сторожит там, дед? — усмехаюсь я.
— А мы знаем? Контрабанду, што ль, ловят, услоновцев беглых. Человек пятнадцать их там народу.
— Неужто услоновцы там ходят?
— Кто их знает, может и ходят. Мы-то знаем? Теперь, как лесозаготовки сняли, мало их тут, услоновцев.
Медленно подвигались мои расспросы, но сведения я получил верные и для меня драгоценные. Теперь я знал местоположение второго пограничного пункта, знал, какого пути мне надо остерегаться, хотя он был самый короткий и ясный.
Так как мысль — проделать начало побега на лодке меня не оставляла, я решил обследовать прежде всего проходы под железнодорожным мостом, взял на пункте лодку, под предлогом измерить глубины, проездил целый день и убедился, что дело это нелегкое. Приливная вода не успевает проходить в узкое пространство, оставленное в насыпи, и в момент высшего стояния воды образует настоящий водопад в сторону Канда-губы; в отлив — в сторону Кандалакшского залива. Только в те часы, когда высота приливной воды в Канда-губе и заливе выравнивается, можно пройти под мостом на лодке. Следовательно, для побега надо было иметь лодку по ту сторону моста.
Вообще за пребывание в Палкиной губе, откуда меня не отпускали дальше без спутника, я успел детально изучить окрестности. В любое место километров на пятнадцать в окружности, я мог пройти не только днем, но и ночью; о более отдаленных местах я собрал такие сведения, которыми обладают только местные жители. Чтобы привести все это в порядок, я составил себе детальную каргу этого района и выучился чертить ее на память, так как хранить у себя такую карту было невозможно. В общем, я пришел к заключению, что этот район, несомненно, удобен для побега. Гораздо сложнее был вопрос — в то же время переправить через границу жену и сына. Жена была теперь на воле, но и вольному гражданину выбраться из СССР не легче, чем в буржуазной стране сбежать из тюрьмы.
Обдумывая все возможности, я решил организовать совместный побег. Такой практики еще не было в лагере, где побег считался вообще делом крайне рискованным. Но чем больше я думал, тем мысль эта казалась мне правильнее. Легче организовать один побег, чем два: психологически легче бежать вместе, рисковать вместе и, если нужно, вместе и умереть. Мой план побега при этом не менялся, надо было только точно условиться о времени и месте встречи. Значительно легче было бы, если бы мне удалось ко времени побега быть в этом районе на работе, чтоб не бежать с другого пункта, но для этого надо изобрести предприятие, которое настолько заинтересовало бы «Рыбпром», чтобы я мог заставить их послать меня, куда мне было надо. Налаживать свое изобретение я мог бы только во время своей исследовательской поездки, но время шло, август кончился, а я все еще сидел в исходном пункте. Наконец, мне доставили компаньона. Это был молодой человек, окончивший университет и сосланный на три года. На родине у него оставались жена и двое маленьких детей. ИСО было уверено, и вполне справедливо, что бежать он не может, а это должно было связать и меня, так как за «соучастие» он получил бы новый срок в пять — десять лет.
На следующий же день, по приезде моего спутника, который привез новый ворох документов и продление моей командировки, нам выдали старую гребную лодку, четыре весла и довольно примитивный парус.
Здесь невозможно описывать это, в своем роде единственное и курьезнейшее «исследовательское» путешествие. Двое заключенных в гребной беспалубной лодке, в самой примитивной одежде, без компаса, без всяких инструментов должны были странствовать осенью, при наступивших уже морозах, по Белому морю, за Полярным кругом, неизвестно чем питаясь и не имея не только палатки, но даже куска брезента, чтобы укрыть вещи от дождя. Попадая на пункт, мы, в зависимости от настроения охраны, оказывались то на положении строгой изоляции, то, захваченные штормом, ночевали несколько ночей подряд в лесу, под елками, как самые свободные в мире бродяги. Мы часто страдали от голода, одежда у нас всегда была мокрая и часто к утру, при ночевках в лесу, покрывалась коркой льда. Но бывали и хорошие дни, когда удавалось наловить рыбы, и мы могли пировать у костра, поедая жирную осеннюю сельдь и нежных розовых форелей. Поддерживали нас также грибы и ягоды.
Несмотря на то, что лодка наша текла, и два раза, застигнутые свежим ветром далеко от берега, мы были у самой гибели, и только напряжением всех сил, в полном изнеможении добирались до берега, мы все же сделали водой около пятисот километров, обмерили все прибрежные тони, составили описания четырнадцати пунктов «Рыбпрома». Нам удалось, кроме того, обнаружить несколько рыб, до того времени неизвестных в Белом море, и, что было для меня важнее всего, сделать ряд таких наблюдений, которые давали возможность предложить «Рыбпрому» организацию здесь нового производства. Оно сулило крупные барыши, и я почти не сомневался, что «Рыбпром» заинтересуется этим и тем даст мне возможность бежать.
Второго ноября я вернулся в Кемь. Меня ждало там письмо жены, которая решила ехать, чтобы попытаться получить со мной свидание. Я знал, что этого добиться трудно, но моя поездка произвела впечатление. Простые люди редко умеют ценить умственный труд, и мои наблюдения импонировали меньше, чем пятьсот километров, пройденные на веслах. Мое почерневшее от ветра, дождя и солнца лицо, обросшее дикой бородой, моя одежда и обувь, пришедшие в полную негодность, свидетельствовавшие о перенесенных лишениях и огромной физической работе, произвели впечатление на начальника «Рыбпрома». Его поразила и моя записная книжка, в которую я, день за днем, заносил все проделанные работы, планы расположения всех тоней и пунктов «Рыбпрома», схемы сооружений и построек. Это был настоящий справочник по району. Скрыть от меня своего довольства он не сумел, и я, решив воспользоваться этим, подал ему заранее заготовленное заявление о разрешении «личного» свидания с женой и сыном. Я не ошибся, начальство было довольно и разрешило мне свидание на пять дней.