VIII. Конец семьи

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

VIII. Конец семьи

Катастрофы всегда внезапны, сколько бы их не ждали. Месяц ночных мук, прислушивания к шагам, к словам, к каждому шороху — а случилось это почти днем, когда возвращались со службы. В это время легко не застать дома, но услужливый коммунист-сослуживец справился по телефону:

— Дома? Ну, как поживаете?

— Вам что-нибудь нужно?

— Нет, ничего. Я хотел спросить, не уезжаете ли куда?

Через четверть часа агент ГПУ был у нас с ордером на арест…

Я задержалась на службе, а когда пришла, все было кончено. Почти ничего не тронуто: обыск производился поверхностный, небрежный, потому что действительное положение вещей их не интересовало. Возможно, что и развязка была уже предрешена… Какой-то безликий молодой человек в штатском с равнодушным видом сидел в кресле и курил. Больше ничего, а дома, семьи уже не было. Все кругом будто оледенело, умерло. Муж переодевался, собирал вещи, быть может, в последнюю дорогу, я ему молча помогала, но все это так машинально, что я не знала, живы ли мы еще или вместо нас двигались наши тени. Все стало каким-то призрачным, ненастоящим…

По окончании формальностей с актом об обыске все сели за стол в столовой. Собрала чай, его никто не пил, — нельзя было сделать ни глотка.

Машину все не подавали: при таком разгоне у ГПУ не хватало автомобилей. Мы сидели и молча, в последний раз, смотрели друг на друга. Сколько людей так ушло из дому и не вернулось!

Прошел час.

Молодой человек держал себя бесцеремонно: звонил знакомым по нашему телефону, разглядывал картины, книги, ходил по комнате, небрежно что-то брал и крутил в руках, — он был хозяином, а мы сидели в застывших, окоченелых позах. Что можно было сказать при агенте ГПУ? Что вообще можно было сказать, когда последние минуты подходили к концу?

«Какое счастье, — думалось мне, — сидеть и видеть его, смотреть на его бледное, измученное лицо». Я понимала, что он боится сделать малейшее движение, чтобы не потерять самообладания; я испытывала то же. Пристально вглядывалась в него, стараясь, чтобы каждая черта его лица навеки врезалась в память: наклон головы, мучительно усталый, так много новой седины, чуть подрагивающие углы рта, глаза… В глаза нельзя смотреть в такие смертные минуты…

— Скоро? Пошевели там, — звонит чекист.

Мы вздрагиваем. Сына нет дома. Неужели отцу придется уйти не попрощавшись?

Нет, видимо, есть еще время. Опять сидим молча, неподвижно. Он также старается запомнить мое лицо: я стала старой женщиной за этот месяц…

Вот два часа, как мы сидим, прощаясь друг с другом, как перед смертью. С каждой минутой тоска все злее и страшнее, каждую минуту дрожишь, что оборвут, отнимут последнее. И сына все нет. Несчастный мальчуган, что его ждет!

Наконец — звонок.

— Это сын, — говорю я, — можно открыть?

Небрежный кивок головой.

Впускаю. Не успеваю ничего сказать, как он, встревоженный, бросается вперед и застывает, видя лицо отца и рядом того, чужого. Бедняжка, он садится и тоже молча смотрит, не понимая, что это, чего мы ждем, отчего так странно глядим друг на друга… Он испуган, не смеет ничего спросить.

Гудок машины ГПУ.

— Идемте!

Все встаем. Конец.

В последний раз мы видим, как он, дрожа и сдерживаясь изо всех сил, подходит к нам проститься. Никто не может выговорить ни слова. В последний раз протягивает руку мне и сыну; в последний раз смотрит на меня, на сына… Идет…

А мы? — Мы отпускаем его на муку и молча смотрим вслед…