XVII. Цена спасения

XVII. Цена спасения

— Мама! — крикнул сын изо всей силы.

Я уже бежала к шалашу.

Из леса быстро шли двое военных. Где же он?.. Вот. Идет, шатается. Какое страшное лицо. Заплыло отеком, черное, у носа запеклась кровь…

— Милый, милый, — мы опять держим его за руки; мальчик гладит его, целует, а муж бессильно опускается на низкий край сруба и смотрит мимо нас.

— Что случилось? Дорогой, милый…

— Папочка, вот, выпей. Мама сейчас чай приготовит, мы припрятали для тебя одну заварку и один кусочек сахара.

— У них есть немного, — с трудом говорит он, показывая на финнов-пограничников, смотревших на нас в смущении. — Мне не дали купить, сказали — всего взяли, а сами почти все съели, — волнуется он.

— Пустяки. Главное то, что мы спасены. Все будет хорошо.

— Я шел два дня, голодный, ничего не ел; сапоги развалились. Они думали дойти скорее меня. Едва дотащил их, три дня шли…

Я понимала, что они не могли представить себе, как идет человек, спасая все то, что у него осталось в жизни. Финны должны были ошибиться в расчете времени — они мерили его другой мерой.

У мужа хрипело в груди. Он закашлялся и выплюнул в ссохшийся, почерневший от крови платок красный сгусток:

— Расшибся, — сказал он тихо.

— Дорога трудная?

— Очень. Камни.

Мальчик ласкался и чуть не плакал. Отчего папа такой, ничего не говорит, не рассказывает, будто не рад…

Финны в это время сварили овсяную кашу. Как все быстро и споро делается, когда есть топор! Они по-товарищески поделились с нами и дали по куску черного хлеба.

Странное дело: человек понимает, как он голоден, только когда прикасается к настоящей пище. Кажется, можно было бы сидеть и долго-долго есть… Но каша быстро кончилась, хотя мы ели медленно, с выдержкой. Мальчик сберег свой кусочек хлеба к чаю, и сидел, любовно обнюхивая его.

— Как ноги? Можете вы идти? — спросил нас отец. — У них кончается еда, придется торопиться…

— Да, можем. Ноги поджили. Хоть не совсем, но стало гораздо лучше.

— Папа, неужели мы никогда больше сюда не придем? Нам тут было с мамой так хорошо, — произнес мальчик с чувством.

Да, нам было хорошо. И вообще мы чувствовали, что пережили не страдание и страх, а большой душевный подъем и какое-то особенное счастье, несмотря на все лишения и опасности. Жалко было расставаться с диким простором и неограниченной волей. Грустно было прощаться и с шалашом, и с сосновым лесом…

Теперь впереди шли финны, заботливо прокладывая дорогу: срубали ветки, перекидывали лесины через ручьи. За ними шел мальчик, потом — мы вдвоем. Я боялась, что муж упадет, так он был слаб.

Саженях в трехстах от нашего шалаша, в густой заросли ольхи и ивняка, муж спросил меня:

— Из вас кто-нибудь пел?

— Да. Мальчик пел, — я ему отвечала.

— Мне здесь показалось, что я слышу ваши голоса. Думал, что это мираж. Столько раз всюду я слышал, как вы оба говорите, поете, но тут это было так ясно, хотя слова не долетали, что я чуть не сошел с ума. Я не мог удержать себя, бросился бежать, падал, с трудом вставал, и все-таки бежал к вам. Финны уже вчера не хотели больше идти. Испугались, решили, что я большевик и веду их в засаду. Это было ночью. Утром они мне дали два часа: если не дойдем, они повернут, и меня заставят идти назад, или убьют… Прошло два часа. Финны остановились. Я обезумел. Вдруг послышался голос; это мальчик пел. Они меня, от удивления, выпустили из рук. Я бросился бежать. Они, наверное, пристрелили бы меня, если бы второй раз не донесся голос сына, когда он пел. Я понимаю, что не могли они пустить меня одного по направлению к границе. Но, если бы повернули, я бы живой не повернул. Вы бы оба погибли… Я был в таком отчаянии, так намучился, что не могу прийти в себя. Такого кошмара я еще никогда не переживал. Умереть за вас двоих — да. Но я мог умереть, не дойдя до вас нескольких шагов, и моей последней мыслью было бы, что я вас сгубил…